Тем временем меня познакомили с некой американской дамой, в чью гостиную охотно стекались обитавшие во Флоренции иностранцы. Жила она на пятом этаже и богатой отнюдь не была, но потчевала гостей отменным чаем с отменными крендельками, которые подавали не всегда, и разговорами, несколько худшего качества. Разговоры касались главным образом искусства: миссис Ковентри слыла "художественной натурой". Ее квартира была тот же дворец Питти au petit pied. Ей принадлежало с дюжину "ранних мастеров": целый букет разных Перуджино висел в столовой, один Джотто - в будуаре, Андреа дель Сарто - над камином в гостиной. Будучи обладательницей таких сокровищ, а также бесчисленных бронзовых изделий, мозаик, майолик и маленьких диптихов, сильно изъеденных жучком, с угловатыми фигурками святых на золоченых створках, наша дама пользовалась репутацией чуть ли не жрицы искусств. На ее груди неизменно красовалась увесистая миниатюра - копия "Мадонны в кресле". Как-то вечером, исподволь завладев ее вниманием, я спросил, знает ли она столь замечательного человека, как мистер Теобальд.
- Знаю ли я мистера Теобальда? - переспросила она. - Знаю ли его? Да вся Флоренция знает беднягу Теобальда с его огненными кудрями, бархатной блузой, нескончаемыми тирадами о прекрасной и дивной Мадонне, которую ни один человеческий глаз еще не видел, а человеческое терпение вряд ли способно дождаться.
- Вот как! - воскликнул я. - Так вы не верите в его Мадонну?
- Милый мой, наивный мальчик, - отвечала моя многоопытная собеседница. - Неужели он сумел завербовать и вас? Было время, когда мы все верили в него; он явился во Флоренцию и всех нас в мгновение ока пленил. Второй Рафаэль - никак не меньше! - родился среди смертных, а наша бедная дорогая Америка удостоилась чести быть его отчизной. Разве не такие же пряди, как у Рафаэля, падали ему на плечи? Ах, пряди падали такие же, но не такой, увы, была голова! Впрочем, мы приняли его таким, какой он есть: ловили каждое его слово и на всех перекрестках провозглашали гением. Каждая женщина жаждала, чтобы он написал с нее портрет и увековечил, как Леонардо Джоконду. Мы решили, что и манерами он во многом напоминает Леонардо: та же таинственность, непроницаемость, обаяние. Таинственности было хоть отбавляй - с тайны все началось, да на ней и кончилось. Дни шли за днями, а чуда так и не происходило. Великий мастер не выставлял плодов своего мастерства. Он часами простаивал в церквах и галереях, меняя позы, размышляя и созерцая; он без конца разглагольствовал о прекрасном, но ни разу не коснулся кистью холста. Мы все внесли посильную лепту на великое творение, но, поскольку оно так и не родилось, многие стали требовать свои деньги назад. Я была одной из последних, кто еще верил в Теобальда, и в слепой преданности ему зашла так далеко, что заказала ему написать свой портрет. Если бы вы видели, какое страшилище он из меня сделал, то согласились бы, что даже женщина без капли тщеславия, которой лишь бы шляпка не сидела косо, и та не могла бы не охладеть к нему. Он не владел даже самыми азами рисунка! Его сильной стороной, как он уверял, всегда было чувство, но, когда вас изобразили пугалом, слабое утешение сознавать, что художник вложил в это особое чувство. Сознаюсь, все мы, один за другим, стали отходить от него, а он и пальцем не пошевелил, чтобы нас удержать. При первом же намеке, что мы устали ждать, он разразился громами и молниями. "Великие творения требуют времени, раздумья, уединения, тайны. О, вы - маловеры!" Мы отвечали, что не настаиваем на великом творении: пусть высокой трагедией он одарит нас, когда ему будет удобно, а пока покажет любой пустячок - маленькую легкую lever de rideau. Наш горемыка встал в позу гения, непонятого и гонимого, âme méconnue, и с тех пор отвернулся от нас и умыл руки. Впрочем, полагаю, он делает мне честь, считая меня главой заговора, составленного с целью убить его славу в зародыше - в зародыше, который зреет уже двадцать лет. Спросите его, знает ли он меня, и он ответит, что я старая карга, поклявшаяся его уничтожить после того, как он отказался написать меня в виде Тициановой Флоры. С тех пор никто, по-моему, уже не принимает его всерьез - разве что какой-нибудь простодушный иностранец вроде вас, готовый верить ему на слово. Гора все еще рожает, но я пока не слыхала, чтобы мышь уже увидела свет. Время от времени я прохожу мимо него в той или иной галерее. Он скользит по мне темными глазищами с высоты своего равнодушия, словно по плохой копии Сассоферрато. До