Мадонна будущего. Повести - Генри Джеймс


Генри Джеймс (1843–1916) - признанный классик мировой литературы, мастер психологического анализа и блестящий стилист. Своими учителями он считал Бальзака и Тургенева и сам оказал заметное влияние на всю психологическую прозу XX столетия. В сборник Г. Джеймса вошли малоизвестные или вовсе не известные в России произведения, объединенные темой конфликта между искусством и обыденной жизнью, свободным художником и обществом.

Содержание:

  • Мадонна будущего 1

  • Зрелые годы 11

  • Коксоновский фонд 15

  • Пресса 33

  • Примечания 57

Генри Джеймс
Мадонна будущего
Повести

Эти произведения великого американского писателя Генри Джеймса (1843–1916) объединены общей и, пожалуй, главной для автора темой - "художник и общество", или "искусство и жизнь". Четыре повести, вошедшие в сборник, практически неизвестны в России, а две из них - "Зрелые годы" и "Коксоновский фонд" - впервые переведены на русский язык.

Мадонна будущего

THE MADONNA OF THE FUTURE

1873

Перевод М. Шерешевской

Мы говорили о художниках, создавших всего одно подлинно высокое творение, - о живописцах и поэтах, которым всего раз в жизни дано было пережить божественное озарение и подняться к вершинам мастерства. Наш хозяин пустил по кругу очаровательную небольшого формата картину - работу мастера, чье имя никто не знал и кто после этой случайной заявки на славу вновь канул на дно роковой посредственности. Мы заспорили о том, часто ли встречаются подобные явления в искусстве, и я заметил, что Г. сидит молча, задумчиво дымя сигарой и поглядывая в сторону переходящей из рук в руки картины.

- Не знаю, распространенное ли это явление, - сказал он наконец, - но я с ним столкнулся. Я знал одного беднягу, который писал свой шедевр всю жизнь, но, - добавил он с улыбкой, - так и не написал. Он сделал свою заявку на славу, да осуществить ее не сумел.

Мы все знали Г. за человека умного, немало повидавшего на своем веку и хранившего в памяти богатый запас воспоминаний. Кто-то задал ему наводящий вопрос, и, пока я отвлекся, наблюдая, с каким восторгом мой сосед рассматривает очаровательную картину, Г. уже заставили начать рассказ. Стоит ли его здесь повторять? В этом у меня нет сомнений, да если бы они и были, достаточно вспомнить, как, шелестя розовыми шелками, вошла в комнату хозяйка - прелестная женщина, покинувшая нас после ужина и возвратившаяся, чтобы попрекнуть за недостаток галантности, поскольку мы засиделись за столом, - и, увидев наш превратившийся в слух кружок, сама опустилась на стул и, невзирая на сигарный дым, выслушала всю историю до конца, а когда дело подошло к трагической развязке, в ее прекрасных глазах, которые она обратила ко мне, я увидел слезы сочувствия.

Случилось это в дни моей юности, в Италии: чудесное время! Чудесная страна! (Так начал Г. свой рассказ.) Я прибыл во Флоренцию поздно вечером и, допивая поданную к ужину бутылку вина, вдруг подумал, что, как я ни устал с дороги, стыдно просто отправиться спать, не выразив почтения великому городу. От пиаццо перед моим отелем уходила в темноту узкая улочка, ведшая, надо полагать, к самому сердцу Флоренции. Я направился по ней и, прошагав минут десять, вышел на обширную площадь, залитую лишь слабым светом осенней луны. Прямо передо мной возвышался Палаццо Веккио - огромное гражданское сооружение, похожее на крепость, с высокой башней, подымавшейся над зубчатой кромкой крыши, словно одинокая сосна над краем скалы. У основания Палаццо, в отбрасываемой им тени, тускло светились какие-то скульптуры, к которым я, движимый любопытством, немедленно направился. Слева от дворцового портала стоял, белея в сумерках, величественный колосс - юный бог непокорства. Я тотчас признал в нем микеланджеловского Давида и, не без чувства облегчения, повернулся от его грозной мощи к другой, отлитой из бронзы, изящной фигуре, помещенной в высокой воздушной лоджии, вольные невесомые арки которой словно бросают вызов плотной каменной кладке дворца, - фигуре неповторимо стройной и грациозной, даже нежной, несмотря на увитую змеями голову горгоны в легкой нервной руке. Это был Персей, с историей которого советую вам познакомиться не по греческим мифам, а по мемуарам Бенвенуто Челлини.

