Министр финансов, любитель поэзии и красноречия, искренне заинтересовался мумией "коллеги" и обещал избавить ее от недостойного обложения по селедочному тарифу. Его превосходительство даже прибавил: "Нет, нет! Он пересечет границу беспрепятственно, со всеми почестями, подобающими классику!" Пентаур завтра же покинет таможню и въедет в город на извозчике!
Фрадике рассмеялся, услышав слово "классик" в применении к храмовому писцу времен Рамзеса, а торжествующий Видигал присел к роялю и сыграл бравурную партию из "Великой герцогини". Тогда, внезапно охваченный печалью и сознанием своего ничтожества, я протянул руку за шляпой. Фрадике не стал меня удерживать, только немного проводил но коридору; его улыбка и рукопожатие были безупречно любезны. Очутившись на улице, я отвел душу возгласом: "Что за несносный педант!"
Да, педант, но совершенно нового рода, не похожий ни на кого из людей, с которыми мне до сих пор приходилось встречаться! И вечером, в переулке Гуарда-Мор, – правда, утаив неприличные восхваления Буало, чтобы ничем не испортить впечатления, – я описывал Ж. Тейшейре де Азеведо идеализированного Фрадике; все в нем было неотразимо: и мысли, и дар слова, и шелковый халат, и молочно-белое лицо с чертами молодого Лукреция, и духи, которыми он душился, и остроумие, и эрудиция, и вкус!
Ж. Тейшейра де Азеведо загорался медленно и не без копоти. Он сказал, что мой новый знакомый, видимо, большой ломака и актер. Однако согласился, что следует изучить поближе "театральный механизм, устроенный с такой роскошью".
Несколько дней спустя мы отправились вдвоем в отель "Центральный", опять в наемном экипаже. Я повязал на шею атласный галстук и воткнул в петлицу гардению. Ж. Тейшейраде Азеведо, которого называли Диогеном XIX века, держал в руках увесистую палку с железным наконечником; на голове у него была широкополая брагезская шляпа с замасленными полями, на плечах заношенная и пестревшая заплатами куртка, взятая у слуги, на ногах крестьянские деревянные башмаки. Все это было тщательно продумано, стоило немалых денег, внушало отвращение самому Тейшейре и имело единственную цель – эпатировать Фрадике Мендеса, гордо бросив в лицо этому скептику и баловню фортуны, от имени всех демократов и идеалистов, нравственное величие заплаты и суровую философию грязного пятна. Таковы были мы в 1867 году!
Все пропало даром – и моя гардения, и стоическое неряшество моего друга. Сеньор Фрадике Мендес (объявил нам портье) отбыл накануне из Португалии на пароходе, который ушел в Марокко за партией скота.
III
Прошло несколько лет. Я работал, путешествовал, научился лучше понимать людей и проникать в сущность явлений, утратил слепое поклонение форме и больше не перечитывал Бодлера. Маркос Видигал посредством "Сентябрьской революции" вознесся от музыкальных обозрений к бюрократическим высотам и отправлял государственную службу в Индии. Азиатские досуги, предоставленные короной, он снова посвящал концертине и истории музыки; таким образом, я лишился милого сердцу друга, унесенного с берегов Тэжо на берега Мандови, и мне не от кого было узнать что-либо новое про автора "Лапидарий".
Но воспоминание об этом удивительном человеке не изгладилось из моей памяти… Напротив, время от времени я вдруг снова видел перед собой, видел ясно, осязательно-живо, молодое лицо с молочно-белой кожей, настойчивые, сверлящие глаза табачного цвета, губы, изогнутые скептической улыбкой, в которой сквозили двадцать веков литературы…
В 1871 году я путешествовал по Египту. Как-то раз я спускался по течению Нила, затопившего берега Мемфиса или, вернее, того места, где когда-то находился Мемфис; я плыл сквозь пальмовые рощи, стоявшие в воде и напоминавшие, на фоне лунной восточной ночи, длинные аркады монастырских галерей с их торжественно-печальной – отрешенностью от всего житейского. Все было безлюдно кругом, царила глубокая тишина мертвой земли, нарушаемая лишь размеренным плеском весел и протяжной песней лодочника… И вдруг я увидел (хотя ничто, казалось, не должно было вызвать этот образ), отчетливо увидел, что рядом с моей лодкой, разрезая вместе с нею полосы света и тени, плывет комната отеля "Центральный", с большим диваном слепяще-ярких расцветок; а на диване, в шелковом халате, дымя сигаретой, лежит Фрадике, и провозглашает бессмертие Буало! И сам я уже был не на Востоке, не в Мемфисе, не плыл по медленным волнам Нила; нет, я тоже сидел в этом номере, на стуле, обитом синим репсом, под люстрой в тюлевом чехле, перед окнами, выходившими на Тэжо, и слышал, как гремят внизу повозки, едущие к Арсеналу. Но я уже не испытывал прежней гнетущей робости. И пока мы таким образом плыли на веслах через фараоново царство к жилищу шейха Абу-Каира, я спорил с автором "Лапидарий" и высказывал в защиту Гюго и Бодлера тонкие, бесспорные суждения, которыми должен был сразить его в памятный августовский вечер. Араб-лодочник воспевал сады Дамаска, а я мысленно восклицал: "Но нельзя же не оценить в "Отверженных" высокую нравственную проповедь!"
