А между тем я испытал много случайностей, много приключений, казавшихся смертельными. Я часто сражался. Я был замертво брошен грабителями. В Америке меня как инсургента приговорили к повешению; я был сброшен в море с корабельной палубы у берегов Китая. Всякий раз, когда я считал себя погибшим, я покорялся этому немедленно, без слезливости и даже без сожаления.
Но страх - это не то.
Я познал его в Африке. А между тем страх - дитя Севера; солнце рассеивает его, как туман. Заметьте это, господа. У восточных народов жизнь не ценится ни во что; человек покоряется смерти тотчас же; там ночи светлы и свободны от легенд, а души свободны от мрачных тревог, неотвязно преследующих людей в холодных странах. На Востоке можно испытать панический ужас, но страх там неизвестен.
Так вот что случилось со мною однажды в Африке.
Я пересекал большие песчаные холмы на юге Уаргла. Это одна из удивительных стран в мире, где повсюду сплошной песок, ровный песок безграничных берегов океана. Так вот представьте себе океан, превратившийся в песок в минуту урагана; вообразите немую бурю, с неподвижными волнами из желтой пыли. Эти волны высоки, как горы, неровны, разнообразны; они вздымаются, как разъяренные валы, но они еще выше и словно изборождены переливами муара. Южное губительное солнце льет неумолимые отвесные лучи на это бушующее, немое и неподвижное море. Надо карабкаться на эти валы золотого праха, спускаться, снова карабкаться, карабкаться без конца, без отдыха, нигде не встречая тени. Лошади храпят, утопают по колена и скользят, спускаясь со склонов этих изумительных холмов.
Я был вдвоем с товарищем, в сопровождении восьми спаги и четырех верблюдов с их вожатыми. Мы не разговаривали, томимые зноем, усталостью и иссохнув от жажды, как сама эта знойная пустыня. Вдруг кто-то вскрикнул, все остановились, и мы замерли в неподвижности, поглощенные необъяснимым явлением, которое знакомо путешествующим в этих затерянных странах.
Где-то невдалеке от нас, в неопределенном направлении, бил барабан, таинственный барабан дюн; он бил отчетливо, то громче, то слабее, останавливаясь порою, а затем возобновляя свою фантастическую дробь.
Арабы испуганно переглянулись, и один сказал на своем наречии: "Среди нас смерть". И вот внезапно мой товарищ, мой друг, почти мой брат, упал с лошади головой вперед, пораженный солнечным ударом.
И в течение двух часов, пока я тщетно старался вернуть его к жизни, этот неуловимый барабан все время наполнял мой слух своим однообразным, перемежающимся и непонятным боем; и я чувствовал, что в этой яме, залитой пожаром солнечных лучей, среди четырех стен песка, рядом с этим дорогим мне трупом меня до мозга костей пронизывает страх, настоящий страх, отвратительный страх, в то время как неведомое эхо продолжало доносить до нас, находившихся за двести лье от какой бы то ни было французской деревни, частый бой барабана.
В этот день я понял, что значит испытывать страх; но еще лучше я постиг это в другой раз…
Капитан прервал рассказчика:
- Извините, сударь, но как же насчет барабана?.. Что же это было?
Путешественник отвечал:
- Не знаю. И никто не знает. Офицеры, застигнутые этим странным шумом, обычно принимают его за эхо, непомерно усиленное, увеличенное и умноженное волнистым расположением холмов, градом песчинок, уносимых ветром и ударяющихся о пучки высохшей травы, так как не раз было замечено, что явление это происходит вблизи невысокой растительности, сожженной солнцем и жесткой, как пергамент.
Этот барабан, следовательно, не что иное, как звуковой мираж. Вот и все. Но об этом мне стало известно лишь позже.
Перехожу ко второму случаю.