Переводя взгляд с одного прекрасного юноши на другого, я, по-видимому, не удержался от принятых в таких случаях восклицаний, так как тотчас же, словно поднятый моим голосом, со ступеней лоджии встал сидевший в ее тени человек - невысокий, худощавый, одетый во что-то напоминающее черную, кажется, бархатную блузу, в берете, похожем на кардинальскую шапочку, из-под которого выбивались поблескивающие при лунном свете густые пряди рыжих волос, и заговорил со мной на чистейшем английском языке. Тоном, выражавшим благожелательность и почтительность, он осведомился, каковы мои "впечатления" от Флоренции. Я был ошарашен: откуда это живописное, фантастическое, почти нереальное существо, витающее в пределах, отданных красоте? Его можно было бы, пожалуй, принять за дух ее гостеприимства, если бы подобные духи обычно не являлись в образе обтрепанного custode , размахивающего пестрым ситцевым платком и открыто выражающего свое недовольство, когда ему давали меньше франка. Тем не менее фантастическое видение обрело черты вполне реальные, поскольку в ответ на мое смущенное молчание разразилось красноречивой тирадой:

- Я давно знаю Флоренцию, но никогда еще не знал ее столь чарующей, как нынче ночью. Словно тени ее прошлого вновь наводнили пустые улицы. Настоящее спит, но прошлое зримым сном витает вокруг нас. Вот выступают парами старые флорентийцы, чтобы произнести свой приговор последнему творению Буонарроти или Челлини! Какие замечательные уроки извлекли бы мы из их речей, если могли бы их слышать! В те далекие времена последний горожанин, в простом плаще и шапочке, был тонким ценителем искусств! Искусство переживало пору своего наивысшего расцвета, сэр! Солнце стояло в самом зените, и его широкие ровные лучи высветляли самые глухие уголки и придавали зоркость самым ограниченным глазам. Мы живем на закате этой поры! Мы бредем в мглистых сумерках, держа каждый по тоненькой свечке - для себя лишь добытый, мучительный свой опыт, и поднося ее к великим образцам и туманным идеалам, не видим в них ничего, кроме ошеломляющего величия и тумана. Дни просветленности миновали! Но знаете, мне кажется - мне кажется, - в своем провидческом экстазе он перешел на доверительный шепот, - мне кажется, свет той далекой поры лежит сейчас здесь, на нас! Я никогда не видел Давида таким могучим, Персея - таким прекрасным! Даже менее значительные произведения - Джованни да Болонья или Баччо Бандинелли - выглядят воплощением взлелеянной художником мечты. Мне чудится, что этот напоенный лунными лучами воздух таит в себе секреты старых мастеров и, если мы постоим здесь в благоговейном созерцании, они, возможно, да-да, возможно, откроют нам свои тайны.

И, очевидно обратив наконец внимание на молчаливое недоумение, с каким я слушал его слова, и выражение озадаченности на моем лице, сей загадочный вития покраснел и осекся.

- Вы, верно, принимаете меня за тронувшегося умом шарлатана, - сказал он с печальной улыбкой после секундной паузы. - Поверьте, не в моих правилах шататься по этой площади, набрасываясь на невинных туристов. Но нынче ночью я, признаться, словно околдован. К тому же мне почему-то показалось, что вы тоже художник.

- Нет, к сожалению, не художник; во всяком случае, не в том смысле, какой вы вкладываете в это слово. Но, ради Бога, не нужно извинений. Я и сам словно околдован, а ваши красноречивые излияния только усилили действие колдовских чар.

- Вы не художник? Так вы достойны быть им! - воскликнул он, одарив меня поклоном. - Молодой человек, который, прибыв во Флоренцию на ночь глядя, не улегся пошло спать, не уселся в своем номере читать путеводитель, а поспешил засвидетельствовать свое почтение красоте, - да, такой молодой человек мне по сердцу!

Загадка разом для меня разрешилась: мой новый знакомец был американцем! Кто еще мог бы так пылко принять к сердцу романтический жест!

- Как же иначе, - отвечал я, - если этот молодой человек родом из Нью-Йорка.

- Ньюйоркцы, - торжественно провозгласил он, - всегда были щедрыми покровителями искусств!

