VIII
"Быстро летят годы под старость. В далеком детстве казался бесконечным каждый день жизни, теперь и года не заметишь", - часто думала Анна Михайловна, озирая любовно-тревожным взором детей своих. Павел располнел, на затылке лысинка появилась… (Как рано теперь люди лысеть стали!) Отцом семейства сделался; двое: Пете уже скоро девять, а Наташе… Сколько же Наташе? Господи, да ведь уже скоро восемь исполнится! И не заметила, как бабушкой сделалась. Ну, Павел Николаевич теперь прочно встал на ноги, и никто уже не собьет его с дороги. А вот Митя с Гришей… Ох, болит сердце!.. Дмитрию несдобровать. Испортили: набили голову этой правдой да справедливостью… Вот на Гришеньку, как на каменную стену, надеялась, а теперь и тут сомнения берут: мудрствует уж очень и тоже об этой проклятой правде… Тоже горит душой-то. Одно утешение и одна надежда: в Бога верует и, если ищет эту правду, так совсем не там, где Митя. Вот и студентом сделался, а по-прежнему и ласковый со всеми, и тихий, застенчивый, как красная девушка… И все сидит в библиотеке, уткнувшись носом в книгу. Близорукий, в очках вернулся. Испортил, видно, глаза-то чтением да писанием… И придуривает маленько: никакого мяса не ест, вместо чая воду с вареньем пьет и со всей дворней на "вы" разговаривает. Они про себя - "мы", ему - "ты", а он им - "вы"! И не иначе все это как Льва Толстого послушался. Перед приездом в Никудышевку побывал у Толстого и наслушался, видно, там от графа всякой всячины… И портрет на своем столе поставил: граф Толстой от нечего делать пишет… Не иначе, как тоже Толстой его своей правде поучил: "Мы не имеем права отнимать жизнь, дарованную Богом".
Анна Михайловна засмеялась: вспомнила, что на свечке, которая ставится Грише на ночь, вчера клопа нашла: видно, спросонья забыл новую правду и посадил клопа под огонь! Ну да Бог с ним! Только не лез бы к этим, извергам, куда тянется Дмитрий…
Мать угадала. Гриша попал в плен к Льву Толстому давно уже. Вскоре после убийства царя. Мягкая, религиозно-мистическая душа мальчика содрогнулась тогда от этого злодеяния, и никакие доводы брата и его друга Саши Ульянова не могли победить его инстинктивного отвращения к убийству. Переспорить их он не мог, - потому что не находил нужных слов, но и, загнанный в логический тупик учениками Еропкина, он не соглашался… И какую же радость он обрел, когда в его руки попало нелегально воспроизведенное и во множестве распространенное вскоре после цареубийства "Письмо графа Льва Толстого к Императору Александру III"! Тут так ясно, так спокойно и так понятно сказано все, что сам он чувствовал, но не умел сказать словами! "Убийством нельзя бороться с убийством: этим только порождается злоба, ненависть и жажда мести… Надо было простить, как велел Христос… Мы не имеем нравственного права отнимать жизнь, дарованную Богом. Господи, если бы ты вразумил царя простить несчастных! Как бы я полюбил тебя, русский царь!.."
Быть может, это самое письмо Льва Толстого, прочитанное в нужный момент и распространенное революционерами совершенно с иным расчетом, и было тем решительным толчком, который заставил мальчика искать другой дороги к "правде Божией". Прочитав уже студентом только что вышедшую статью Льва Толстого "В чем моя вера", Григорий провел много бессонных ночей и решил повидать этого святого учителя жизни. По дороге домой в Никудышевку он это и сделал. Приехал в Никудышевку точно после причастия. Радостная просветленность, как солнце, играла на лице его, и какую-то прекрасную тайну, казалось, он носил в себе в течение всего лета. Ни с кем не хотел делиться своей тайной. Сказал только, что был в Ясной Поляне и видел Льва Толстого.
- Говорил с ним?
- Говорил.
- Ну и что же?
- Больше ничего…
- Врешь! Будет он разговаривать с первым встречным!
