Ноготок судьбы - Проспер Мериме 43 стр.


Науке известно слишком много двусмысленных фактов, в равной мере тревожных и непонятных, а потому мне нелегко уверовать в то, что при обезглавливании казнимый лишается сознания в миг казни. Сколько ходит легенд о том, как отрубленная голова обращала взгляд к тому, кто окликнул казненного по имени? Память нервов? Рефлекторные движения? Пустые слова!

Вспомните про ту голову матроса в брестской клинике: через час с четвертью по усекновении зубы ее перекусывали пополам карандаш, просунутый между ними, и действие это, возможно, было вызвано усилием воли!.. Это всего лишь один пример из тысячи, но в данном случае истинная проблема в том, чтобы выяснить, каким образом пришли в движение мышцы обескровленной головы, не привело ли их в действие "я" этого матроса уже после того, как гематоз прекратился.

- Но "я" существует лишь в целостности, - сказал Вельпо.

- Спинной мозг есть продолжение мозжечка, - отвечал де ла Помре. - Где, в таком случае, граница сенсорной целостности? Кто может открыть нам истину? Недели не пройдет, как я это узнаю, о да!., и забуду.

- Быть может, лишь от вас зависит, чтобы человечество узнало всю правду раз и навсегда, - медленно проговорил Вельпо, глядя в глаза собеседнику. - И будем откровенны, из-за этого я и пришел сюда. Меня уполномочила навестить вас комиссия, состоящая из самых выдающихся наших коллег по Парижскому факультету, и вот мой пропуск за подписью самого императора. Он предоставляет мне достаточно большую свободу действий, в случае необходимости - даже возможность отсрочить казнь.

- Объяснитесь… я перестал вас понимать, - растерянно промолвил де ла Помре.

- Господин де ла Помре, я обращаюсь к вам во имя нашей науки, которая всем нам дорога и ради которой нами принесено столько жертв, что нашим великодушным мученикам потерян счет; я обращаюсь к вам с просьбою, исполнение которой потребует от вас - в том случае, для меня более, чем гипотетическом, если какие-либо действия экспериментального характера, о коих мы договоримся, окажутся осуществимы, - потребует от вас, повторяю, величайшей энергии и бесстрашия, каких только можно ожидать от человеческого существа. Если ваше прошение о помиловании будет отклонено, то вы как врач обретете в себе самом специалиста, вполне разбирающегося в той совсем особой хирургической операции, которую вам предстоит претерпеть. А потому ваше содействие было бы неоценимо при попытке… скажем, установить после казни связь с вами в этом мире. Разумеется, сколько бы доброй воли вы ни выказали, все как будто пророчит самые негативные результаты, но однако ж при вашем согласии - все в том же гипотетическом случае, если упомянутые экспериментальные действия не окажутся абсурдом по самой сути, - такого рода попытка дает возможность один-единственный раз из десяти тысяч свершиться, так сказать, чуду и продвинуть вперед всю современную физиологию. А потому упускать такой возможности нельзя, и если вам удастся после казни сделать мне знак, победоносно свидетельствующий о том, что сознание ваше не угасло, вы оставите в истории имя, научная слава которого навсегда смоет воспоминание о вашей социальной небезупречности.

- Вот оно что! - пробормотал де ла Помре, мертвенно-бледный, но с улыбкой, свидетельствовавшей о решимости. - Ага, теперь мне понятней!.. И верно, ведь пытки помогли разобраться в механизме пищеварения, говорит нам Мишло. А… что за экспериментальные действия намерены вы предпринять?.. Гальванизация?.. Возбуждение ресничных окончаний?.. Вливание артериальной крови? Все это, знаете ли, не очень-то убедительно, не так ли?