Мне вдруг стало не по себе: неужели это ночное бдение - просто ловкий маневр американской предприимчивости, а мой загадочный ритор - один из отчаявшейся братии, промышляющей кистью, и дежурил здесь с единственной целью - "выудить заказ" у праздного туриста. Но обороняться мне не пришлось. Высоко над нашими головами с башни Палаццо Веккио раздался громкий металлический звук, за которым последовал первый удар из двенадцати, возвещающих полночь. Мой собеседник встрепенулся и, извинившись за то, что задержал меня, собрался уходить. Его общество явно сулило мне дальнейшие развлечения, и я, не желая расстаться с ним, предложил ему проделать обратный путь вдвоем. Он охотно согласился, и мы, покинув площадь и миновав украшенную статуями аркаду Палаццо Уффици, вышли к Арно. Не помню, где мы бродили, но гуляли мы долго, не меньше часа, в течение которого мой спутник угощал меня на фоне лунного пейзажа - обрывками чего-то вроде лекции о прекрасном. Я слушал как зачарованный и никак не мог решить, кто же он такой. Он не преминул сообщить, печально, но уважительно склонив при этом голову, что родился в Америке.

- Мы, американцы, - люди, лишенные эстетического наследия! - заявил он. - Мы обречены довольствоваться дешевкой. Для нас закрыт магический круг. Почва, питающая наше восприятие, - скудные, голые, искусственные напластования. Да, мы повенчаны с посредственностью. Американцу, чтобы добиться совершенства, надо познать в десять раз больше, чем европейцу. Нам не дано глубинного чутья. У нас нет ни вкуса, ни чувства меры, ни силы воображения. Да и откуда им взяться? Грубость и резкие краски нашей природы, наше немое прошлое и оглушительное настоящее, постоянное воздействие уродливой среды - все это так же лишено того, что питает, направляет, вдохновляет художника, как, признавая это, свободно от горечи мое печальное сердце. Нам, бедным подмастерьям в святилище искусств, ничего не остается, как жить в вечном изгнании.

- Сдается мне, вы чувствуете себя в изгнании не так уж плохо, - возразил я, - да и Флоренция, смею сказать, весьма приятная Сибирь. Хотите знать, что я об этом думаю? Нет ничего бесполезнее, как говорить об отсутствии у нас питательной почвы, возможностей, вдохновляющей среды и тому подобного. А вы возьмите да и создайте прекрасное произведение искусства! Вот это будет дело! В нашей славной конституции нет статьи, запрещающей творить! Изобретайте, созидайте, добивайтесь совершенства! Что с того, что для этого вам придется усвоить в пятьдесят раз больше, чем тем, кто родился в здешнем краю. Для того вы и художник! Будьте нашим Моисеем, - добавил я, смеясь и кладя руку ему на плечо, - и выведите нас из дома рабства.

- Золотые слова - золотые слова, молодой человек! - воскликнул он, мягко улыбаясь. - Изобретайте, созидайте, добивайтесь совершенства! Да, такова наша задача! Я это превосходно знаю! Не принимайте меня, ради всего святого, за пустого брюзгу - вечно и всем недовольного циника, у которого ни таланта, ни веры. Нет, я работаю, - и, оглянувшись вокруг, понизил голос, словно доверяя мне заветную тайну, - работаю день и ночь. Я давно приступил к своему творению! Нет, я не Моисей, я лишь бедный, скромный художник, но был бы счастлив, если бы мне удалось подарить ручеек красоты нашей томимой жаждой земле. Не сочтите меня воплощением самонадеянности, - продолжал он, заметив у меня улыбку, вызванную горячностью, с какой он откликнулся на мою праздную болтовню. - Сознаюсь, я в том состоянии духа, когда кажешься себе способным на великие дела. В такую ночь, как нынче, у меня предельно натянуты нервы: я грежу наяву! Когда над полночной Флоренцией гуляет южный ветер, он словно выпускает на волю души многочисленных шедевров, запертых по ее галереям и церквам; вместе с лунным светом он проникает и в мою тесную мастерскую, и сердце мое бьется так сильно, что мне уже не до сна. Знаете, нет дня, чтобы я не добавил чего-либо к своему замыслу. Вот и сегодня я почувствовал, что не могу заснуть, пока не побеседую с духом Буонарроти.

Он, по-видимому, превосходно знал историю Флоренции и местные предания, разливаясь con amore о ее прелестях. Из его слов я понял, что он давно уже живет в этом пленительном городе и полюбил его всем сердцем.

- Флоренции я обязан всем, - заявил он. - Только здесь стал я жить подлинно духовной жизнью. Все греховные помыслы, все мирские стремления одно за другим отхлынули от меня, и со мной остались лишь мой карандаш, мой маленький альбом (он похлопал себя по карману) и преклонение перед подлинными мастерами - подлинными либо благодаря своей чистоте, либо благодаря своему могучему таланту!

- И много вы успели за это время? - поинтересовался я из самых добрых чувств.

Он ответил не сразу.