На следующий день начинался праздник байрама. Я вернулся в Каир в самый знойный час, когда муэдзины поют третью молитву. И кого же я увидел, слезая с осла у подъезда отеля? Кто лежал на длинной соломенной кушетке с номером "Таймса" на коленях, закинув руки за голову и наслаждаясь теплом и светом? Это был он, Фрадике Мендес!
Я взбежал по ступенькам террасы, окликая его по имени и смеясь от удовольствия. Не нарушая своего блаженного покоя, он высвободил правую руку и не спеша протянул мне. Очарование его приветствия заключалось в том, что он сразу узнал меня, несмотря на мои синие очки и надвинутую на лоб панаму.
– Ну, как живете? Что поделывали после нашей встречи в "Центральном"? Давно в Каире?
Он сказал еще несколько слов, приветливо и лениво. Присев рядом на скамейке, я стирал с лица пыль, лежавшую на нем толстым слоем наподобие маски, и радостно улыбался. За несколько приятных минут, проведенных в разговоре с Фрадике Мендесом, я узнал, что неделю тому назад он приехал из Суэца, на обратном пути с берегов Евфрата и из Персии, где он странствовал, как в восточной сказке, один год и один день; что у него есть дебарие с красивым именем "Речная Роза"; экипаж уже набран, лодка ожидает у Булакской набережной: он хочет подняться по Нилу до Верхнего Египта, доплыть до Нубии, забраться за Ибсамбул…
Знойное солнце Красного моря и долины Евфрата ничуть не изменило цвет его молочно-белой кожи. Как и в отеле "Центральный", он был одет в просторный черный пиджак и белый жилет, застегнутый на коралловые пуговицы. И строгий узел черного атласного галстука, в этой стране просторных и ярких одеяний, мог служить символом точного формализма западного мышления.
Он задал мне несколько вопросов о Лиссабоне, о Видигале, который нес свою чиновничью службу среди брахманских пальмовых рощ… Затем, видя, что я продолжаю утирать пот и пыль, посоветовал мне сходить в турецкую баню, что рядом с мечетью Эль-Майед, и отдыхать до самого вечера, а потом пойти вместе с ним смотреть на иллюминацию по случаю байрама.
Но вместо того чтобы отдыхать, я после ванны решил отправиться на ослике за Каир, к гробницам халифов, по жгучей и пыльной Ливийской пустыне. Когда вечером я занял свое место в ресторане отеля "Шеперд" и склонился над тарелкой "супа из воловьих хвостов", усталость отбила у меня всякую охоту любоваться какими бы то ни было мусульманскими диковинами. Больше всего мне хотелось вытянуться на прохладных простынях в моей обитой циновками комнате и слушать романтическое журчанье фонтанов, бивших в саду, среди розовых кустов.
Фрадике Мендес тоже обедал за столиком, на котором между свечами пылал громадный цветок кактуса. Рядом на мавританской скамеечке сидела дама в белом; я видел только ее пышные светлые волосы и стройную, безупречных очертаний спину – точно у статуи Праксителя, затянутой в корсет от мадам Марсель. Напротив нее развалился в кресле мягкотелый, толстый мужчина. Его крупное лицо, обрамленное курчавой бородой и исполненное спокойной силы, напоминало лик Юпитера; где-то я видел эти черты, – может быть, в мраморе? Я стал припоминать. На какой улице, в каком музее любовался я этим олимпийским челом, в котором ничто, кроме усталого взгляда из-под тяжелых век, не выдавало слабость человеческой плоти?
Я кончил тем, что спросил у сенехского негра, обносившего столы макаронами, кто этот человек. На круглом черном лице заиграла ослепительная улыбка. Негр почтительно шепнул через стол:
– Cé-le-dieu!
