- Курвы! Трясуха вас бей, ужо как пожалует, возьмет боярин, на съезжую сдаст, - там не так плетью-то нахлещут, а ладом да толком… И тебе, матушка боярыня, великий стыд есть дражнить боярина Бориса-то Иваныча. Холит, слушает во всем тебя, налюбоваться не знает как, - еще, прости бог, скоро киоту закажет да молиться тебе зачнет. Пуще ты ему самого патриарха… А кто тебе дарит листы фряжские, говорящих птиц заморских и узорочья? Ты ж, Ильинишна, и мало не уважишь боярина, ишь, игру затеяла! Ведаешь, что боярин за то и седеть стал, что печалуется, как лучше угодить тебе? Ведаешь, что слова о старом муже не терпит, а как разойдется в твой терем, да послушает, да озлится, - тогда что? Мне - гроза, тебе - молонья?
Старуха замахала клюкой и снова кинулась на девок:
- Пошли отсель, хохотухи, потаскухи!
- Ну, мамка, не играем боле, не гони их, а вот пришла, так сказку скажи, мы и утихнем…
- Сказку - ту можно… отчего, мати Ильинишна, сказку не сказать!
Мамка с помощью девок залезла на изразцовую лежанку.
- Скамлю дайте!
Девки поставили скамью, старуха на скамью плотно уставила ноги, склонила голову, упершись подбородком на клюку, заговорила:
- Жил это да был леневой мужик, и все-то у него из рук ползло, никакая работа толком не ладилась… Жил худо и вдово, - бабы замуж за него не шли… Была у того мужика завсегда одна присказка: "Бог даст - в окно подаст!" Спит это леневой мужик, слышит, во сне говорит ему голос: "Ставай, Фома! Иди за поле, рой под дубом на холму - клад выроешь…" Проснулся леневой мужик, почесался, на другой бок перекатился и опять храп-похрап. Сызнова чует тот же голос: "Ставай, Фома, иди рой!" Сел мужик на кровати, а спать ему - любое дело… клонит ко сну. За окном и заря еще не брезжит, второй кочет полуночь пропел.
"Пошто я эку рань!" Лег и опять спит, а голос это в третий раз зовет, да будто кто мужика в брюхо пхнул. Встал-таки леневой, ступни обул, завязал оборки, в сенях это лопату нашарил и с великой ленью на крыльцо выбрался. А у крыльца это стоит купчина корыстной, - всю-то ночь, сердешной, маялся, не спал, ходил да от лихих людей это анбары свои караулил, - и спрашивает леневого:
"Пошто ты, Фома, экую рань поднялся?"
"Да вот, - сказывает леневой, - сон приврался трижды: "Ставай, поди, рой на холму, на заполье, клад". А мне до смерти неохота идтить… Вишь, - сон, кабы человек какой сказал про то, ино дело!"
"Давай схожу! Озяб. Покопаю, согреюсь", - говорит купчина, а сам это на зарю глядит, думает: "Скоро свет. Лихих людей не опасно…"
Отдал мужик купцу лопату, сам это в избу - и спать. Купчина холм сыскал, дуб наглядел, рыл да рыл и вырыл дохлую собаку.
Озлился это купчина:
"Где - так разума нет, а над почетными людьми смеяться рад? Так я уж тебе!" И поволок, моя королевна, заморская мати, тое пропадужину в деревню, волокет, а в уме держит: "Тяжелущая, трясуха ее бей!"
Приволок это купчина под окошко леневому Фоме да за хвост и кинул дохлое, а оконце над землей невысоко - угодил в окно, раму вышиб и думает: "На ж тебе, леневой черт!"
Пала собака на избу и вся на золото взялась. От стука скочил это Фома:
"Никак мене соцкой зачем требует?"
И видит - лежит по всей избе золото… Почесался мужик, глаза протер, сказал:
"Значит это - коли бог даст, то и в окно подаст".
- Ох, мамка! Лживая сказка, а потому лживая, что мало бог подает… Ныне же приходил ко мне старик Василий, боярину Квашнину патриарх его головой дал, а боярин довел старика, что еле стоит. И думаешь, не молился тот Василий богу и угодникам всяким? Да что-то ему не подает бог!