Это было прошлой зимой, в одном из лесов северо-восточной Франции. Ночь наступила двумя часами раньше обычного, так темно было небо. Моим проводником был крестьянин, шедший рядом со мною по узенькой тропинке, под сводом сосен, в которых выл разбушевавшийся ветер. В просвете между вершинами деревьев я видел мчавшиеся смятенные, разорванные облака, словно бежавшие от чего-то ужасного. Иногда, при более сильном порыве ветра, весь лес наклонялся в одну сторону со страдальческим стоном, и холод пронизывал меня, несмотря на быстрый шаг и толстую одежду.
Мы должны были ужинать и ночевать у одного лесничего, дом которого был уже недалеко. Я отправлялся туда на охоту.
Мой проводник поднимал время от времени голову и бормотал: "Ужасная погода!" Затем он заговорил о людях, к которым мы шли. Два года тому назад отец убил браконьера и с тех пор помрачнел, словно его терзало какое-то воспоминание. Двое женатых сыновей жили с ним.
Тьма была глубокая. Я ничего не видел ни впереди, ни вокруг себя, а ветви деревьев, раскачиваемых ветром, наполняли ночь немолчным гулом. Наконец я увидел огонек, а мой товарищ вскоре наткнулся на дверь. В ответ раздались пронзительные крики женщин. Затем мужской голос, какой-то сдавленный голос, спросил: "Кто там?" Проводник назвал себя. Мы вошли. Я увидел незабываемую картину.
Пожилой мужчина с седыми волосами и безумным взглядом ожидал нас, стоя среди кухни и держа заряженное ружье, в то время как двое здоровенных парней, вооруженных топорами, сторожили дверь. В темных углах комнаты я различил двух женщин, стоявших на коленях лицом к стене.
Мы объяснили, кто мы такие. Старик отставил ружье к стене и велел приготовить мне комнату, но так как женщины не шевельнулись, он сказал мне резко:
- Видите ли, сударь, сегодня ночью исполнится два года с тех пор, как я убил человека. В прошлом году он приходил за мною и звал меня. Я ожидаю его и нынче вечером.
И он прибавил тоном, заставившим меня улыбнуться:
- Вот почему нам сегодня не по себе.
Я ободрил его, насколько мог, радуясь тому, что пришел именно в этот вечер и был свидетелем этого суеверного ужаса. Я рассказал несколько историй, мне удалось успокоить почти всех.
У очага, уткнувшись носом в лапы, спала полуслепая лохматая собака, одна из тех собак, которые напоминают нам знакомых людей.
Снаружи буря ожесточенно билась в стены домика, а сквозь узкий квадрат стекла, нечто вроде потайного окошечка, устроенного рядом с дверью, я увидел при свете ярких молний разметанные деревья, качаемые ветром.
Я чувствовал, что, несмотря на все мои усилия, глубокий ужас продолжает сковывать этих людей и всякий раз, когда я переставал говорить, их слух ловил отдаленные звуки. Утомившись зрелищем этого бессмысленного страха, я собирался уже спросить, где мне спать, как вдруг старый лесничий вскочил одним прыжком со стула и опять схватился за ружье, растерянно бормоча:
- Вот он! Вот он! Я слышу!
Женщины опять упали на колени по углам, закрыв лицо руками, а сыновья вновь взялись за топоры. Я пытался было успокоить их, но уснувшая собака внезапно пробудилась и, подняв морду, вытянув шею, глядя на огонь полуслепыми глазами, издала тот зловещий вой, который так часто приводит в трепет путников по вечерам, среди полей. Теперь все глаза были устремлены на собаку; поднявшись на ноги, она сначала оставалась неподвижной, словно при виде какого-то призрака, и выла навстречу чему-то незримому, неведомому, но, без сомнения, страшному, так как вся шерсть на ней стала дыбом. Лесничий, совсем помертвев, воскликнул:
- Она его чует! Она его чует! Она была здесь, когда я его убил.
Обеспамятевшие женщины завыли, вторя собаке.
У меня невольно мороз пробежал по спине. Вид этого животного, в этом месте, в этот час, среди обезумевших людей, был страшен.