- Само собою разумеется, тотчас же по завершении печальной церемонии останки ваши будут с миром преданы земле, и ничей скальпель вас не коснется, - отвечал Вельпо. - Нет!.. Но в тот миг, когда резак упадет, я буду на месте казни, буду стоять перед вами, подле гильотины. Со всей возможной поспешностью палач передаст мне вашу голову из рук в руки. И тогда - поскольку эксперимент если и может претендовать на серьезность и убедительность, то лишь в силу своей простоты, - я очень внятно прошепчу вам на ухо: "Господин Кути де ла Помре, можете ли вы в данный миг, памятуя о нашем прижизненном договоре, трижды опустить веко правого вашего глаза, но чтобы левый глаз ваш при этом оставался широко открытым?" Если в этот миг вы сможете, как бы ни подергивались ваши лицевые мышцы, троекратно мигнув, уведомить меня, что мои слова услышаны и поняты, и докажете мне это, подчинив таким образом усилию своей воли и памяти пальпебральную мышцу, скуловой нерв и конъюнктиву, преодолев весь ужас, всю смуту прочих ощущений, - этого факта будет довольно, чтобы наша наука осветилась новым светом и в наших взглядах свершилась революция. А уж я сумею, можете не сомневаться, поведать обо всем этом таким образом, что вы оставите по себе память не как о преступнике, но прежде всего как о герое.

Выслушав странные эти слова, господин де ла Помре испытал, видимо, столь глубокое потрясение, что с минуту молчал, словно в каменном оцепенении, не сводя с хирурга расширившихся зрачков. Затем, не произнося ни слова, он встал, в задумчивости стал шагать по камере и, грустно покачав головой, сказал:

- Чудовищная сила удара разрушит мое "я". Никаких сил человеческих, никакой воли не хватит, чтобы справиться с подобной задачей. К тому же утверждают, что при гильотинировании шансы сохранить признаки жизни у людей неодинаковы. И все же… наведайтесь сюда снова, сударь, в утро казни. Я отвечу вам, готов ли пойти на этот эксперимент, пугающий, возмутительный и иллюзорный одновременно. В случае моего отказа уповаю, что вы из корректности оставите мою голову в покое, не правда ли, пусть себе спокойно расстается с остатками жизни, истекая кровью в оловянном ведре, куда ее швырнут.

- Итак, до скорой встречи, господин де ла Помре, - сказал Вельпо, вставая в свой черед. - Поразмыслите над моим предложением.

Они обменялись поклоном.

Через мгновение доктор Вельпо вышел из камеры, тюремщик снова занял свой пост, а приговоренный к смерти, смирившись, вытянулся на койке и погрузился то ли в сон, то ли в раздумья.

Четыре дня спустя около половины шестого утра в камеру вошли господин Бокен, аббат Кроз, господин Клод и господин Потье, секретарь императорского двора. Господин де ла Помре проснулся и, узнав, что час казни настал, сел на койке; он был очень бледен, но оделся быстро. Затем побеседовал десять минут с аббатом Крозом, которого хорошо встречал и в прежние его визиты: известно, что сей святой служитель церкви обладал боговдохновенным даром внушать приговоренным мужество в последний час. При виде доктора Вельпо, входившего в камеру, де ла Помре проговорил:

- Я потрудился над собой. Глядите.

И покуда длилось чтение приговора, он пристально смотрел на хирурга широко раскрытым левым глазом, плотно зажмурив правый.

Вельпо отвесил ему низкий поклон, затем, повернувшись к Хендрейху, который входил в камеру со своими подручными, он очень быстро обменялся с палачом многозначительными кивками.

Приготовления к казни не заняли много времени: было замечено, что феномен волос, седеющих на глазах под ножницами, на сей раз места не имел. Когда духовник шепотом читал приговоренному прощальное письмо от жены, на глазах у того выступили слезы, которые, священник благочестиво отер, подобрав обрезок ворота его сорочки. Когда приговоренный встал, на плечи ему накинули его редингот и сняли наручники. От стакана водки он отказался и в сопровождении эскорта проследовал в коридор. Подойдя к тюремным воротам, он заметил на пороге своего коллегу.

