Меж тем наступил час ужина, и меня вполне могли бы позвать к столу. Но… меня наказали. Я была так молода; они забыли, что я влюбилась и что любовь - высшее наслаждение души. Мне смеяться хотелось над такой карой. Никто даже не удосужился вспомнить о собственных чувствах! Та же Ортанс, вышедшая замуж в шестнадцать лет, и не думала о том, что стала женщиной и матерью в том же самом возрасте, в котором считала меня капризным дитятей. Но все-таки кто-то пожаловал ко мне: то была горничная, которая что-то принесла; я уже хотела отослать ее, но она украдкой передала мне бумажку; несколько слов были неясно начертаны на ней карандашом:
"Мне приходится уезжать, но вечером я вернусь. Нужно поговорить: нам необходимо найти какой-то выход… В десять часов я буду у маленькой калитки в парке. Ответьте - придете ли вы? Я жду".
По странному стечению обстоятельств я никогда до того не видела почерка Леона, и записка не была подписана; и все-таки я ни секунды не сомневалась в ее авторстве и, быстро черкнув под тем же текстом: "Да", вернула листок служанке.
Признаться, это движение, которое предопределило мою судьбу, я сделала не раздумывая. Служанка торопилась; ждал и Леон. К тому же и я чувствовала, что мне надо увидеть Леона; не потому, что я любила его - могу поклясться, - а потому, что хотела рассказать ему, что буду делать, и узнать, что он рассчитывает делать дальше; словно нам предстояло держать совет насчет будущего в момент общей беды.
Только когда мое короткое послание отправилось по адресу, я сообразила, что только что назначила свидание; и все-таки это было совсем не то, что называют любовным свиданием. Если бы накануне Леон умолял о нем на коленях, я бы ответила решительным отказом. А в этот день я сама попросила бы его прийти, если бы он меня не опередил. Общее несчастье объединяло и оберегало нас. Еще одно опасение внезапно взволновало меня: а вдруг это ловушка, которую приготовил мне Феликс? Но зачем? Чтобы заставить меня совершить ошибку? Ну и что! Ради спасения своей души, ради единственной надежды, которая осталась в моем отчаянном положении, я была готова на любой проступок; еще одно упрямство, еще одно непослушание, очередной бунт против Феликса и новая попытка избавиться от его притязаний. Любовь здесь уже была ни при чем - если бы мне понадобилось записать заранее все, что будет сказано на этом свидании, едва ли я упомянула бы любовь, зато мои слова свидетельствовали бы о решимости заставить вмешаться семейство Леона и смягчить позицию моих близких. Да, я и сейчас могу поклясться, что и не помышляла о плотской любви; я уже подсчитывала, сколько мне осталось шансов на то, чтобы не наложить на себя руки, не ведая, что иду навстречу другим опасностям.
Время шло, и в наступившей темноте я без страха ждала той минуты, когда наконец выскользну из комнаты. Только один раз меня охватила легкая дрожь: смутный образ падшей девицы, которая бежит из отчего дома, промелькнул словно призрак передо мною, пока я спускалась по лестнице, казалось, стонущей под моими ногами. Мне приходилось раньше видеть картины, которые изображали нечто подобное, и теперь в моем воображении их героини принимали мое обличье.
Будь я хоть немного опытней, я, наверное, отступила бы тогда перед этими туманными предостережениями; но против меня действовали моя чистота и неискушенность. Бедное дитя! В ту минуту я жила только сердцем, не понимая, что и сердце может быть обесчещено.
Я прошла через сад и открыла калитку, ведущую в парк; Леон ждал. Он вошел и взял меня за руку; в первый раз он дотронулся до меня, но я не испытала никакого волнения, настолько была смущена.
- Генриетта, - прошептал он, - зайдем в этот домик; здесь мы будем в безопасности; а то вдруг старый служака вздумает побродить по парку; идем же.
Опасаясь Феликса, я не стала противиться Леону. В полной темноте мы вошли в домик. Леон помог мне сесть на диванчик и расположился рядом.
Если бы я заговорила первой, то задала бы такой вопрос:
"Что же теперь с нами будет?"