меня давно уже дошли слухи, что он пишет эскизы к Мадонне, которая будет обобщенным образом Мадонн всех итальянских школ - нечто вроде античной Венеры, позаимствовавшей у одной совершенной статуи нос, у другой лодыжку. Что говорить - идея, достойная мастера! Каждая часть сама по себе, возможно, будет прекрасна, но, памятуя о моем злополучном портрете, я с содроганием думаю о целом. Об этой блестящей идее он уже сообщил - под страшной клятвой - десяткам избранных, то есть каждому, кого сумел схватить за пуговицу и удержать на пять минут. Сдается мне, он думает получить на свою Мадонну заказ, и тут его можно понять: Бог знает, на что он существует. О! Вы краснеете! - воскликнула моя хозяйка и продолжала, не раздумывая, уже без обиняков: - Видно, он и вас удостоил своего доверия. Ну-ну, не смущайтесь, мой юный друг: в вашем возрасте великодушная доверчивость не в укор. Позволю себе, однако, дать вам совет: держите ее подальше от вашего кармана. Упаси вас Бог заплатить за картину, пока вам ее не покажут. Ведь вы, полагаю, и краем глаза ее не видели. Как, впрочем, и все пятьдесят ваших предшественников. Многие считают, что и видеть-то нечего. Что до меня, то я уверена, попади мы в его мастерскую, мы обнаружили бы там что-нибудь вроде шедевра из известного рассказа Бальзака - сплошную массу лишенных смысла штрихов и мазков, хаос мертворожденной мазни.
Я слушал эту язвительную тираду в удивленном молчании. В ней звучала верная нота, нисколько не идущая вразрез с некоторыми робкими подозрениями, уже приходившими мне на мысль. Миссис Ковентри была женщиной умной и, по всей очевидности, не злой. Все же я решил отложить окончательный приговор до дальнейших событий. Возможно, она была права; но если она ошибалась, то ошибалась жестоко! Ее оценка странностей моего друга вызвала во мне острое желание увидеться с ним и посмотреть на него в свете общественного мнения. При первой же нашей встрече я тотчас поинтересовался, знает ли он миссис Ковентри. Он улыбнулся и, потрепав меня по плечу, спросил:
- Мадам уже успела снять дань и с вашей любезности, а? Вздорная особа. Пустая и бессердечная, хотя прикидывается глубокомысленной и доброй. Рассуждает о второй манере Джотто и о дружбе Виттории Колонна и Буонарроти - можно подумать, Буонарроти живет через дорогу, и его ждут на партию в вист! - а сама столько же смыслит в искусстве и в творчестве, сколько я в буддизме. Просто произносит всуе святые слова. А нужны вы ей единственно для того, чтобы было кому протянуть чашку чая в этой ее отвратительной показной гостиной с сусальными Перуджино! Ну а если вы не способны малевать каждые три дня по картине для ублажения ее гостей, она во всеуслышание объявит вас самозванцем.
Я предпринял попытку проверить правильность суждений миссис Ковентри во время вечерней прогулки к церкви Сан-Миньято, расположенной на одной из возвышающихся над Флоренцией вершин, куда, миновав городские ворота, можно подняться по каменистой, окаймленной кипарисами тропинке - идеальной дороге к храму. Вряд ли в мире есть другое место, более располагающее к безмятежному отдыху, чем терраса перед Сан-Миньято, где, прижавшись к перилам, можно часами поочередно любоваться то ее одетым в черный и желтый мрамор фасадом, изборожденным рубцами и шрамами времени и зеленеющим нежной растительностью, занесенной ветром, то раскинувшимися внизу величественными куполами и стройными башнями Флоренции, то синеющей вверху кромкой необъятной горной чаши, на дно которой брошен чудо-город. Чтобы развеять неприятные воспоминания, вызванные у моего спутника именем миссис Ковентри, я предложил отправиться вечером в театр, где как раз давали редко исполняемую оперу. Он отказался, как я того и ожидал: я давно заметил, что он предпочитает оставлять вечера незанятыми, но ни разу не обмолвился, где и с кем их проводит.
- Вы однажды процитировали прелестный монолог флорентийского художника из пьесы Альфреда де Мюссе "Лоренцаччо", - улыбнулся я. - "Я никому не делаю зла. День я провожу в мастерской, по воскресеньям хожу в монастырь Благовещенья или Святой Марии; монахи говорят, что у меня есть голос; они одевают меня в белое и дают мне красную скуфейку, и я пою в хоре, иногда исполняю маленькое соло; только тут я бываю на людях. Вечером я иду к моей возлюбленной, и, если ночь ясна, мы проводим ее у нее на балконе". Не знаю, есть ли у вас возлюбленная и есть ли у нее балкон. Но если так, то, разумеется, кто же предпочтет такое удовольствие сомнительным чарам третьеразрядной примадонны.