- До скорой встречи, - сказал он ему чуть слышно, - и прощайте!

Внезапно широкие железные створки приоткрылись, а затем и раздвинулись перед ним.

В тюрьму хлынул утренний ветер; светало, вдали простиралась широкая площадь, оцепленная двойным кордоном кавалерии; прямо напротив, охваченный полукольцом конных жандармов, которые при появлении осужденного обнажили со звоном сабли, высился эшафот. На некотором расстоянии от него стояли кучками представители прессы; кое-кто из них снял шляпу.

Из-за деревьев доносился смутный гомон толпы, распаленной ночным ожиданием. На крышах и в окнах кабачков-, виднелись девицы с помятыми, свинцово-бледными лицами, в кричащих шелках, некоторые все еще сжимали в руках бутылку шампанского; они вытягивали шеи, рядом уныло маячили черные сюртуки. Над площадью в утреннем небе сновали ласточки.

Самодовлеюще заполняя пространство и прочерчивая небо, гильотина словно отбрасывала в бесконечную даль горизонта тень от своих воздетых ввысь рук, между которыми в рассветной голубизне мерцала последняя звезда.

При виде этой траурной картины де ла Помре вздрогнул, затем решительно зашагал к помосту… Он поднялся по ступенькам - в ту пору на помост вела лестница. Теперь треугольный резак поблескивал на черной перекладине, застя звезду. Перёд роковою плахой осужденный поцеловал сначала распятие, затем печальное послание - прядь собственных волос, которую аббат Кроз подобрал, когда его стригли, готовя к казни, и теперь поднес к его губам. "Для нее!.." - проговорил де ла Помре.

Силуэты пятерых персонажей четко вырисовывались на эшафоте; молчание в этот миг стало таким глубоким, что до трагической группы донесся треск сука, обломившегося под тяжестью какого-то зеваки, чей-то крик, неясные мерзкие смешки. И когда забили часы, последнего удара которых ему не суждено было услышать, господин де ла Помре увидел напротив, по другую сторону эшафота, своего странного экспериментатора, который разглядывал его, положив ладонь на помост. Осужденный собрался с силами, закрыл глаза.

Внезапно доска, к которой пристегнули осужденного, упала, верхний полукруг ошейника с продольным разрезом для лезвия сомкнулся у него на шее с нижним полукружием, блеснул резак. Страшный удар тряхнул помост; лошади вздыбились от магнетического запаха крови, и эхо еще не успело стихнуть, а окровавленная голова уже трепетала меж бесстрастных ладоней хирурга Правосудия, окрашивая в алое его пальцы, манжеты, одежду.

Лицо было мрачно, чудовищно бело; глаза снова раскрылись, взгляд казался рассеянным, брови перекосились, конвульсивная улыбка обнажила лязгающие зубы; на подбородке, под самой челюстью, была содрана кожа.

Вельпо проворно наклонился к голове и четко прошептал ей в правое ухо условный вопрос. Как ни был крепок духом этот человек, результат заставил его содрогнуться в каком-то холодном ужасе: веко правого глаза опускалось, левый, широко раскрытый, глядел на него.

- Во имя самого Господа и нашей человеческой сути, еще дважды тот же знак! - вскричал он в некотором замешательстве.

Ресницы разомкнулись, словно от внутреннего усилия, но веко не поднялось более. С каждой секундой лицо все больше застывало, леденело, каменело. Все было кончено.

Доктор Вельпо отдал мертвую голову господину Хендрейху, который, открыв корзину, положил ее, согласно обычаю, между ног уже окоченевшего туловища.

Великий хирург ополоснул руки в одном из ведер с водой, предназначенной для мытья машины, - этим уже занимались подручные палача. Вокруг двигались, расходясь, озабоченные люди, доктора Вельпо никто не узнал. Все так же молча он вытер руки.