Но Леон опередил меня; казалось, он и не помнил о наших бедах, так как жарко прошептал:
- О Генриетта, как давно я уже умираю от желания поговорить с тобой! Уже полгода я люблю тебя! Что за изощренная пытка - вот уже шесть месяцев меня зовут твои жгучие глаза, а я ни разу не смог поговорить с тобой толком и рассказать тебе о своих терзаниях!
Его слова и тон, которым они были произнесены, покоробили меня и внушили какой-то страх. Я пришла не для того, чтобы слушать о любви, - я и без слов прекрасно все знала, ведь я сама так любила! И теперь, когда он впервые без помех выразил вслух свои мысли, я почувствовала некоторое разногласие в наших чувствах. Неужели он любил меня меньше, чем я, раз чувствовал необходимость говорить об этом? Но я сказала ему о другом:
- Леон, что будет с нами? Вот где пытка, вот в чем беда!
- О нет! - ответил он, еще понизив голос. - Это не так, если только ты любишь меня так же, как я! Мне придется уехать; но я скоро вернусь! Мой отец весьма состоятелен, а его нежность ко мне не имеет границ; я расскажу ему все, и мы вместе приедем просить твоей руки; они не посмеют отказать нам.
- Вы уверены?
- Да! Я добьюсь твоей руки! И хочу верить, что ты будешь ждать меня…
- Леон, - я взяла его за руку, - клянусь, пусть я умру - никто другой, кроме вас, не будет моим мужем.
Он сжал мои ладони, прижал к себе и повторил:
- О! Ведь ты любишь меня, Генриетта… Любишь… Ты будешь моей - клянешься?
Я только что сама сказала ему об этом. Мне показалось, что на такой вопрос я не должна отвечать. Но внутри меня поднималось странное волнение. Сердце мое то сжималось, причиняя боль, то расширялось, угрожая задушить; мои ладони трепетали в сильных руках Леона, я содрогалась от озноба и задыхалась, а он продолжал, не забывая в то же время притягивать меня поближе:
- Ты ведь любишь меня? Любишь?
Неведомая мне раньше мутная волна нахлынула в сердце и ударила в голову; казалось, сознание оставляет меня, а на его месте остается только головокружение, от которого я вот-вот упаду; я едва смогла выдавить из груди сдавленный стон:
- Пустите… Оставьте меня…
Не обращая внимания на мой испуг, он крепко обнял меня.
Я оттолкнула его, не понимая, чего он хочет:
- Нет! Нет!
- Ты любишь меня, и ты будешь моей, - шептал он, - ты будешь мне принадлежать, будешь, милая моя Генриетта, очень скоро… а вернее, сейчас, и тогда я поверю, что ты любишь меня так, как я тебя, и что жизнь твоя принадлежит мне так же, как все мое существо принадлежит тебе!
- Да, - подтвердила я, - и я уже поклялась: я буду вашей, Леон! Но, Леон, не пора ли остановиться?
- Почему вы так противитесь? - настаивал он, силой удерживая мои руки; и тут я почувствовала, как его губы прикоснулись к моим.
Я задрожала всем телом и вскочила, совершенно растерявшись.
- Нет, нет, нет! - вскричала я, возмущенная скорее собственным смятением, чем его желаниями, ибо, клянусь именем Господа, я не ведала тогда, чего он от меня добивался.
- Генриетта, Генриетта! - повторял он.
- Ах! - в крайнем испуге воскликнула я. - Леон, Леон, вы меня не любите!
И я зарыдала.
- О! Как ты могла сказать такое, Генриетта? - грустно произнес он и опять обнял меня. - Я не люблю тебя? Ради этой любви я полгода переносил оскорбления старого солдафона, который решил, что ты - его собственность; только чтобы между нами не было крови, я не убил болвана, посмевшего заявить мне, что ты будешь принадлежать ему.
- Этого не будет никогда!
- Никогда? Ты сказала - никогда? Но он остается, а я уезжаю. И все будут умолять тебя, угрожать, твердить, что я тебя не люблю, и возводить на меня всяческую напраслину. И кто знает, может быть, в минуту сомнений, страхов и слабости ты уступишь и предашь меня…
- Леон, никогда!
