Грузовик нашелся. Ядвига, не слушая возражений Кузнецовой, усадила ее в кабинку шофера, а сама села в кузов. И вот уже исчезли городские домишки, промелькнула тополевая аллея. Вокруг без конца без края раскинулась широкая степь. Точь-в-точь как там, в совхозе. Но совхозная жизнь для нее, Ядвиги, кончилась. Какой тихой и спокойной она кажется теперь по сравнению с водоворотом, в котором Ядвига сейчас закружилась. Что они поделывают сейчас там, в совхозе? Близок вечер, люди возвращаются с полей, скоро будут доить коров… Как там Матренин ребенок? Непременно надо написать Матрене хоть открыточку. Может, она за это время получила известие от мужа. Не приходится рассчитывать на то, что Ядвиге удастся туда съездить. Интересно, кто теперь живет в комнате, где обитали они с госпожой Роек и Олесем? Вся жизнь Ядвиги стремительным потоком рванулась вперед. И это она, Ядвига? "Деятельница", - писал о ней Шувара в письме. Нечего сказать, хороша деятельница! Хотя… Разве раньше она выдержала бы разговоры, какие сейчас ей приходится вести ежедневно? Разве нашла бы нужные слова? Ей вспомнилось пьяное, опухшее лицо этого наглеца, который сегодня, час назад, бросал ей в лицо гнусные оскорбления. Раньше она бы, наверно, сквозь землю провалилась, а теперь спокойно смотрела в эту пьяную морду полицейского, обкрадывавшего детей, - и он испугался, притих под ее взглядом. Неужели человек может так меняться? Или же он неожиданно открывает в себе то, что в нем было и раньше, но таилось где-то на дне? Нет, это не так. Того, что есть в ней сейчас, наверняка не было в Ядвиге, которая когда-то переносила воркотню матери, не знала, куда себя девать, что с собой делать, в Ядвиге, которая была, как лист на ветру. Казалось бы, именно теперь она похожа на лист на ветру - никогда не знает, что принесет следующий день, не знает, где очутится завтра. Но зато она знает одно: что идет по верному, ясно определенному пути, и идет по собственной воле и решению. Сама помогает прокладывать этот путь. Сейчас те пятеро запуганных детишек уже знают, что им нечего опасаться. Она не уберегла своего маленького сына. Но она убережет, сохранит, приведет в родные дома в далекой Польше сотни и сотни польских детей, рассеянных по советской земле, тысячи детей, о которых до сих пор столько кричали, но по-настоящему заботились только эти большевики. Собственные соотечественники лишь обкрадывали их и обрекали на гибель. Но она, Ядвига, будет среди тех, кто с помощью русских спасет их и вернет родным домам, родной стране.
И это страстное, непреодолимое стремление - немедленно уничтожить обнаруженное зло - тоже было новым для Ядвиги.
Ей вспомнилась маленькая Авдотья, внучка Петручихи, вспомнилась и вся ольшинская трудная жизнь, горькая доля ольшинских крестьян. Да, конечно, Ядвига и тогда жалела всех. Она плакала, когда Петручиха мучилась без врача с больной ногой, когда она умерла без медицинской помощи. Плакала, когда пришло сообщение, что умер в тюрьме Сашко, брат Ольги. Плакала, когда летом, перед новым урожаем, умирали с голоду дети. Плакала - и только. Ей казалось, что так всегда будет, что иначе и не может быть. То, что крестьянские дети ходят в лохмотьях, что знахарство заменяет медицинскую помощь, что каждую весну в избы заглядывает голод и что всю жизнь люди в сущности никогда не бывают сыты, - все это казалось ей непреодолимым, как сила природы. Можно лишь немного и в отдельных случаях облегчить зло.
- Куда девался хлеб? - строго спрашивала мать. - Опять снесла в деревню? Что ж, ты думаешь всю деревню накормить, что ли?