Целый час собака выла, не двигаясь с места, выла, словно в тоске наваждения, и страх, чудовищный страх вторгался мне в душу. Страх перед чем? Сам не знаю. Просто страх - вот и все.
Мы сидели, не шевелясь, мертвенно-бледные, в ожидании ужасного события, напрягая слух, задыхаясь от сердцебиения, вздрагивая с головы до ног при малейшем шорохе. А собака принялась теперь ходить вокруг комнаты, обнюхивая стены и не переставая выть. Животное положительно сводило нас с ума! Крестьянин, мой проводник, бросился к ней в припадке ярости и страха и, открыв дверь, выходившую на дворик, вышвырнул собаку наружу.
Она тотчас же смолкла, а мы погрузились в еще более жуткую тишину. И вдруг мы все одновременно вздрогнули: кто-то крался вдоль стены дома, обращенной к лесу; затем он прошел мимо двери, которую, казалось, нащупывал неверною рукой; потом ничего не было слышно минуты две, которые довели нас почти до безумия; затем он вернулся, по-прежнему слегка касаясь стены; он легонько царапался, как царапаются ногтями дети; затем вдруг в окошечке показалась голова, совершенно белая, с глазами, горевшими, как у дикого зверя. И изо рта ее вырвался неясный жалобный звук.
В кухне раздался страшный грохот. Старик лесничий выстрелил. И тотчас оба сына бросились вперед и загородили окошко, поставив стоймя к нему большой стол и придвинув буфет.
Клянусь, что при звуке ружейного выстрела, которого я никак не ожидал, я ощутил в сердце, в душе и во всем теле такое отчаяние, что едва не лишился чувств и был чуть жив от ужаса.
Мы пробыли так до зари, не имея сил двинуться с места или выговорить слово; нас точно свела судорога какого-то необъяснимого безумия.
Баррикады перед дверью осмелились разобрать только тогда, когда сквозь щелку ставня забрезжил тусклый дневной свет.
У стены за дверью лежала старая собака; ее горло было пробито пулею.
Она выбралась из дворика, прорыв отверстие под изгородью.
Человек с бронзовым лицом смолк, затем, прибавил:
- В ту ночь мне не угрожала никакая опасность, но я охотнее пережил бы еще раз часы, когда я подвергался самой лютой опасности, чем одно это мгновение выстрела в бородатое лицо, показавшееся в окошечке.
© Перевод А. Чеботаревской
Святочный рассказ
Доктор Бонанфан рылся в памяти, повторяя вполголоса:
- Святочный рассказ?.. Святочный рассказ?..
И вдруг он воскликнул:
- Да, вспомнил, есть у меня такой рассказ, и к тому же весьма необычный! Совершенно невероятная история. Я видел чудо. Да, любезные дамы, чудо в ночь под Рождество.
Вас удивляют такие речи в моих устах, в устах человека, который ни во что не верит. И все-таки я видел чудо! Я его видел, видел, говорю я вам, видел собственными глазами, видел, что называется, воочию.
Был ли я тогда сильно удивлен? Нисколько, ибо хотя я и не разделяю ваших верований, я знаю все же, что глубокая вера существует и что она двигает горами. Я мог бы привести тому немало примеров, но, пожалуй, вызову ваше негодование, а это, чего доброго, ослабит впечатление от моей истории.
Прежде всего должен вам признаться, что хотя я и не был убеждении, так сказать, обращен в христианскую веру тем, что увидел, однако все случившееся сильно взволновало меня, и я постараюсь рассказать вам об этом просто, безыскусственно, как рассказал бы простодушный провинциал.
В ту пору я был сельским врачом и жил в селении Рольвиль, в глубине Нормандии.
Зима в том году стояла необычайно суровая. С конца ноября после целой недели морозов начались метели. Даже издали было видно, как с севера плывут тяжелые тучи, и вскоре снег повалил большими белыми хлопьями.
В одну ночь вся равнина оделась белым саваном.
Фермы, стоявшие далеко одна от другой, стыли в своих квадратных дворах, огражденных завесой высоких деревьев, припудренных изморосью, и как будто спали под защитой плотной, но легкой пелены.