- О! Ты так противишься моей любви, что у тебя не хватит сил, чтобы устоять перед их ненавистью.
- Смилуйся, Леон, пожалей! Я люблю тебя!
- Генриетта, разве ты не чувствуешь, как разрывается твое сердце, как кипит твой разум? О! Неужели ты любишь меня не так, как я тебя?
А ведь все обстояло именно так: мое сердце разрывалось, я трепетала всем своим существом, а мысли и разум блуждали где-то далеко. Я была в его руках; его дыхание обожгло мое лицо, губы встретились с моими, и, хотя все происходило в полной темноте, я закрыла глаза. Я отдалась на волю неведомой греховной стихии, но мне казалось, что я не должна видеть этого; хотя и в полном сознании, я оставалась в руках Леона недвижимым и безжизненным телом. Мучительный упадок духа и сил подавили мое сопротивление - он мог бы убить меня, и мне ничуть не было бы больно. Я ровным счетом ничего не чувствовала; напрасно он пытался расшевелить меня крепкими объятиями, тщетно старался ощутить усиленное биение моего сердца и добиться хоть слова в ответ: мне казалось, я умираю - и все; я знала, что теперь я виновна, опозорена и обесчещена, но не понимала почему.
Только его счастливое восклицание вырвало меня из этого оцепенения; я хотела оттолкнуть его, отругать, но его губы заглушили мои проклятия, а поцелуи осушили мои слезы; я была в его власти.
Я заплакала, ведь только что я утратила свои иллюзии. Я познала то, что мужчины называют высшим блаженством{89}.
Блаженство? Разве это не надругательство над любовью? Бедный падший ангел, я упала с небес на землю, ибо была настоящим ангелом; будь я обыкновенной женщиной, подобной многим другим, я бы или сопротивлялась, или тоже была бы счастлива; но я не представляла, что такое мужская любовь, и потому уступила.
Меж тем блаженство Леона немного успокоило меня, моя душа спустилась с небес на землю, когда он, встав на колени, проговорил:
- Ах! Благодарю тебя, душа моя! Теперь ты принадлежишь мне, как ребенок принадлежит своей матери{90}. Теперь они не посмеют не отдать мне твою руку, или же мы умрем вместе. Генриетта, Генриетта, ну скажи, что прощаешь меня…
Мне показалось, я понимаю причину его упоения: он только что убедился в моей любви. О, ничтожный залог любви женщины - ее честь! Я затаила в себе раскаяние и разочарование, не желая омрачать блаженство, только что подаренное Леону.
И вот тогда, только тогда, он заговорил о планах на будущее; я позволила говорить ему сколько угодно. Мне ничего не оставалось, как всецело довериться ему; я утратила какое-либо право на совет, на какую-либо просьбу - я могла больше не заботиться о себе; он хотел получить мою жизнь - я дала ее, и теперь он один мог распоряжаться нашей общей судьбою.
Вскоре мы расстались - он уехал, а я вернулась к себе.
Наступила ночь беспрерывных рыданий, за которой последовал день ужасных мук.
О! Можно ли вообразить терзания страшнее? Помощь, которая могла бы спасти меня, если бы пришла своевременно, слишком запоздала. Ортанс, отец и матушка, встревоженные моим упорным нежеланием спускаться, поутру явились в мою каморку и объяснили, что безумная ревность Феликса сбила их с толку; что они не знают за мной другого греха, кроме вполне простительной влюбленности, что мне позволят сколько угодно плакать и страдать; в то же время они выразили надежду, что я пойму необходимость вернуть покой и радость всей семье и поборю эту страсть, скорее неосторожную, чем греховную.
Боже мой, что это было за утро! Старик отец, матушка - сама добродетель, милая Ортанс и всегда столь справедливый брат собрались вокруг моей постели и повторяли одно и то же со слезами на глазах виноватыми голосами. И я не бросила им в лицо: "Безумцы, палачи! Уже поздно: сначала вы позволили своему чаду упасть в канаву, а теперь протягиваете ему руку; не нужно мне ваше участие!" Я не сказала им ничего. Я только сотрясалась в рыданиях, не слушая утешений; они решили, что я при смерти, и оставили наконец меня в покое.