Затем - с челом задумчивым и строгим! - он медленно проследовал к своему экипажу, дожидавшемуся на углу близ тюрьмы. Садясь в карету, он заметил тюремный фургон, крупной рысью кативший к Монпарнасу.

© Перевод А. Косс

Новелла "Вещий сон" из сборника "Жестокие рассказы" (Париж, 1883) переведена на русский язык по изд.: Villiers de I'lsle-Adam, Oeuvres completes, Paris, 1986, v. 1; новелла "Вера" - из того же сборника; новелла "Тайна эшафота" из сборника "Высокая страсть" (Париж, 1886) печатается по изд.: Вилье де Лиль-Адан О. Избранное. Л., 1988.

АНАТОЛЬ ФРАНС
(Настоящее имя Анатоль Франсуа Тибо; 1844–1924)

Господин Пижоно

Посвящается Жильберу Огюстену Тьерри

Как известно, я всю свою жизнь посвятил египетской археологии. Вот уже сорок лет я с честью следую по избранному мною в юности пути, и сетовать на это было бы с моей стороны черной неблагодарностью по отношению к родине, науке, да и к самому себе. Мои труды не пропали даром. Не хвастая, могу сказать, что мои "Заметки о ручке египетского зеркала, находящегося в Луврском музее", не устарели и по сей день, хотя и относятся к началу моего научного поприща. Что же касается моего более позднего и довольно объемистого труда, посвященного одной из бронзовых гирь, найденных в 1851 году при раскопках Серапея, то было бы непростительно относиться к нему без должного уважения, ибо эта работа открыла мне двери Института.

Поощренный лестными отзывами моих новых коллег об этой работе, я одно время стал даже подумывать о том, чтобы создать обзор всех мер и весов, применявшихся в Александрии в царствование Птолемея Авлета (80–52 гг. до н. э.). Вскоре, однако, я вынужден был признать, что тема столь общего характера выходит за рамки подлинно научного исследования, так как, работая над ней, серьезный ученый на каждом шагу рискует впасть во всякого рода необоснованные суждения. Я понял, что попытка рассмотреть одновременно несколько различных предметов неизбежно приводит к нарушению основных принципов археологии. И если я каюсь сейчас в своем заблуждении, если признаюсь в этом непостижимом стремлении охватить необъятное, то лишь в назидание молодым людям, дабы на моем примере они учились обуздывать свое воображение. Оно - злейший наш враг. Ученый, не сумевший победить врага, навеки утрачен для науки. Я до сих пор содрогаюсь при мысли о том, куда мог завести меня мой дерзкий ум. Я был всего на волосок от того, что именуется историей: какое падение! Я чуть не снизошел до искусства! Ведь история - не что иное, как искусство или, в лучшем случае, лженаука. Кто в наши дни не знает, что историки были предшественниками археологов, точно так же, как астрологи были предшественниками астрономов, алхимики - предшественниками химикбв, а обезьяны - предшественниками человека? Слава богу, я отделался только страхом!

Спешу сообщить, что третий мой труд был проникнут мудрой умеренностью. Он озаглавлен "К вопросу об одежде знатной египтянки в эпоху Среднего царства по неопубликованному рисунку". Я излагал предмет, не уклоняясь в сторону. Я не высказал ни одной обобщающей мысли. Я избегал всяких суждений, сравнений, аналогий и выводов, коими иные из моих коллег портят доклады о своих самых замечательных находках. И почему, спрашивается, именно этот столь здравый мой труд постигла такая необычайная судьба? В силу какой игры случая стал он причиной самых чудовищных заблуждений? Но не будем упреждать события. Мой доклад был представлен к чтению на публичном заседании всех пяти Академий. Честь тем более высокая, что она редко выпадает на долю подобного рода сочинений. За последние годы такие научные заседания охотно посещают представители светского общества.