- Ты, мати Ильинишна, королевна моя, пошто такое при девках сказываешь? А ну, как они сдурна кому твои слова переврут, да их поволокут, а они повинятся: "От боярыни-де тое речи слышали". Патриарх да попы - народ привязчивый, за веру не одного человека в гроб уклали…
- Ништо со мной будет, мамка, а вот скушно мне! До слез скушно…
- Ой, о боге, королевна, заморская мати, не кощунь так! При чем тут бог? Кому что сужено, то и корыстной купчина не уволокет, а к дому приволокет… Старику же тому, видно, планида - в беде быть. Не любит народ монахов, ныне еще жалобились государю: "Народ-де в нас палками кидает, когда идем круг монастыря с крестом, с хоругвью". А кого народ не любит, тот и богу не угоден.
- Не любит, мамка, народ воеводу, бояр не любит, - значит, и бог не любит их?
- Ах, мати Ильинишна! Запутала ты мою старую голову… Воеводы, бояре царю служат, монахи - богу, а что деют? На виду пост постят, втай творят блуд, а корыстны, а народ в крепость к монастырям имают, а деньги в рост дают. И давно ли то время ушло, когда монахи-чернцы шумство великое водили, на ярмонках водкой торговали? Видно, тому Василию так и надо…
- Да, мамка, кабы тот старик игумном был! А то простой мужик, неграмотный, от воеводиных потуг, может, и в монастырь шел, а сказка твоя ленивого хвалит - ленивый и сказку уклад.
- Того не ведаю, Ильинишна! Что придумалось, то и сказалось…
- И невеселая… Лучше поведай-ка, что на Москве слышала?
- Ой, уж вот, моя королевна, нашла веселого в Москве! Скажу, только слушай: перво - питухи с кабаков шли да на бояр грозились, а их за то сыщики Квашнина-боярина в Земской волокли батоги бить… Да жонке блудной - Улькой звать - голову ссекли: родущего своего удушила. Москва - она завсегда такая. Что в ей веселого? В Кисловке царицын двор - и трое вороты, у них решеточные сторожи, а кабатчика да питухов сыскали, да вдову Дашку, царицыну постельницу, изловили - поди, и ты ее, Ильинишна, знавала? Ера такая, развеселая, говорливая…
- Знала Дарью, - жаль, что с ней?
- Ширинку государеву заговаривала, будто, и царицын след вымала…
- Мучат людей по наговорам пустым, - не верю я, мамка, в порчу!
- В порчу не веришь? Ой ты, королевна писаная, порча - лихое дело! Ну, еще про веселую Москву тебе скажу. В слободе, что от Арбатских ворот до Никитских, все истцы перерыли, - сыскались там грабежники многи, а ставили воры шарпанное на пустой немецкий двор, что стоит за Никитскими вороты, а грабежникам подводчики были; решеточный сторож с Арбата да пристав Судного приказу подводили на тех, кого грабить! Кнутобойство им великое ныне, да по битой спине веники огнянные парят…
- Ой, мамка! Как много этого кнутобойства!.. Одного худого сыщут - десяток невинных убьют…
- И, мати Ильинишна, а как по-твоему - воров надо миловать? Сытой их медовой поить да по головке гладить?
- Говорила я Борису Ивановичу: худо это - бить. А он мне: "Берем меру из-за моря, - там людей пытают и жгут покрепче нашего…" А все оттого худо у нас, что ничего мы не знаем ни о солнце, ни о небе, ни о вере чужой и народе не нашем, - попы нам знать о том не дают… Скажи, послов каких не видала ли?
- Нету новых, мати Ильинишна. Немчины - так те давно живут, а кои из них нынче в кизылбаши поехали, да тут кой день донеские казаки станишников своих прислали к государю за жалованьем, за хлебом, справом всяким… Да стой-ко, мати Ильинишна! Давно я тебе сказать ладила, а все с языка увертывалось: народ молыт, есть-де с теми станишниками тот, что в солейном бунте был и шарпал тогда сколько добра твоего, морозовского, а был он в отаманах… Вот бы проведать ладом те речи, поразузнать людей, которые приметы его помнят, а ты бы, мать, словечко шепнула боярину Борису-то Иванычу, уж боярин сыщет через Квашнина Ивана Петровича, тот в Земском сидит… Коли заводчик тута, а сыщут его, то честь-то тебе какая будет? Первая проведала! Сам бы царь-государь тебя за твое дело возвеличил.