О! Если бы я знала в тот момент, где разыскать Леона, я бы выскользнула из дома, нашла бы его и сказала: "Ты так хотел меня; бери же меня целиком, дай мне крышу над головой, семью, пропитание и имя, ибо я стыжусь родного имени, дома и того хлеба, что мне давали: все это я бессовестно, ворую; я отрекаюсь, отвергаю все это!"
Болезнь избавила меня от отчаяния; горячка не отпускала меня добрых двадцать дней.
Когда жар спал, слабость не позволила мне что-либо предпринять; у меня хватало смелости лишь на то, чтобы лгать и дрожать от страха.
Я почувствовала, что, несмотря ни на что, заслуживаю жизнь, только когда неведомое раньше ощущение, более могущественное, святое и невыразимое, чем любовь, посетило меня, закалив мою душу - я догадалась, что скоро стану матерью. Прежде чем обычные признаки уведомили меня об этом, не знаю, какое внутреннее чувство подсказало мне, что я не имею права умирать. Меж тем то была лишь смутная надежда, приходившая ко мне в часы одиночества; не знаю, почему я смотрела с совершенно новым для себя любопытством на дочурок моей сестры. Я восстанавливала в памяти их лица и уморительное агуканье в первые дни после рождения. Я бережно сажала их себе на колени, ласково баюкала и старалась припомнить колыбельные, что напевали им кормилицы. И вот, однажды вечером, когда я встала на колени в своей комнате, с отчаянной горячностью обращаясь к Богу, умоляя Его отвернуть от меня несчастья, которые я предчувствовала, всеми силами души обещая Ему искупить свой грех праведной жизнью, полной раскаяния и добродетели, я поняла, что во мне пробуждается еще одна жизнь.
О Господи! Сколько же любви ты дал сердцу женщины! Но еще больше любви ты дал ее чреву. Не могу передать, каким криком счастья я, бедная погубленная девушка, приветствовала существо, нарождающееся во мне для того, чтобы стать неопровержимым свидетелем моего греха; не могу передать, какую священную обязанность я почувствовала к созданию, которое, не успев даже родиться, обесчестит, а то и убьет меня.
Этот святой долг возвратил меня к жизни, вырвав из состояния страшного уныния. В течение двух месяцев после отъезда Леона я не получила от него ни одной вести; при мне избегали всяких разговоров о случившемся, хотя я догадывалась по беспрерывному шушуканью близких, что моя судьба была предметом постоянных дискуссий в семье. Я готовилась к тому, что назревало; я знала, что от меня будут скрывать действия Леона, пока он не преодолеет все препятствия, что нас разделяют; я не беспокоилась, ибо верила любимому.
Но когда я поняла, что уже не одна, тогда пришел страх уже не только за себя и моя тревога стала столь ужасающей, что не давала мне спать. Я стала стремиться разорвать завесу окружавшей меня таинственности. Но прошел еще целый месяц, а ничто не говорило, что намерения семейства на мой счет переменились. Похоже, неразумной девчонке, тосковавшей от дикой страсти, из жалости предоставили право убиваться сколько угодно. Обращались со мной ласково, идя навстречу моим малейшим прихотям, если только у меня случайно выскакивало слово, хоть немного напоминающее желание; но в душу ко мне никто не заглядывал. Ни матушка, ни папенька, ни Ортанс не считали нужным протянуть мне руку, пожалеть и сказать, чтобы я выбросила из головы свою детскую влюбленность.
Я покорилась, лишь бы себя не выдать, но вскоре мое положение стало невыносимым. Что с Леоном? Почему он не нашел способа уведомить меня о предпринимаемых им шагах? Почему я сама не поставила его в известность о том, что со мной происходит? На смену унынию пришло горестное возбуждение. Служанка, передавшая мне как-то записку Леона, теперь избегала меня, явно опасаясь ответственности за свое сочувствие. Как-то я узнала, что за одну только фразу обо мне ей пригрозили увольнением. "Бедная девочка, - сказала она, - умрет у них на руках, а они и не заметят".