В день моего выступления зал Института был переполнен избранной публикой. Было много женщин. На трибунах виднелись изящные туалеты и красивые лица. Меня слушали внимательно. Доклад мой не прерывался бурными и необдуманными проявлениями чувств, которыми сопровождаются обычно литературные чтения. Напротив, публика держала себя в полном соответствии с характером предлагаемого ее вниманию предмета: сдержанно и с достоинством. Дабы лучше выделить излагаемые мысли, я делал время от времени паузы между фразами, и это давало мне возможность внимательно следить поверх очков за аудиторией. И поверьте, я не поймал ни одной легкомысленной улыбки. Наоборот! Даже самые свежие юношеские лица хранила суровое выражение. Казалось, будто под действием чар моего доклада все умы вдруг созрели. Во время чтения кое-кто из молодых людей что-то тихонько нашептывал на ухо своей соседке. По всей вероятности, они обсуждали какие-нибудь специальные вопросы, затронутые в моем докладе.

Более того! Одна прелестная молодая особа, лет двадцати двух - двадцати четырех, сидевшая в левом углу северной трибуны, старательно записывала мой доклад. Лицо ее отличалось тонкостью черт и замечательной выразительностью. А внимание, с которым она прислушивалась к моим словам, придавало еще больше очарования ее необычному лицу. Она была не одна. Рядом с ней сидел высокий плотный мужчина, с длинной и курчавой, как у ассирийских царей, бородой и длинными черными волосами, и время от времени что-то тихо ей говорил. Мое внимание, вначале обращенное на всю аудиторию, мало-помалу сосредоточилось на этой женщине. Должен сознаться, она внушала мне интерес, который многие из моих коллег сочли бы, вероятно, недостойным такого ученого, как я. Но, уверяю вас, если бы они оказались тогда на моем месте, они также не остались бы равнодушны. По мере того как я говорил, незнакомка делала заметки в записной книжечке. Причем на лице ее сменялись самые различные чувства: то радость, то изумление и даже беспокойство. Ах, если бы в тот злополучный вечер я смотрел в аудитории только на нее!

Я уже заканчивал, мне оставалось прочесть всего каких-нибудь двадцать пять - тридцать страниц, но тут мои глаза вдруг повстречались с глазами бородатого человека. Как передать, что произошло тогда, если я и сам не понимаю? Могу лишь сказать, что взор этого человека мгновенно поверг меня в непостижимое волнение. Его зеленоватые глаза смотрели на меня в упор. Я не мог отвести свой взгляд. Я замер на полуфразе, подняв голову. Так как я замолчал, публика начала аплодировать. Когда вновь водворилась тишина, я хотел продолжать чтение, но, несмотря на все мои старания, не мог отвести взгляда от двух живых зеленых огней, к которым приковала его таинственная сила. Мало того. По какой-то еще менее понятной причине я вдруг пустился вопреки всем своим привычкам в импровизацию. Видит Бог, я вовсе этого не хотел! Под влиянием посторонней, неведомой мне, непреодолимой силы я принялся пылко и красноречиво излагать свои философские взгляды относительно женской одежды на протяжении веков. Я обобщал, поэтизировал и - да простит мне Бог! - разглагольствовал о вечно женственном, о желании, овевающем ароматные покровы, которыми женщина так искусно умеет оттенить свою красоту.

Человек с ассирийской бородой не спускал с меня глаз. А я все говорил. Но вот он опустил глаза, и я сразу же умолк. Больно сказать, но эта часть доклада, столь же чуждая моему личному настроению, как и духу подлинной науки, вызвала бурные аплодисменты. Молодая особа на северной трибуне неистово хлопала и улыбалась.

Потом мое место на кафедре занял один из членов Французской академии, видимо очень недовольный тем, что ему пришлось выступать после меня. Опасения его оказались, однако, несколько преувеличенными. Публика довольно терпеливо выслушала прочитанное им произведение. Если не ошибаюсь, оно было в стихах.

Назад Дальше