Праведное небо! Le Dieu! Неужели чернокожий хочет сказать, что этот человек с курчавой бородой – бог? Определенный, всем известный бог, проживающий в отеле "Шеперд"? Значит, я действительно видел на каком-нибудь алтаре, на какой-нибудь картине это лицо, которому нескончаемые молитвы и воскурения придали оттенок царственного величия? Я повторил свой вопрос, когда нубиец вернулся, неся на вытянутых ладонях дымящееся блюдо. И он опять отчеканил, рассеяв мои последние сомнения:
– C'est le Dieu!
Бог! Я невольно улыбнулся: вот отличный литературный сюжет! Бог, во фраке, обедает в отеле "Шеперд"! И мало-помалу в моей сонной фантазии возникло какое-то расплывчатое, неясное видение, клубившееся как дым над полуугасшей жаровней. Передо мной был Олимп. Я видел древних богов и среди них похожего на Юпитера господина, с которым дружил Фрадике Мендес. Может быть, грезил я, неторопливо подцепляя вилкой ломтики помидора, боги вовсе не умерли; когда в Грецию явился апостол Павел, они ушли в какую-нибудь долину в Лаконии и там укрылись, посвящая предписанную новым богом праздность исконным своим занятиям: земледелию и скотоводству. Но в силу застарелой привычки вечно подражать людям, или оберегая себя от оскорблений со стороны стыдливого христианства, олимпийцы отныне скрывали под юбками и пиджаками свою ослепительную наготу, которой поклонялись древние. Боги усвоили новые человеческие обычаи и по необходимости (с каждым днем все труднее быть богом) или из любопытства (с каждым днем все интереснее быть человеком) все больше и больше превращались в людей. Теперь они уже нередко покидают тихие пастушеские долины и, ради развлечения или по делам, путешествуют с сундуками и саквояжами, перелистывая бедекеры. Некоторые из них отправляются в города, центры цивилизации, изучать чудеса книгопечатания, парламентаризма и газового освещения; другие по совету всезнающего Гермеса вносят разнообразие в скуку долгих летних месяцев Аттики и уезжают пить целебные воды в Виши и Карлсбад; третьи, наконец, тоскуя по былому всемогуществу, паломничают к развалинам храмов, где им некогда приносили кровь жертвенных животных и пчелиный мед. И вполне правдоподобно, что этот человек, чье исполненное величия и спокойной силы лицо воспроизводит черты Юпитера, каким видели его афинские скульпторы, – и есть Юпитер, громовержец, плодотворящее божество, отец богов, творец законов. Но что привело его сюда, в Каир, в отель "Шеперд", и зачем, одетый в синий фланелевый костюм, он ест тут макароны, непочтительно пристающие к божественной бороде, по которой некогда стекала амброзия? Несомненно, он повинуется все тому же нежному побуждению, что от начала до конца древнего мира, и на земле и на небе, неизменно вдохновляло действия Юпитера – неудержимого волокиты и женолюба. Что могло привлечь его в Каир, как не великолепная, неутолимая страсть к богиням и женщинам, над которой задумывались молодые эллинки, заучивая в языческом катехизисе памятные числа: день, когда он трепетал лебедиными крыльями в коленях у Леды, когда потряс бычьими рогами в объятиях Европы, пал золотыми каплями на лоно Данаи, взвился языком пламени к устам Эгины… А однажды, к негодованию Минервы и других строгих дам Олимпа, он прошагал через всю Македонию со стремянкой. На плече, чтобы взобраться на высокую террасу к чернокудрой Семеле! Совершенно очевидно, что теперь он прибыл в Каир, чтобы подальше от глаз Юноны, своей располневшей и суровой супруги, предаться на свободе нежным чувствам к вот этой красивой женщине, чей пленительный стан был совместным творением Праксителя и мадам Марсель. Но она… Кто же она? Цвет ее кос, нежный изгиб шеи – все указывало, что это одна из прелестных нимф, обитавших на Ионических островах; когда-то христианские диаконы изгнали их из прохладных ручьев, чтобы крестить там обремененных долгами центурионов я престарелых матрон с густым пушком на подбородке, которым надоело тщетно паломничать к алтарям Афродиты. Но ни он, ни она не могли скрыть свое божественное происхождение: тело нимфы светилось сквозь батистовое платье, и если хорошенько вглядеться, вы могли заметить мерное биение жилки на мраморном челе Юпитера, продолжающего мысленно творить закон и распорядок…
Но как очутился здесь Фрадике и почему он запросто беседует с бессмертными, попивая с ними шампанское марки Клико и внимая несказанной гармонии речей Юпитера? Впрочем, ведь Фрадике – один из последних язычников, сохранивших верность Олимпу! Он поклоняется форме, и языческая веселость бьет в нем через край; он побывал в Лаконии; он говорит на языке богов, черпает у них вдохновение. Вполне естественно, что, встретив Юпитера в Каире, он отдал себя в добровольное услужение громовержцу в качестве чичероне и гида по варварским землям аллаха. И, конечно, теперь повезет бога и нимфу на "Речной Розе" вверх по Нилу, к повергнутым храмам, при виде которых Юпитер задумчиво проговорит, указывая зонтиком на остатки жертвенников: "Здесь я когда-то крепко нанюхался фимиама!.."