Добрая женщина была права: я бы умерла, если бы мне дали умереть; но меня решили убить, и я стала защищаться; я противлюсь до сих пор; сколько же это еще будет длиться?
Меж тем время шло, от Леона не было никаких известий. О, мучительные дни и ночи с внезапными страхами и глубоким неотвязным ужасом! Если вдруг брошенное кем-нибудь невзначай слово случайно намекало на мое положение, я чуть не падала в обморок; затем, оставшись одна, воображала тот момент, когда мне придется во всем признаться или же правда сама выйдет наружу; в бессонной ночи передо мной вставала устрашающая картина: я на коленях в окружении проклинающего меня семейства. Но странным образом ни в моем воображении, ни во сне, ни в самом кошмарном бреду ни разу я не видела Феликса; только какой-то безобразный призрак парил у меня над головой, отвратительно хохоча. Оттого ли это происходило, что в глубине души я понимала - угрожать этому человеку, проклинать его - бесполезно, или оттого, что всей моей фантазии не хватало, чтобы придумать мольбу, которая тронула бы его жестокое сердце?
Я так страдала, что порой мне казалось: мужество вот-вот покинет меня. Я еще не знала тогда жалкую способность человеческой души переносить любые мучения, так что она терпит любые удары, прежде чем угаснуть или потерять чувствительность.
Очень скоро я начала понимать, что это такое. Мне пришлось испытать боль от жгучих ран, разъедавших душу, и леденящие объятия, которые сжимали грудь, останавливая сердце. Не знаю, согласилась бы я сегодня выйти из своего склепа, чтобы заново пройти все эти муки. Первая из них, и единственная, в которой присутствовала какая-то надежда, настигла меня в тот час, когда душа моя настолько устала, что даже малая толика радости означала для нее только новые терзания. Все равно как в тот час, когда сон сковывает веки столь неодолимой тяжестью, что не хочется открывать глаза, даже чтобы взглянуть на собственное дитя.
Вся семья собралась тогда в гостиной; мы представляли собой грустное зрелище, нас раздражали даже счастливые детские улыбки - настолько мой вид обескураживал всех своей мрачной безысходностью. Слуга приоткрыл с опаской дверь и тихонько доложил:
- Экипаж одного господина только что остановился у ворот; он идет сюда.
- Он назвался? - спросил брат.
- Да, сударь.
- Ну? Так кто же он?
Слуга запнулся, но потом медленно произнес, глядя на меня:
- Господин Ланнуа.
- Леон! - вскочила я.
- Нет, это его отец, - уточнил слуга, отступая.
На мой радостный возглас все обернулись ко мне.
- Вы сами не замечаете, как с ума сходите, - раздраженно-презрительно обронил отец. - Господин Ланнуа - ну и что? Нужно кричать перед прислугой? Скройтесь в свою комнату… Уходите! Пора поставить точку в этом деле.
По выражению папенькиного лица я видела, что он с большим трудом сдерживает гнев. Я вышла, опустив голову, и прошептала:
- Ах, это вы не замечаете, что я скоро потеряю рассудок.
Едва я осталась одна, как мне страшно захотелось увидеть гостя - господина Ланнуа, отца Леона, посланца Леона, моего второго отца, мою последнюю надежду; я воображала его почтенным и добрым старцем, несущим снисходительность и поддержку. Я тихо пробралась в кабинет и там, из-за занавесок, разглядела господина Ланнуа и услышала его речь.
Господин Ланнуа оказался моложавым стариком, жизнерадостным и краснолицым, невысоким и плотным, с комичными и вычурными манерами, пронзительным и бесцветным голосом. Не удивляйтесь, что в ту первую минуту я так хорошо все подметила - это потому, что каждая из только что описанных черт обдала холодом мое сердце. О, если бы отец Леона имел суровое неумолимое лицо, я бы задрожала от страха, а не от стыдливого отчаяния, ибо заранее почувствовала, что все мои мольбы будут скорее непоняты, чем отклонены.