В ней закипал гнев. Разумеется, ей не накормить всю деревню. Но хоть одного или двух детей.
Однако, когда она давала кусок хлеба одному голодному ребенку, на нее жадно смотрели десятки. И она возвращалась домой опечаленная, еще больше уверенная, что ничего не поделаешь и что, хотя мать не права, в ее словах есть какая-то доля истины. Только эту истину Ядвига не могла принять, не могла с ней примириться.
- Так было, так будет, так уж устроен мир, - говорила госпожа Плонская. И Ядвига могла возразить только одно:
- Это несправедливое устройство.
Но как его изменить, она не знала.
Между тем, оказывается, средства есть. Ведь уже за первые месяцы после прихода Красной Армии в Ольшины, еще до высылки Ядвиги, вся жизнь деревни, весь этот веками установленный и якобы нерушимый порядок вещей совершенно изменился.
И так же, как в Ольшинах, он мог измениться повсюду. Сейчас трудно даже понять, как она раньше могла не знать этого, почему ей все казалось таким безнадежным и мрачным. Теперь словно отыскались и распахнулись двери в высокой, глухой стене, открылись широкие пути, ведущие в светлую даль, в цветущие сады, в настоящую жизнь, радостно улыбающуюся всем.
"Вот так будет и в Польше, - думалось Ядвиге под свист теплого степного ветра. - Не будет голодных детей, не будет Карвовских, обманывающих крестьян, не будет безграмотных женщин, не будет безработных - и не будет людей, которые попадают в тюрьму за то, что стремятся к всеобщему благу. Такой должна быть Польша, куда мы заберем отсюда всех этих детей, выкинутых из родных гнезд, обиженных, оставленных без присмотра, брошенных на произвол преступников и проституток. И нужно, чтобы, прежде чем наступит время возвращения на родину, дети уже знали, что и сами они не должны никого обижать, что в стране, куда они поедут, будет работа для всех и возможность учиться для всех и что они будут расти среди такой же всеобщей любви и заботы, среди какой растут дети в Советской стране".
Как странно - ведь еще совсем недавно ей и в голову не приходило, что на ее долю выпадет изменять жизнь, строить заново жизнь - такую, какой она должна быть… Страшно хотелось заняться не только детскими домами этого района. Хотелось знать, как обстоит дело и в других местах, всюду ли уже сделано все, что следует. Попасть в польский детский дом под Москвой, куда она должна поехать, когда закончит дела здесь. Но дело не в одном этом доме, пусть даже образцовом. Она попросит, чтобы ей поручили заботу о всех детских домах, о всех сиротах. А когда уже можно будет ехать домой на родину, в Польшу, она поедет вместе с ними.
Теперь уже иначе выговаривалось в мыслях Ядвиги это слово: Польша. Иначе выговаривалось слово: родина. И сама Ядвига не была больше как лист на ветру. Она знала свое место сейчас и видела свое место в будущем. Дети! Это будут счастливые дети, растущие в счастливой стране, где никто не будет умирать с голоду, где будет врач для каждого ребенка, и белые кроватки в больницах, и светлые классы в школах, и сады, и парки…
Шумел, свистел теплый ветер. Машина тряслась и подскакивала на ухабах. Но Ядвига была рада, что села не в кабину, а в кузов. Кругом раскинулась широкая степь, и из кабинки шофера она не охватила бы взглядом всего этого раздолья.
Солнце медленно катилось вниз. Они успеют доехать еще засветло, теперь уже недалеко. Она не боялась больше. Что ж, еще какая-нибудь директорша или какой-нибудь директор, еще какие-нибудь незаконные жильцы… Но кто может ей помешать делать то, что она делает, - спасать детей от нищеты, горя, заброшенности, спасать детей для новой родины? Она чувствовала себя ответственной за эту новую родину, - и была огромная радость в мысли, что она, Ядвига, вместе с другими строит здесь, на гостеприимной братской земле, фундамент новой жизни.