Он помедлил с ответом, но наконец, обернувшись ко мне, спросил:
- Способны ли вы смотреть на красивую женщину с благоговением?
- Право, не стану прикидываться стыдливой овечкой, - ответил я, - но мне было бы очень досадно, если бы меня сочли нахалом. - И, в свою очередь, спросил его, что означает этот вопрос.
Он долго мялся и, только получив от меня заверение в том, что я способен умерять сердечный пыл должной почтительностью, с видом чуть ли не религиозной таинственности сообщил, что может при желании познакомить меня с красивейшей женщиной Италии.
- С красавицей, обладающей душой.
- Бывает же людям счастье! - воскликнул я, добавив, что буду в восторге засвидетельствовать такое сочетание.
- О, в красоте этой женщины - урок, добродетель, поэма! - заявил он. - Я каждый день изучаю ее красоту.
Прежде чем мы расстались, я, разумеется, не преминул напомнить ему о брошенных им словах, прозвучавших обещанием.
- У меня такое чувство, - вздохнул он, - будто этим я нарушу атмосферу интимности, в которой всегда созерцал ее красоту. Речь идет о дружеских отношениях, друг мой. Даже намек на ее существование ни разу не сорвался у меня с языка. Однако при слишком близком знакомстве мы легко теряем чувство подлинной ценности вещей, и вы, возможно, прольете на них новый свет и выскажете свежие суждения.
Итак, в назначенный день и час мы подошли к старинному дому в центре Флоренции - недалеко от Mercato Vecchio - и по темной крутой лестнице поднялись под самую крышу. Красавица мистера Теобальда была, по-видимому, так же бдительно вознесена над уровнем взглядов пошлой толпы, как укрытая в верхней части башни Belle aux Cheveux d’Or. Не постучавшись, он вошел в темную прихожую тесной квартирки и, распахнув внутреннюю дверь, ввел меня в крохотную залу. Комната показалась мне убогой и мрачной, несмотря на белые занавески, колыхавшиеся у открытого окна, которые на мгновение остановили мое внимание. У стола вблизи лампы, склонившись над шитьем, сидела женщина в черном. При появлении Теобальда она спокойно посмотрела на него и улыбнулась, но, увидев меня, сделала удивленное движение и не без величественной грации поднялась с места. Теобальд шагнул к ней и, нагнувшись, поцеловал ей руку с торжественным видом человека, исполняющего древний обряд. И пока он стоял перед ней со склоненной головой, она искоса взглянула на меня и, как мне показалось, покраснела.
- Ессо la Serafina! - сказал он просто, делая мне знак приблизиться. - А это - мой друг и поклонник искусств, - добавил он, представляя меня. Я удостоился улыбки, реверанса и предложения сесть.
Красивейшая женщина Италии принадлежала к распространенному итальянскому типу и отличалась простотой манер. Усевшись снова у лампы, она занялась шитьем; сказать ей, по-видимому, было решительно нечего. Теобальд, согнувшись над ней в платоническом экстазе, сыпал по-отечески нежными вопросами - о здоровье, расположении духа, препровождении времени и успехах в вышивании, которое подробнейшим образом рассматривал, призывая и меня выразить свое восхищение мастерством Серафины. Это была часть церковного покрова - кусок желтого атласа со сложным рисунком, который синьора Серафина расшивала серебром и золотом. Она отвечала глубоким грудным голосом, но почти односложно, и я не знал, приписать ли эту краткость природной застенчивости или моему непрошеному вторжению, которое ее смутило. Утром она была на исповеди, потом на рынке, где купила к обеду петуха. Она всем довольна, ни на кого не жалуется - разве что на тех людей, которые, заказав ей покров из своего материала, не постыдились пустить на одеяние, можно сказать, самого Господа напрочь гнилую серебряную нить. Время от времени, продолжая неспешно класть стежок за стежком, она отрывалась от работы и бросала на меня взгляд, который поначалу показался мне проявлением невинного любопытства; однако, ловя его на себе вновь и вновь, я подумал, что в нем брезжит нечто иное: синьора Серафина пыталась установить со мной взаимопонимание через голову и за счет нашего собеседника. Между тем, ни на минуту не забывая выполнять его требование - быть к этой даме почтительным, я мысленно взвешивал ее право на те высокие похвалы, которые он ей расточал.