Так я грезил, поедая салат из помидоров, и одновременно уже обдумывал, как использую эти грезы, чтобы превратить их в рассказ и напечатать в "Португальской газете". Заглавие будет такое: "Последнее приключение Юпитера". Этот сюжет даст мне канву – смесь фантазии и эрудиции, – которую можно будет расцветить наблюдениями обычаев и пейзажей, накопленными в Египте. Но сказке я придам оттенок современности и пикантного реализма, а для этого нимфа вод во время плавания по Нилу изменит Юпитеру ради Фрадике Мендеса! В укромных уголках пальмовых рощ и под колоннами Озирисова храма она будет обвивать руками шею автора "Лапидарий" и шептать ему по-эллински нежные слова, гармоничней строф Гесиода, оставляя в складках его шевиотового костюма аромат амброзии; словом, на всем пути по нильской долине моя нимфа будет восхитительно cochonne, пока отец богов, поглаживая курчавую бороду, будет невозмутимо творить законы и порядки – все такой же всемогущий, величавый, совершенный, предвечный и рогатый!
Воодушевившись, я уже сочинил первую строку рассказа: "Это было в Каире, в садах Шубре, когда кончался пост рамадана…" – как вдруг увидел, что Фрадике направляется ко мне, держа в руке чашку кофе. Юпитер тоже с усталым видом поднялся из-за стола. Это был грузный, мягкотелый бог, с первыми признаками ожирения; он слегка волочил ногу и, в общем, вполне подходил для той роли, которую я ему готовил на полосах "Португальской газеты". Что до его спутницы, все в ней было божественно: гармония, благоухание, походка, блеск!.. То была поистине нимфа, до того прекрасная, что я решил занять место Фрадике: я сам стану их чичероне и вместе с бессмертными поплыву под парусами по вечному Нилу. Прижавшись щекой к моей щеке (а не к щеке Фрадике), млея от страсти среди священных камней Мединет-Абу, мне, а не ему нимфа будет шептать нежные слова из Антологии! Пусть только в мечтах, но я сам совершу триумфальное путешествие в Фивы. И подписчики "Португальской газеты" подумают: "Эх, везет же некоторым!".
Фрадике подсел ко мне. Юпитер с нимфой, проходя мимо, подарили его улыбкой, прелесть которой коснулась и меня. Я поспешил пододвинуть стул для поэта "Лапидарий".
– Кто этот человек? Я где-то видел его лицо…
– Конечно, на портретах… Это Готье.
Готье! Теофиль Готье! Великий Тео! Безупречный мастер стиха, один из кумиров моей молодости! Значит, я не совсем ошибся. Если он не олимпийский бог, то, во всяком случае, истый язычник, сохранивший в нашу эпоху всеобщей бесцветной интеллектуальности древнее поклонение Линии и Краске! И дружба Фрадике Мендеса с автором "Мадемуазель де Мопен", старым паладином "Эрнани", еще больше подняла в моих глазах соотечественника, придававшего столь неповторимый блеск нашей блеклой родине! Спрашивая, что он будет пить – анисовку или можжевеловую, я погладил его по рукаву и не мог сдержать восхищения, когда он проявил редкую догадливость, разъяснив мне смысл слов, сказанных негром из Сенеха. То, что я принял за благовестив о боге, означало просто – c'est le deux! Готье занимал в отеле комнату номер два. Для черного варвара глава романтизма, творец пластичнейших образов был всего лишь "номером два"!
Тут я поделился с Фрадике своей языческой грезой: изложил сюжет рассказа, который собирался написать, и сообщил о великолепных днях любви, предназначенных ему в поездке по Нубии, а также попросил разрешения посвятить ему "Последнее приключение Юпитера". Фрадике с улыбкой согласился. Было бы весьма приятно, – признался он с полной откровенностью, – если бы фантазия моя осуществилась, ибо трудно найти женщину более прелестную и соблазнительную, чем эта наяда; зовут ее Жанна Морле, и она выступает в Варьете-Комик в амплуа артистки на выходные роли. К сожалению, эта восхитительная женщина влюблена как кошка в некоего Сикара, биржевого маклера, который и привез ее в Каир, а сам в настоящее время обедает с греческими банкирами в саду Шубре…