Ни единый звук не нарушал покоя замерших полей. Лишь стаи воронов описывали круги и петли в небе, тщетно ища, чем бы поживиться, и, дружно набрасываясь на мертвенно-белые поля, клевали снег своими длинными клювами.
Вокруг ничего не было слышно, кроме неясного, но непрекращающегося шороха снежной пыли, которая все падала и падала на землю.
Так продолжалось целую неделю, потом метель прекратилась. На землю лег плотный покров в пять футов толщиной.
А затем на протяжении трех недель небо, днем светлое, как голубой хрусталь, а ночью усеянное звездами, которые можно было принять за иней - таким суровым было воздушное пространство, - простиралось над ровной снежной пеленою, твердой и блестящей.
Равнина, плетни, вязы вдоль ограды - все казалось безжизненным, скованным стужей. Ни люди, ни животные не появлялись на улице, только трубы на хижинах в белом убранстве напоминали о притаившейся жизни тонкими струйками дыма, которые поднимались в морозном воздухе прямо к небу.
По временам слышно было, как трещат деревья, словно их деревянные конечности ломались под корой; порою большой сук откалывался и падал на землю - от жестокой стужи затвердевал древесный сок и рвались волокна древесины.
Дома, разбросанные там и сям по равнине, казалось, стояли на сотню миль один от другого. Каждый перебивался как мог. Только я отваживался навещать своих больных, живших поблизости, постоянно подвергая себя опасности оказаться погребенным под снегом.
Вскоре я заметил, что над всей местностью навис какой-то мистический ужас. Такое бедствие, думали люди, конечно, противоестественно. Многие утверждали, будто слышат по ночам голоса, пронзительный свист, вопли, которые затем стихают.
Должно быть, эти вопли и свист издавали перелетные птицы, которые пускаются в путь с наступлением сумерек, - они во множестве устремлялись на юг. Но не так-то легко заставить обезумевших людей прислушаться к голосу рассудка. Неодолимый страх овладел всеми, и люди ждали чего-то необычайного.
Кузница папаши Ватинеля была расположена на краю деревеньки Эпиван, возле проезжей дороги, теперь неразличимой под снегом и совершенно пустынной. Случилось так, что у кузнеца кончился хлеб и нечем было кормить подручных; тогда он решил отправиться в селение. Он провел несколько часов в разговорах, обошел с полдюжины домов, стоявших посреди села, запасся хлебом и новостями и набрался страху, который владел тамошними жителями.
Еще до наступления ночи пустился он в обратный путь.
Когда он шел вдоль какой-то изгороди, ему вдруг показалось, будто он видит яйцо, яйцо, лежащее на снегу, совсем белое, как и все вокруг. Он нагнулся: да, это и впрямь было яйцо. Откуда оно взялось? Неужели какая-нибудь курица решилась выйти из курятника и снестись в таком неподходящем месте? Кузнец подивился, но так ничего и не понял; однако подобрал яйцо и отнес его жене.
- Держи-ка, хозяйка, вот тебе яйцо, я поднял его на дороге.
Женщина покачала головой:
- На дороге? В такую-то пору? Ты, должно, пьян?
- Нет, женушка, хоть оно и лежало у изгороди, да было еще совсем теплое, не успело замерзнуть. Вот оно, я его сунул за пазуху, чтобы не остыло. Съешь-ка его за обедом.
Яйцо опустили в котелок, где на медленном огне варился суп, и кузнец принялся рассказывать, о чем толкуют в округе.
Жена, сильно побледнев, слушала его.
- Я и сама прошлой ночью слыхала вроде как свист, и сдается мне, что свистело у нас в трубе.
Они уселись за стол, сперва похлебали супа, потом муж стал намазывать масло на ломоть хлеба, а жена взяла яйцо и поглядела на него с опаской:
- А ну как в этом яйце что сидит?
- Да что там, по-твоему, Может сидеть?