Пусть это только дети, птенчики, выброшенные военным ураганом из гнезд. Но из них вырастет новое поколение новой родины. Они в недалеком будущем встанут на место Ядвиги и других. И надо передать им, влить в их сердца все уважение к приютившей их стране, всю любовь к ее людям, все то новое, к чему она, Ядвига, здесь пришла, что так поздно она поняла, - все великое и прекрасное, заключающееся в слове "Родина".
Нет, теперь она уже не могла бы, не сумела бы жить, как раньше, в том маленьком, тесном мирке, который столько лет казался ей единственным существующим миром. Что ж, пожалуй, она и в самом деле становится деятельницей, как сказал Шувара.
Перед ее глазами вдруг вынырнули верхушки тополей, и грузовик стал спускаться в долину, где поблескивала серебром сеть арыков и виднелись заросшие виноградом домики соседнего городка.
Где-то здесь, среди этих домиков, расположен и детский дом, который надо принять. Но даже сейчас, соскакивая с машины, Ядвига все еще видела перед собой другой дом - дом своей мечты, светлый, прекрасный дом для всех детей, дом, полный смеха, радости и счастья, далекую, но уже видимую, уже достижимую родину.
Глава X
Дует ветер, теплый и стремительный, раскачивая кроны сосен. Откуда он несется, этот ветер, шумный, радостный, буйный?
Шумят, гудят сосны. Не та ли это сосна, что густо растет в лесах под Варшавой или поднимается над мазовецкими песчаными равнинами, - зеленая, смолистая, благоухающая сосна?
Закрой глаза, и покажется, что ты в сосновом лесу под Анином, под Рембертовом, в Милосьне, в Мендзышине. Вот-вот послышится знакомый гул - это мчится электрический поезд из Варшавы. Из вагонов высыплет публика - женщины, дети, молодежь, и по сосновому лесу раздастся веселый смех, пение.
Зеленый сосновый лес пахнет смолой, горячей хвоей, ветром. Родиной пахнет сосновый лес…
Можно даже и не закрывать глаз. Взгляни - колышется, шумит с детства знакомый зеленый сосновый лес. Сосны мягко расступаются, открывая широкую поляну. По краям поляна поросла высоким, перистым, нарядным папоротником - тем самым, что высоко, по самое плечо, вырастает под Варшавой в лесу. И здесь он высок, хотя и не до плеча. Но, может быть, я сам вырос за прошедшие годы, а этот папоротник не ниже того, польского?.. Листки черники, густые кудрявые кустики и кое-где лиловый колокольчик - тоже точь-в-точь как там. А дальше река. Как зовут тебя, река, такая похожая на Вислу, река, шумящая по ночам тем же шумом, сверкающая тем же блеском, что Висла в июньский солнечный зной?..
Кто придумал, кто мог придумать для их лагеря место, где все, как на родине? Ничто здесь не чуждо поляку, ничто не отличается от его родных мест. Вислинской волной переливается Ока, варшавскими соснами шумит прибрежный лес. Привет тебе, русская река, похожая на Вислу, советская река. Привет вам, русские сосны, родные сестры анинских, рембертовских сосен!
Рядовой Марцель Роек стоит, вытянувшись, по команде "смирно". Да, он с первого же дня видел, что это так, - на этом клочке земли они нашли образ родных краев. Это замечали все, и это с первой минуты хватало за сердце - еще прежде, чем в глаза бросалась надпись на арке у входа в лагерь: "Привет, вчерашний скиталец, ныне солдат!"
Сегодня, сейчас это чувствуется особенно остро. Польские сосны над польской рекой. Вот выйдешь из этого леса, пройдешь по песчаной дороге - и перед тобой окажется не село на Оке, а прикорнувшая у лесочка польская деревня. По улице пойдут польские девушки в сборчатых юбках и передниках, в ярких платочках на голове, запоют о розмарине, о Ясе, что ушел воевать.