- Я не первый и не последний встречный…
Называли Григория Иосифом Прекрасным, потом "философом из Никудышевки". Теперь стали называть толстовцем. У Павла Николаевича и Дмитрия это прозвище "толстовец" должно было звучать, если не ругательно, то с укором в чем-то не похвальном для студента мыслящего. Только что появившаяся новая вера с основным догматом "непротивления злу насилием", с рецептом всепобеждающей любви после недавно совершенного террористического убийства была принята революционной интеллигенцией как осуждение всякой активной борьбы с самодержавием, а всеми передовыми людьми как полное уклонение от гражданской борьбы со всяким социальным злом действительности, - и столичная, а за ней и провинциальная печать, литературные толстые журналы единым дружным фронтом обрушились на "толстовское лжеучение". Лягать Толстого за вредное учение сделалось приличным тоном журналистики.
- Учение, вытекавшее из рабского положения и терпения русского народа, очень выгодно для всех наших темных сил, - говорил Павел Николаевич, ковыряя спичкою в зубах после ужина, и многозначительно смотрел в сторону Григория. Тот отмалчивался. Только покашливал. А Дмитрий злился и старался побольнее уколоть брата, явно убегающего в "стан праздно болтающих". Прежде чем встать из-за стола, он выпил залпом стакан вина и произнес по неизвестному адресу:
- Слякоть! Любовь, любовь…
И довольно красиво продекламировал:
Любовь к нам является облитая кровью
С креста, на котором был распят Христос!
- Эх вы, фарисеи! - произнес не выдержавший молчания Григорий. - Все еще хватаетесь за Христа! Требуете отмены смертной казни, называете ее позором человечества, а сами казните без суда и следствия!
И Григорий предупредил Дмитрия: выскочил из-за стола первым, нечаянно уронил свой стул и скрылся за дверями столовой.
Наступила долгая и неловкая пауза. Григорий поразил братьев несвойственной его характеру вспышкой. Дмитрий проводил Григория недоумевающим взглядом и потом, ходя по столовой медленными шагами, точно оправдывался:
- Мы вынуждены прибегать к террору, потому что все другие пути у нас отрезаны… Наконец, мы имеем право защиты, право мстить за виселицы той же монетой… Любовь! Милосердие! Вон любвеобильный граф попробовал взывать к милосердию Александра III, а тот и положил на его письме резолюцию: "Немедленно повесить!"
Павел Николаевич как бы очутился между двух огней. Он не мог пристать ни туда, ни сюда. Вздохнул и лениво произнес:
- Ну что же отсюда следует? Только одно: царь поступил нехорошо и, главное, неполитично, невеликодушно. Никто не сомневался, что он может повесить кого угодно и когда угодно. Григорий упускает только из виду, что никакое прекрасное государство немыслимо без употребления насилия. Если отнять у власти это право, общество превратится в толпу, в стадо баранов…
- Я с этим совершенно не согласен! - оборвал брата Дмитрий. - Современное буржуазное общество без насилия, конечно, развалится, но в новом, социалистическом, будет полная гармония интересов, прав и обязанностей, и потому не будет ни преступлений, ни наказаний и не потребуется поэтому никакого насилия…
Павел Николаевич сладко зевнул и лениво протянул:
- Ну, брат, это такая же "маниловщина", только под другим соусом: у Григория - под соусом любви и братства, а у тебя под соусом равенства!
Появилась мать со свечою и тревожно спросила Павла Николаевича:
- А не забыл ты послать нарочного за ветеринаром?
Павел Николаевич испустил неопределенный звук досады и раздраженно ответил:
- Забыл! Почему никто не напомнил мне до сих пор? Не могу же я все время думать о больной кобыле?!
- Тебе докладывали три раза… А сейчас пришла кухарка и говорит, что кучер плачет… Такая лошадь! Ничего вам не жалко…
Как-то странно, насмешливо прозвучала эта печальная новость о подыхающей кобыле, над которой кучер проливает слезы.
- Накормил, идиот, сырым клевером, а теперь плачет! Не ему, а мне приходится плакать! - еще раздраженнее сказал Павел Николаевич.