- Ты, мамка, мекаешь, что для поклепов людей на Москве мало? Думаешь, что меня там недостает? Говоришь - тот, что в солейном был атаман?
- Тот, моя королевна, тот!
- Вы, девки, подите к себе! Играть сегодня не станем.
Девки ушли. Боярыня сама заперла за ними дверь в светлицу, вернулась, села на скамью к ногам мамки, опустила голову.
- Голову вешаешь, и очи мутны, уж не сглазил ли тебя кто, моя Ильинишна, скажи-ко?
- Пустое это, не верю я в призор, мамка!
- Призор-от пустое? Нет, голубушка. Худой глаз - спаси бог.
- Не любит меня никто, мамка! Душно, скучно в терему… На волю бы куда… Хоть с каликами, что ли, подти?
- Да ты с чего это, моя королевна? Что ты, Ильинишна, мать? Да нешто мало тебе любови, ласки от боярина Бориса-то?
- Горючее у меня сердце, мамка, как смола на огне. Сжигает меня мое сердце, а стар ведь он, муж…
- Ты сгоряча, дитятко, не скажи ему такого, - спаси бог! Любит он тебя, собой не дорожит - во как любит! И я тебя люблю… с малых лет люблю… Царицу-то Марью мене люблю я… Ты мной пестована, байкана - ой, ты! Я за тебя хоть седни помереть готова.
- Живи, мамка! Пошто тебе за меня помирать?.. А вот скажу, - боярыня подняла голову, - говоришь: "Взведи поклеп на казака, что в солейном бунте был". А мне вот его охота видеть здесь, у себя в светлице, спросить обо всем самого…
- Да ты сотвори, боярыня, Исусову молитву, - змия-аспида зреть своим глазом хошь! Как он убьет тебя? Ведь он ведомой душегуб, ежели он тот отаман солейной, станишник, шарпальник… огонь заразительный, болесть лютая - трясуха его бей!
- Чуй, мамка! Кабы не тот казак, меня бы тогда убили: он не дал… Не убили бы - спалили терем… Я же была недвижима… Теперь мне памятны его слова: "Спи, - не тронут, не спалят!" Больна я была, но парчу, каменья дорогие и лица видела ясно, яснее, чем ныне вижу… Глаза его помню - страшные глаза…
- Как же ему, боярыня Ильинишна, тебя было не сохранить? Такое затеял, грабежник! Еще бы - рухло боярское расхитили, да еще бы и тебя, хворую, кончили…
- Кто грабит, мамка, тот не думает и не боится, - в толпе грабителей одного виноватого нет: вся толпа виновата и не виновата… как хошь суди…
Боярыня снова уронила голову на грудь. Старухе показалось, что она плачет.
- Ой, что ты, Ильинишна? Уж не привести ли тебе колдовку Татьянку? Может, наговор какой? Вот уж истинно, что и золото тускнеет и жемчуг бусеет порой.
- Хочу глянуть на него! Может быть, расскажет мне такое, что я развеселюсь, успокоюсь. Ведь он не мы! Он вольной - в горах, в море бывал, в степи без конца-края… Горы выше облаков! Море - океан неведомый, степь - целый свет голубой да зеленой, и всякая там тварь живет, малая и большая… Барбы полосатые… В облаках орлы, - крылы сажень, а клюв - что железный.
Боярыня порывисто встала, начала ходить по светлице.
- Приведи его, мамка! Сыщи… хочу его видеть… Подарю тебе, что попросишь, и поверю, что жалеешь, любишь меня. Хоть ты люби меня… Девки - те, я вижу, прелестничают, кланяются, а боятся меня и не любят.