Нет здесь узких полосок, изрезанных межами, где пахнет богородицыной травой и чебрецом, не пестрит нива синими васильками, красными маками. Здесь чистые, как море, расстилаются широкие поля и, сколько хватает глаз, ровно колосится хлеб без единого сорняка. И девушки здесь одеты иначе, и другие песни звенят по вечерам над деревней. А все же можно вообразить, что за лесом раскинулась именно польская деревня. Горбатая, вся изогнувшаяся от ветра сосна - разве не похожа она точь-в-точь на ту сосну под Груйцем? Сквозь сеть ветвей, колеблемых стремительным теплым ветром, сверкает вода - не Висла ли это?..
Пальцы крепко сжимают винтовку. Нет, это уже не полусонная мечта, нашептываемая самому себе в длинные вечера, когда сон смежает веки. Не фантазия, взлелеянная горячим желанием. О, если бы его мог увидеть Илья - в настоящей военной форме, с новенькой винтовкой в руках… Если бы его мог теперь увидеть старик Егор…
Какой ветер! Какой радостный, упоительный. Он проносится над этой лесной поляной, открытой ласковым лучам солнца, насыщенной запахом смолы, теплым благоуханием трав.
На поляне, от края и до края - длинные ровные ряды солдат. Ветер развевает флаги на трибуне. Полыхает щедро расшитое золотом, серебром, шелками знамя дивизии.
Днем и ночью вышивали знамя умелыми руками московские работницы. Подбирали нитки, в тысячный раз сверялись с образцом, вышивали незнакомые буквы, польские слова: "Честь и Отчизна", и лозунг: "За нашу и вашу свободу".
Жесткая, негибкая нить. Трудно вышить лицо Костюшки, чье имя носит дивизия. Трудно вышить серебряного орла. Одно за другим возникали на знамени перышки, складываясь в широкие крылья, в крылья пястовского орла. Над ним изгибается лавровый венец. Кому суждены эти лавры, кто будет ими увенчан?
Днем и ночью вышивали жены красноармейцев, сестры красноармейцев золотое и серебряное знамя для солдат братской дивизии. Нашлись в сокровищнице нитки золота и серебра, не мишура - червонное золото высокой пробы, серебро, добытое в далеких рудниках умелыми руками советских рабочих. Короток срок - быстро летят летние дни и коротки московские летние ночи. Черными листами завешены окна - война. За этими затемненными окнами сидят жены, матери и сестры красноармейцев - московские работницы.
Здесь не смотрят на висящие на стене круглые часы, равнодушно отмеряющие время. Чай, подогретый на электрической плитке, ломтик хлеба, принесенный из дому. Не рука вышивает знамя - любовь его вышивает.
Трудный, запутанный узор. Насколько легче вышить знамена, под которыми идут в бой их мужья, сыновья, братья! Насколько меньше требуют они работы. Но ничего, ничего… Тех дивизий много, тех дивизий сотни, и они сражаются уже два года. А эта - одна-единственная, и она впервые двинется в бой. Не жаль отказаться от сна, вышивая знамя пришельцам из соседней страны: им предстоит еще дальний и тяжкий путь на родину. Пусть же позолотит им этот путь сердце московских работниц, пусть посеребрит им его сестринская улыбка, пусть облегчат их солдатскую жизнь пожелания доброго пути.
Колышется на ветру знамя Первой дивизии. Ветер с трудом вздымает отягощенную золотом ткань. Знамя такое же, как было раньше… Но нет, не такое! Лозунг отцов, забытый, заброшенный политиками междувоенной Польши, лозунг, покрывшийся вековой пылью, сверкает на багрянце знамени, взывает: "За нашу и вашу свободу". Кто понесет тебя в бой, завет отцов наших? Тысячи рук вздымаются вверх. И тысячи уст медленно, торжественно повторяют слова присяги.