Мать насмешливо посмотрела на братьев и, махнув рукой, уходя сказала:
- Ну, и скажите ему спасибо! Вам некогда, так он за вас и плачет!
На Дмитрия умирающая кобыла не произвела никакого впечатления. Это хозяйственное несчастье даже не дошло до его сознания. Он снова было начал:
- Конечно, мы сейчас не можем себе точно и ясно предугадать всех подробностей при социалистическом строе, однако…
- А ну вас, с вашим социализмом! - швырнул брату Павел Николаевич и пошел сделать распоряжение о посылке нарочного за ветеринаром.
Тот приехал, когда кобыла сдохла. Кучера прогнали.
IX
Мать приходила в отчаяние: все от рук отбились, никто помочь не хочет - как хочешь, так и справляйся с этой старой тяжелой машиной, как называл Павел Николаевич свое родовое имение в Никудышевке. Родное гнездо, отчий дом, а им всем наплевать! Все тут родились, вспоились-вскормились, да и теперь как-никак, а все кормятся: тут могилы дедов и прадедов, могила родного отца - ничего не жаль! Раньше хотя бы старший, Павел Николаевич, на помещика походил: хорошо ли, худо ли, а во все сам вникал, а теперь связался со своим земством - только ему и света в окошке… А разве одной женщине справиться? Разве углядишь за всем, когда старость подошла: ревматизмы да мигрени одолевают? Хорошо, что вовремя ревизию произвел и жулика управляющего на чистую воду вывел, а то так бы совсем и обворовал! Целую скирду хлеба, мерзавец, обмолотил, продал и денежки в свой карман положил… Полукровного жеребца, мерзавец, подменил! Ну разве порядочного воспитания женщина может что-нибудь в лошадях смыслить? К черту, говорит, вашего Мазепу! Покуда без них обойдемся, на два месяца отпуск получу и все сам приведу в порядок… Обрадовалась она, да, кажется, напрасно. Ленив к хозяйству стал. Вот недавно кобыла сдохла. Три раза докладывали, и никакого внимания! Кучер Трофим оказался виноватым! А вернее этого мужика на дворе не было. Он и про подмену жеребца раскрыл…
А уж про Дмитрия и Гришу и говорить нечего. Попрекнула Дмитрию, что лучше бы, чем на охоту ходить, пошел да посмотрел, как люди картошку окапывают, а он:
- Неинтересно, мама.
- Как же неинтересно, когда ты помещик и от земли кормишься?
Это, говорит, одно недоразумение…
А Гриша усмехнулся и сказал:
- Мы не сеем, не жнем, не собираем в житницы своя…
- Вот ты, Гриша, столярному делу начал учиться. Неужели тебе это интереснее, чем свое родовое дело?
- А вот выучусь этому ремеслу и свой хлеб зарабатывать буду.
"Ничего не поймешь! Ум за разум у них заходит; столяром потомственному дворянину быть не стыдно, а помещиком стыдно… Вот и разбери ихнюю правду! Имение, говорят, надо продать мужикам по дешевой цене, потому что мы сами работать не умеем и либо нанимаем тех же мужиков, либо сдаем в аренду… Ну а как же иначе-то? Имение больше тысячи десятин, что же, разве можно без работников? Сами помогать не хотите, да еще и нанять нельзя! Стыдно, видите ли, им, что в аренду землю сдаю… Это, говорят, эксплуатация… грабеж народа… Уж про кого другого это можно сказать, а про нас, Кудышевых, - стыдно: покойный Николаевич мужикам сто десятин родовой земли подарил, в позапрошлом году за бесценок двадцать десятин лесу им Павел Николаевич продал; в аренду за гроши им земля отдается: по четыре целковых с десятины! Да кто за такую цену в наших местах отдает? По правде сказать: никто столько народу не благодетельствовал, сколько мы, Кудышевы…"
На глазах Анны Михайловны сверкали слезы: "Если бы покойный Коля не вздумал мужикам землю подарить, так, наверное, и теперь жив еще был. Не пришлось бы без этого подарка и оплеуху жандармскому полковнику дать! За народ же пострадал…"