Она и точно была красавица, и я не преминул это признать, как только оправился от изумления, когда не нашел в ней свежести молодости. Но ее красота принадлежала к тому типу, который с утратой свежести мало что теряет в своем очаровании, рожденном главным образом сложением и статью, или, как сказал бы Теобальд, "композицией". Передо мной сидела крупная, дородная женщина с низким лбом и огромными глазами на смуглом бледно-матовом лице. Густые каштановые волосы, спадавшие на уши и вдоль щек, окутывали ей голову словно покрывалом - целомудренным и строгим, как монашеский клобук. Торс и голову она держала на редкость свободно и величаво - осанка, выглядевшая особенно эффектно, так как прямизна ее стана иногда незаметно переходила в легкую, свойственную богомолкам сутулость, которая очень подходила кроткому взгляду ее тихих карих глаз. Видно, ей в счастливый удел достались сильная физическая натура и ровный нрав - следствие крепких нервов и отсутствия невзгод. Одета она была крайне просто: во все черное, исключая синюю косынку, закрывавшую грудь, но оставлявшую для обозрения монументальную шею. Поверх косынки висел серебряный крестик. Она понравилась мне, но не безоговорочно. Легкий налет душевной лени всегда отличал этот тип красоты, служа, пожалуй, его вящей законченности и украшению, однако в этой буржуазной Эгерии, если я правильно ее оценивал, сказывалась весьма вульгарная неразвитость ума. Может быть, когда-то ее лицо и освещало подобие духовного огня, но он давно уже стал меркнуть. К тому же, говоря обыденной прозой, ее начало разносить. Обманутый в своих ожиданиях, я был близок к полному разочарованию, когда, словно идя навстречу моим скрытым желаниям, Теобальд заявил, что лампа горит слишком тускло и что при таком освещении синьора испортит себе глаза, встал и, сняв с каминной полки два шандала, поставил их зажженными на стол. При более ярком свете я воочию убедился, что передо мной несомненно пожилая женщина. Не то чтобы у нее были морщины, или она была потаскана, или седа; она просто огрубела. Что же до обещанной Теобальдом души, то о ней вряд ли стоило говорить всерьез: ее глубокая тайна сводилась к обычной женской мягкости в повадках и речи. Я был готов заявить во всеуслышание, что этот ее благородный наклон головы не более чем уловка белошвейки, постоянно сидящей за вышиванием. Мне даже пришло на ум, что эта уловка не столь уж невинного свойства: при всей податливой кротости своего ума наша величественная рукодельница успела намекнуть, что в отличие от мистера Теобальда вовсе не относится к его посещениям au sérieux. Не успел он подняться, чтобы зажечь свечи, как она быстро взглянула на меня с понимающей улыбкой и постучала указательным пальцем по лбу, а когда я, движимый чувством сострадательной верности моему другу, встретил ее экивоки с каменным лицом, она, пожав плечами, уткнулась в свое шитье.
В каких отношениях состояла эта странная чета? Кто он ей? Пламеннейший друг или почтительнейший любовник? А она? Может быть, она смотрит на него, как на щедрого поклонника своей красоты, которому согласилась потакать ценою малых усилий: допуская летними вечерами в свою скромную гостиную и позволяя болтать о том о сем. Строгое темное платье, выражение сосредоточенности, тонкое вышивание священного покрова - все это делало ее похожей на благочестивую сестру, которой по каким-то особым соображениям разрешили жить в миру, за стенами монастыря. А возможно, ее друг обеспечивал ей уютную праздность вдали от суетной толпы, чтобы иметь возможность созерцать этот совершенный образец вечной женственности, не испорченный и не замаранный борьбой за существование. Во всяком случае, ее красивые руки, холеные и белые, не носили на себе следов так называемого честного труда.
- А как ваши картины? Подвигаются? - спросила она Теобальда после длительного молчания.
- Подвигаются, подвигаются! У меня теперь есть друг, чье сочувствие и поддержка возвратили мне веру и рвение.
Наша хозяйка обернулась ко мне и, окинув меня долгим неопределенным взглядом, постучала себя по лбу, повторив тот же самый жест, какой употребила минутой ранее.
- О, у него замечательный талант! - заявила она серьезным тоном.
- Не стану возражать, - отвечал я с улыбкой.
- Да? А почему вы улыбаетесь? - вскричала она. - У вас есть сомнения на этот счет? Ну, так я покажу вам bambino!
И, взяв со стола лампу, она подвела меня к задней стене, где в простой черной рамке висел большой рисунок, сделанный красным мелком. Под ним стояла миниатюрная чаша для святой воды. Рисунок изображал младенца; совсем голенький, он, прижавшись к платью матери, протягивал вперед ручонки, словно совершая акт благословения. Выполненный удивительно свободно и сильно, портрет казался живым, воплощая само священное цветение детства. Этот изящный портрет ребенка с ямочками на щеках и руках при всей своей самобытности напоминал манеру Корреджо.
- Вот что может синьор Теобальдо! - воскликнула Серафина. - Это мой сыночек, Богом мне данный, которого я потеряла. Он здесь совсем такой, каким был, и синьор Теобальдо подарил мне этот портрет. Он еще много чего мне подарил.