- Кто его знает, да только…
- Ладно уж, ешь, не дури.
Она разбила яйцо. Ничего особенного: яйцо как яйцо, совсем свежее.
Женщина боязливо поднесла его ко рту, попробовала, отложила, опять взяла. Муж сказал:
- Ну как? Вкусно?
Она ничего не ответила, проглотила остаток: и, внезапно вытаращив глаза, вперила в мужа дикий, безумный взгляд; потом заломила руки, по всему ее телу прошла дрожь, и она стала кататься по полу, испуская страшные вопли.
Всю ночь она билась в корчах, тело ее сотрясали судороги, лицо искажали гримасы. Кузнец не мог удержать жену в постели, ему пришлось связать ее.
Она вопила без передышки, вопила не переставая:
- Он у меня внутри! Он у меня внутри!
Наутро меня позвали к ней. Я перепробовал все известные мне успокоительные средства, но ничего не добился. Она помешалась.
И тогда с необъяснимой быстротой, несмотря на снежные заносы, новость, невероятная новость побежала от фермы к ферме: "В жену кузнеца вселился дьявол!"
Отовсюду стекались люди; не отваживаясь войти в дом и стоя поодаль, они прислушивались к истошным воплям женщины; вопли эти сливались в устрашающий рев, и невозможно было поверить, что это кричит человек.
Известили местного кюре. Это был старый простодушный священник. Он пришел в облачении, словно готовился причастить умирающего, простер руки и прочитал молитву, чтобы изгнать беса, а четверо мужчин с трудом удерживали на кровати женщину, - она корчилась и на губах у нее выступила пена.
Но изгнать беса не удалось.
Наступило Рождество, а погода так и не изменилась.
Утром в сочельник ко мне пожаловал кюре.
- Я хочу, чтобы эта несчастная женщина была нынче на ночном богослужении, - сказал он. - Быть может, Христос сотворит ради нее чудо в тот самый час, когда его родила женщина.
- Я вполне одобряю ваши намерения, господин аббат, - ответил я. - Если торжественная служба поразит ее душу (а ничто не может взволновать ее сильнее), она, пожалуй, выздоровеет безо всякого лекарства.
Старый священник тихо сказал:
- Вы, доктор, не верите в Бога, но ведь вы поможете мне, не правда ли? Вы позаботитесь, чтобы ее доставили в храм?
Я пообещал ему свою помощь.
Настал вечер, потом ночь; и вот зазвонил церковный колокол, оглашая жалобным зовом угрюмое пространство над белой, мерзлой пеленою снегов.
И на этот медный голос колокола покорно и медленно двинулись группами темные силуэты людей. Полная луна озаряла своим ровным матовым светом все вокруг, и от этого унылая белизна полей становилась еще заметнее.
Я взял четверых крепких мужчин и пошел вместе с ними к кузнецу.
Одержимая все еще была привязана к кровати и истошно вопила. Несмотря на отчаянное сопротивление, ее переодели во все чистое и понесли.
В освещенной, но холодной церкви было теперь многолюдно; певчие монотонно пели, труба гудела, служка звонил в колокольчик.
Поместив больную женщину и ее сторожей на кухне в доме священника, я ожидал подходящей минуты.
Я решил действовать сразу после причастия. Все молящиеся, мужчины и женщины, приобщились святых тайн, дабы смягчить суровость своего Бога. И пока священник совершал дивное таинство, в церкви стояла глубокая тишина.
По моему знаку дверь отворили, и четыре моих помощника внесли умалишенную.
Едва она увидела горящие свечи, стоящих на коленях людей, ярко освещенный алтарь и золоченую чашу, она стала биться с таким неистовством, что чуть было не вырвалась из наших рук; она испускала такие пронзительные вопли, что присутствующих охватил ужас. Все подняли головы, некоторые бросились вон из церкви.
Больная уже не походила на женщину; она корчилась, извивалась в наших руках, лицо ее было искажено, в глазах стояло безумие.
Ее подтащили к самому алтарю и крепко держали, притиснув к полу.