Раньше все-таки концы с концами сводили, а в последние годы начали родовое гнездо разорять: каждый год то там, то тут кусочек оторвут да продадут по дешевке мужикам, чтобы какую-нибудь новую дыру заткнуть. Слава Богу, новый царь заботился о дворянах-помещиках, а не об одних мужиках: и Крестьянский, и Дворянский банк устроил. А то вся дворянская земля скоро из рук уплыла бы. Кабы пораньше этот Дворянский банк догадались устроить, так не пришлось бы им свой дом в Симбирске купцу Ананькину продать. Сколько купцов во дворяне пролезло! С суконным рылом да в калашный ряд. И дворян стали не в свое дело впутывать. Немало их с купцами и в суконное, и в стеклянное дело потянулось. За прибылями начали гоняться. И даже не в диковинку стало теперь родовому дворянину на купчихе жениться! Да вот, недалеко ходить: уж на что спесив сват-то, генерал Замураев, а с сиволапым Ананькиным за ручку здоровается и молодого Ананькина к своему дому приручает… Как видно, тоже не прочь свои дела поправить, породнившись с купцами через дочку свою Зиночку… Такую-то красавицу, институтку, козочку ангорскую, за Ваньку Ананькина отдать! В каком-то техническом училище в городе Кунгуре курс, видите ли, кончил и себя в инженеры произвел… Мадам Ананькина! Это ужасно!!!
О, как ненавидела купцов Ананькиных Анна Михайловна Кудышева! Всякий раз, когда ей приходится, бывая в Симбирске, проезжать мимо своего бывшего дома, принадлежащего теперь купцу Ананькину, ее грызет тоска и злоба. За что бы, казалось, ей так ненавидеть Якова Иваныча Ананькина, этого народного самородка, бывшего ярославского мужичка, а теперь одного из известных в Поволжье богатеев? Неужели только из-за того, что когда-то, не так, впрочем, давно, ей пришлось сперва заложить, а потом продать свой симбирский дворянский "ампир" Якову Иванычу?
Историческая достоверность в биографии этого волжского богатыря начинается уже с его зрелого возраста. Доисторическая - темна и построена на устном предании. Говорят, что Яков Иваныч Ананькин начал свою карьеру с постоялого двора на выезде из Ярославля на Рыбинский тракт. Там, говорят, он будто бы убил и обчистил двух проезжих, остановившихся ночевать у него на постоялом купцов и сразу разбогател. Однако по паспорту не видно, чтобы Яков Иваныч когда-нибудь судился за такое злодеяние. Потом перебрался в Симбирск и, владея большим капиталом, занялся хлебным делом. С этой поры молва имеет уже более или менее достоверный характер. Когда дело прибыльно, то его называют в Поволжье "хлебным делом". Значит, хлебное дело само по себе прибыльно. На таком деле нетрудно разбогатеть, если на плечах заместо головы тыква не посажена. Так нет, люди завистливы, любят порочить удачливых соперников. Вот они и пословицу придумали, будто от трудов праведных не наживешь палат каменных…
А Яков Иваныч нажил. Вот и начали говорить, будто бы тут труды-то, конечно, труды, а только неправедные. Начал свое дело с того, что скупкой мужицкого и дворянского хлеба занялся. Конечно, нет большого греха хлеб покупать. На то и торговля… Только Яков-то Иваныч разъезжал по селам в такое время, когда и мужикам и барам деньги дозарезу нужны, и скупал по дешевой цене. Свои лабазы у пароходных пристаней построил, крупным хлеботорговцем сделался. Многие помнят, как Якова Иваныча "хлебной крысой" называли. Ну, а дальше все уже достоверное начинается. Свою паровую мельницу на Свияге-реке поставил. Пароход буксирный по случаю дешево купил, переделал заново и стал до Рыбинска пускать с караванами хлебными, а обратно товары до Астрахани тянул. А волжское дело - прибыльное, как и хлебное. Недаром Волгу "матушкой-кормилицей" зовут! У кого пароход завелся, так и другой будет. Только понюхивай, где что плохо лежит, где у кого что рвется. А нюх у Якова Иваныча прямо собачий был. За гроши чужое добро подбирать умел…