- Да, если говорить об этом не в банальном смысле, - сказал он наконец после длительной паузы. - Я решил никогда не выставлять то, что несовершенно. Все, что в моих работах было удачно, я осваивал, и это давало мне силы для новых полотен, а неудачное - его всегда предостаточно - я с благоговением уничтожал. Могу не без удовлетворения сказать, что ни на гран не увеличил в мире количества хлама. Хотите доказательства моей принципиальности? - Тут он резко остановился и посмотрел мне в глаза таким потрясающе честным взглядом, словно собирался сразить меня наповал. - Я не продал ни одной своей картины! "И в мыслях мне претило торговать". Помните эту строку из Браунинга? Я ни разу не осквернил свою мастерскую ходульной, торопливой работой ради денег. Она - храм труда, но и храм покоя! Искусство - вечно! Когда работаешь ради себя, приходится, конечно, спешить. Но, работая ради искусства, времени жалеть нельзя.

Мы как раз подошли к дверям моего отеля, чему, сознаюсь, я даже обрадовался, так как уже почувствовал, что я не чета гению такого героического склада. Со всем тем я расстался с ним, не преминув выразить дружескую надежду на скорую встречу. Наутро мой интерес к новому знакомцу нисколько не иссяк; мне захотелось увидеть его при свете дня. Я решил, что, скорее всего, найду его в одной из многих флорентийских обителей красоты, и расчеты мои не замедлили оправдаться. Еще до полудня я встретил его в зале "Трибуна" галереи Уффици - этой маленькой сокровищнице совершенных творений. Повернувшись спиной к Венере Медицейской, он стоял, облокотясь о защитную решетку, и, уперев подбородок в ладони, по-видимому, весь ушел в созерцание неповторимого триптиха Андреа Мантеньи - произведения, которое не блещет ни богатством фактуры, ни притягательной силой своих соседей, но, воплощая в себе всю прелесть неторопливой скрупулезности, пожалуй, больше них отвечает непреходящим потребностям человеческой души. Несколько минут я созерцал божественные створки из-за его плеча; наконец он, глубоко вздохнув, обернулся, и взгляды наши встретились. Он узнал меня, лицо его вспыхнуло: возможно, он подумал, что вчера ночью выставил себя в глупом виде. Но я с искренней радостью протянул ему руку, и он убедился, что я не принадлежу к разряду насмешников. Я признал его по живописной chevelure, но в остальном он имел совсем иной вид. Ночное возбуждение прошло, и он выглядел намного старше, чем я предполагал, а его одежда и манеры были куда менее смелыми. Передо мной стоял действительно бедный, скромный художник, каким он ночью себя аттестовал, и тот факт, что он не продал ни одной своей картины, представлялся скорее очевидным, чем завидным. Его бархатная блуза давно износилась, а низкая фетровая шляпа какого-то допотопного фасона сильно порыжела и могла сойти разве что за "оригинальную", но не имела ничего общего с живописными копиями старинных головных уборов, в каких щеголяли его собратья по кисти. Глаза смотрели кротко и хмуро, а выражение худого лица поражало особой мягкостью и покорностью, усугублявшимися восковой бледностью, которую я не знал, чему приписать - то ли всепожирающему огню гениальности, то ли чересчур скудной пище. Впрочем, после нескольких слов, которыми мы обменялись, чело моего приятеля просветлело, и красноречие к нему вернулось.

- Так это ваш первый визит в сии колдовские залы! - воскликнул он. - О счастливый, трижды счастливый юноша! - И, взяв меня под руку, приготовился вести от одной замечательной картины к другой, чтобы показать жемчужины галереи. Но, прежде чем расстаться с триптихом Мантеньи, он, сжав мне локоть, бросил на него любовный взгляд. - Он не спешил! Не ведал "грубой гонки - сестрицы сводной Промедленья!", - пробормотал он.

Мне трудно судить, насколько пояснения моего добровольного гида соответствовали истине, но они были на редкость занимательны - переполнены мыслями, теориями, восторгами, пересыпаны новыми открытиями, досужими домыслами и анекдотами. Он был чуть-чуть сентиментален, на мой вкус, и, пожалуй, любил злоупотреблять возвышенными эпитетами или обнаруживать утонченный замысел там, где удаче просто сопутствовал случай. Иногда он пускался в философские рассуждения, подолгу барахтаясь в их небезопасных для его ума глубинах. Тем не менее его обширные знания и меткие суждения являли трогательную повесть о долгих, напряженных часах, проведенных в достойном поклонения обществе; и это самозабвенное стремление использовать всякую возможность, дабы просветить себя, я невольно ощущал как упрек собственному праздношатанию.

Дальше