- Ой ты, королевна моя! Немысленное говоришь, а как проведает про то, что ты через меня в светлицу водила шарпальника, Борис-то Иванович? А что проведает, - то, скажу тебе, все ему будет сказано и что меж тобой и разбойником говорено было. Ежели, мать, не пустое народ говорит, что он - тот отаман солейного бунта, так, ты думаешь, бояре без пытки его оставят? Да век такого не бывало, а как он под кнутом да огнем висеть будет, думаешь, не скажет, где у кого был и что с кем говорил? Тогда мы куды денемся?.. Ну, ты-то, пожалуй, за стеной - боярин-муж заступится, а я куды? Страшно ведь на виске жисть без покаяния кинуть! Ведь я, что былинка на ветру, - одинока, и душа от страху улетит. Ведь бьют-то, с трех кнутов из человека кровь - с головы до пят!
- Я за стеной, сказываешь ты, ты за мной - я твоя стена! Никого, ничего не боюсь… Боюсь сидеть в терему, с тоски пить меды хмельные, шить без толку, без надобы в пялях или по церквам ходить, попов да нищих слушать - и то много опостылело душе. Любишь меня, мамка, то иди за меня - сыщи, приведи его скоро!
- Вот я на свою голову глупую нажила беду - вынь да положь! Ума ты решилась, Ильинишна… А где еще те козаки живут? Может, стоят в слободе дальней, ино они, козаки, - не мы, господские люди… Поди-кось, станут они смирнехонько в хоромах сидеть, чай, все разбрелись по Москве! Ночь лихих людей не держит, а манит… Колоды, решетки в улицах - нипочем, сторожи их боятся… С пистолем, с саблей такого не поволокешь в губную избу, да и сами-то сторожи - им потатчики… А где продтить нельзя, там лихой человек пустым двором пролезет, - сказывали люди… Сыщи-ка скоро такого козака… Нет, Ильинишна, королевна, не спеши, потерпи с эстим свиданьем…
Боярыня топнула ногой.
- Хочу видеть скоро! Хочу! - Она прилаживала кику, взятую с лавки, на голову, бросила кику о пол. - Чуешь меня, мамка!
- Чую, королевна заморская! Чую, Ильинишна… Смысленого кого налажу за тем змием в ход. Господи прости, вот напасть-то навела себе на голову, а страх на душу старую!.. Ой, мне беда неминучая! Иду, боярыня!
Стуча по полу клюкой, старуха спешно ушла.
2
Беззвучно, плотно пригнетая к полу ноги в сафьянных сапогах без подковок, вышел из дальних горниц Юрий Долгорукий. В столовой горнице с синими без цветов стенами, между окон, у горок с серебром, стояли два молодых подручных дворецкого в белых парчовых терликах. У стола застыл неподвижно сам дворецкий - седой, почтенных лет. На столе много трехсвечных шандалов. Стол голубеет скатертью из камки, концы скатерти шиты серебряными травами с золотыми копытами. Воевода, перекрестясь, сел к столу, ястребиные глаза скользнули по золоченым братинам и кушаньям на серебряных блюдах. Он, видимо, нашел все в порядке; одно лишь молча показал рукой в перстнях - на огонь свечей. Дворецкий бойко отыскал в кармане доломана съемцы, торопливо снял нагар.
- Сказать холопям, что у дверей: боярина Киврина пустить, иных никого!
- Указано, князь!
- Чтоб проводили боярина сюда!
- То им ведомо, князь.
- А столбов тех пошто наставил? - Воевода повел рукой в сторону слуг у серебра.
- По чину, боярин-князь!
- Сегодня без чина.
- Подьте вон! - махнул молчаливым слугам дворецкий.
- И ты, Егорка, за ними; позову - жди!
Дворецкий поклонился, касаясь пальцами пола, ушел.
Застучал посох, и, сгибаясь в низкой двери, гость сверкнул лысиной.
"На то дверь низка, чтобы хозяину кланяться…" - подумал Долгорукий.
Шумя парчовым широким кафтаном, в горницу пролез Пафнутий Киврин, выпрямился, опираясь левой рукой на посох, правой перекрестился на киот с образами в углу, сказал негромко:
- Челом бью! Здоров ли, князь и воевода?
- Спасибо. У меня без мест - садись, боярин Пафнутий Васильич: гостю рад.
- За экую благодать пошто не сести? Сяду, князь Юрий…
Желтая рука Киврина простерлась в сторону яств.