- "Присягаю польской земле…" Слышишь, далекая? Тебе говорю я эти слова, перед тобой склоняюсь, о тебе эти слезы.
Это ты здесь со мной, родная, своя, собственная земля, а в эту минуту настолько близкая, что - кажется - рукой достанешь. Нет, нет, давно ведь было известно, - не река Ока течет за полотном палатки, это река Висла течет за стеной палатки, река Висла, омывающая пролеты моста Кербедзя, река Висла, плывущая под мостом Понятовского. То не рязанский песок скрипит под ногами, когда идешь по тропинке в лес, то подваршавский, мазовецкий песочек, некогда дочиста промытый водой, сыпучий, легкий, ускользающий из-под ног, засасывающий ноги… А если даже так не было вчера, то так наверное, наверное стало сегодня… Слышишь, польская земля? Тебе присягаю, тебе.
- "Присягаю польскому народу…" Слышите вы, борющиеся с врагом? Слышите за своими железными решетками, за колючими проволоками концентрационных лагерей, непокоренные, родные, свои? "Польский народ"… Никогда еще эти слова не звучали так сильно, как теперь, как здесь, далеко от родины, в этом военном лагере на Оке, где тебя посвящают в рыцари польского народа…
- "Присягаю на союзническую верность Советскому Союзу". - Марцысь поднимает глаза, пытаясь рассмотреть на трибуне представителей советского командования. Верность Советскому Союзу… Огромная прекрасная земля, она дала мне приют в дни горя и ужаса… Она научила меня труду и открыла перед глазами широкие горизонты, пути в будущее… Она дала мне оружие для борьбы с врагом и солдатскую форму, которая из скитальца и изгнанника сделала меня бойцом. Она посвятила меня в рыцари польского народа, в рыцари свободы - великая советская земля!.. Армия, что идет на запад, армия, что несет освобождение, овеянная славой Советская Армия - тебе присягаю на братство оружия, братство на веки веков.
Гремят голоса. Словно заговорила вся поляна, словно произносит солдатскую присягу сама земля, лежащая по берегам Оки, близ сердца России - Москвы.
Откуда вы, солдаты, стоящие здесь? Из Казахстана, из морозных лесов Коми, с Енисея, с бурного, мчащегося по скалам Иртыша, из долин Ферганы? Нет, нет. Из Варшавы, из Радома, Кракова и Груйца люди польской земли, идущие в польскую землю…
Рядовой Новацкий вместе с другими повторяет слова присяги. Он не старается постичь их точный смысл. Дело не в словах! Главное - что наконец-то у него в руках винтовка, что он снова в армии и она оказалась настоящей армией.
Новацкий ехал сюда готовый на все: пусть его обманули, будто возрождается польское войско, пусть это будут просто советские части, в которых разрешено служить полякам, пусть так! Хватит с него этих четырех лет, когда он был бездомным бродягой. Он разглядывал надписи, знамена, транспаранты. Они обращались к нему на польском языке. Только орел немного другой. Пястовский, говорят, республиканский, без короны, старинный польский. Возможно. Новацкий все равно знает, что где-то, за всеми этими польскими надписями, таится коварство. Но ему до этого нет дела.
И все-таки, где это коварство? В чем оно состоит? Утром и вечером поют "Клятву", и поют ее поляки, а не русские, - здесь все в порядке. А вот что такое "культурно-просветительный офицер"?.. Этой должности в польской армии никогда не было. Ага, вот это, наверно, и есть большевистский комиссар. Однако в первый же день Новацкому пришлось поговорить с таким офицером. И он оказался не более русским, чем сам Новацкий. Бывший студент из Варшавы, это несомненно.
Правда, здесь введены какие-то новые порядки - кто их знает, на что это надо! Но, как бы то ни было, это польская армия.
А главное - это настоящая армия. Постепенно Новацкий убеждался, что гораздо более настоящая, чем та, в которой он служил в тридцать девятом году.