- Ну, уж коли то благодать, надо почать с нее, - вот фряжское, боярин!
- Ой, князь Юрий Олексиевич, чем почествуешь, того съедим и изопьем.
- Чествую всем, во что, боярин, твои глаза глядят и куда рука забредет. За моим столом не будь гостем, будь хозяином. Служить некому, холопей услал я: лишнее ухо нашим сказкам не должно внимать…
- Ой, и разум у князя Юрия, вот уж люблю таких! Такими, как ты, князь Юрий, жива наша мать Русия…
- Пей еще, боярин Пафнутий! Мне наливать далеко - трудись сам.
- Ныне много пить не могу, князь Юрий, - годы, столь ли веком пил? А теперь чашу критского - и аминь старику.
- Не государев ли на тебе кафтан, боярин?
- Добротная парча и соболь молью не бит - югорской. Дай бог государю-царю веку и здравия: не забывает холопа Киврина Пафнутку. А на тебе, князь, кафтан становой с большим камением, то, вижу, родовой Долгоруково?
- Родовой. Узнал, боярин. Ну, Пафнутий Васильич, за царское здравие!
Князь встал с чашей в руках, встал и старик - волчьи глаза спокойно глядели в лицо князя.
- За государя-царя и великого князя Олексия Михайловича, князь, пью!
Выпив, оба перевернули пустые чаши себе на голову.
- Пью за царицу, боярин!
- За царицу и великую княгиню Марию Ильинишну! Боюсь, князь Юрий, не упомнит старая голова, что хочу довести тебе и от тебя послушать.
- Доведешь! За царицу пью, боярин.
- За ее здравие, князь Юрий!
- Надо бы за род государев, но боюсь сгрузить. Сядем-ка; Пафнутий Васильич.
- Сядем, князь Юрий, и вот уже хмелен я!
- Зазвал я, боярин, на вечерку не спуста… Ивашка Квашнин много ропщет на тебя, Васильич… Он же подбивает изветами в том же Морозова… Морозов - сказывать нече - свой у государя, и Морозову, тоже ведаешь ты, дана воля от царя вершить делы разны…
- Того дознался я, князь Юрий; едина не познал: пошто Ивашке Квашнину пало в голову на меня грызтись?
- Не ведомо тебе, боярин? Я ведаю…
- Слушаю, князь.
- Сказывает Ивашка, что ты, боярин, якобы сыскных дел людей у него, кто пригоднее, переметываешь и во все делы сыскные вступаешь.
- Ну, не охул ли то, князь Юрий? Куды я лезу? Мои людишки - настрого опознано - не зовутся сыскных дел приказу… Зову я их истцами… Истец - слово всем ведомое, и по слову тому - делы, а тако: вязнут мои людишки как истцы с тяжбой - татиные мелкие порухи ведают, явки подают воеводам где случится, сами николи не вершат… Квашнина люди ведают много "слово государево", и платьишко на людях показует их власть. Квашнина люди в кафтанах стрелецких цветов: будто Яковлева головы приказу - в червчатых, иные в голубых - приказу будто те Петра Лопухина, и шапки стрелецкие, едино что без бердыша… На моих - скуфьи шапки, на плечах сукманы сермяжные, домашняя ряднина и протчая ветошь мужичья.
- В то не вникаю я, боярин, но упреждаю: хочет тебя Морозов охаять перед государем. Охулка пойдет с того, что-де "грамота Киврина многую лжу имеет"! В отъезде грамота писана тобой, а какая, того не пытал я.
- Вот спасибо, князь Юрий! Грамота не иная, как та, что писана мной с Дона о шарпальниках. Вот уж свой ты мне, князь Юрий! Свой, близкой…
- И ты, боярин Пафнутий, мне свой!
- И еще спасибо, князь Юрий Олексиевич…
- Русь, Васильич, оба мы любим!
- Ой, уж что говорить! Любим, князь Юрий, и хотим роду царскому благоденствия, и служим мы с тобой, Юрий Олексиевич, не для ради чинов, посулов и жалованьишка, - ведь я стар и един, на што мне диаманты и злато? А слышь-ко старика, князь!
Киврин оглянулся кругом, подвинулся на скамье, заговорил тише: