Собрание сочинений в 6 томах. Том 1 - Габриэле д Аннунцио 22 стр.


Бывает иногда, что я чувствую, как внезапные чары, слепое влечение, безрассудная сила толкает меня к фразе, к слову, которое могло бы выдать мою слабость. Я спасаюсь каким-то чудом, и тогда наступает промежуток молчания, во время которого чудовищная внутренняя дрожь волнует меня. Если опять заговариваю, то произношу пошлое, ничего не значащее слово, легкомысленным тоном, но мне кажется, что под кожей моего лица разливается какое-то пламя, точно я готова покраснеть. Если б он, улучив это мгновение, решительно взглянул мне в глаза, я бы погибла.

Много играла, Себастьяна Баха и Роберта Шумана. Он сидел, как в тот вечер, направо от меня, несколько позади, в кожаном кресле. Время от времени, в конце вещи, он вставал и, наклонясь ко мне, перелистывал тетрадь, чтобы указать другую фугу, другое интермеццо, другой отрывок. Потом снова усаживался, и слушал, не шевелясь, с глубокой сосредоточенностью, не сводя с меня глаз, давая мне чувствовать свое присутствие.

Понимал ли он, сколько меня, моей мысли, моей печали, моего сокровенного существа переходило в чужую музыку?

"Музыка, - серебряный ключ, открывающий источник слез, откуда пьет дух, пока ум окончательно не теряется, - сладчайшая могила тысячи опасений, где, как спящее дитя, почивает в цветах Беспокойство, их мать…" Шелли.

Ночь полна угрозы. В саду дует теплый влажный ветер: и сумрачный шорох разливается в темноте, потом затихает, потом усиливается. Верхушки кипарисов качаются под почти черным небом, где звезды как бы полупогасли. Вереница туч пересекает пространство, от одного горизонта до другого, разорванная, спутанная, чернее неба, похожая на трагические волосы Медузы. Моря не видно в темноте, но оно стонет, одинокое, как безмерное и неутешное горе.

Что же значит этот страх? Мне кажется, что ночь предупреждает меня о близком несчастии и что этому предупреждению соответствует неясное угрызение в моей душе. Прелюдия Баха еще преследует меня, смешивается в моей душе с шорохом ветра и с рыданиями моря.

Разве недавно нечто не плакало во мне при этих нотах?

Кто-то плакал, стонал, подавленный тревогой, кто-то плакал, стонал, призывал Бога, просил прощения, взывал о помощи, творил молитву, поднимавшуюся к небесам, как пламя. Взывал, и услышали его, молился, и выслушали его, обрел свет с высоты, издавал крики радости, обнял наконец Истину и Мир, почил в милосердии Творца.

Моя дочь всегда дает мне силы, исцеляет меня от всякой лихорадки, как высший бальзам.

Она спит в тени, освещенная лампадой, кроткая, как луна. Ее лицо, белое, как свежая белизна белой розы, почти утопает в обилии темных волос. Кажется, что тонкая ткань ее век едва скрывает светлые глаза. Я склоняюсь над ней, смотрю на нее, и все ночные голоса умолкают для меня, и безмолвие, для меня, измеряется одним лишь ритмичным дыханием ее жизни.

Она чувствует близость матери. Приподнимает руку и опять опускает ее, улыбается, устами, раскрывающимися, как усыпанный жемчугом цветок, и на мгновение из-за ресниц появляется сияние, похожее на влажный серебристый отблеск мякоти асфодели. Чем больше я всматриваюсь в нее, тем более она становится в моих глазах бестелесным созданием, существом, созданным из образов сновидений.

Почему, когда нужно дать понятие о ее красоте и о ее одухотворенности, невольно всплывают в памяти образы и слова Шекспира, этого могучего, дикого, жестокого поэта со столь медовыми устами?

Она вырастет, в пламени моей любви, моей великой единственной любви…

О, Дездемона, Офелия, Корделия, Джульетта! О, Титания! О, Миранда!

24 сентября. - Я не могу решиться, не могу остановиться на чем-нибудь. Я отчасти отдаюсь этому новому чувству, закрывая глаза на далекую опасность, оставаясь глухой к мудрым предупреждениям совести, с трепетным дерзновением человека, который, собирая фиалки, приближается к краю бездны с жадным потоком, ревущим в ее глубине.

Он ничего не узнает из моих уст, я ничего не узнаю из его уст. И души вознесутся вместе, на краткий миг, над холмами Идеала, сделают несколько глотков из вечных источников, и потом каждая пойдет своей дорогой, с большим доверием, с меньшей жаждой.

Какое затишье в воздухе после полудня! Море белого, синеватого, молочного цвета опала, цвета стекла Мурано, и то здесь, то там, - как потускневшее от дыхания стекло.

Читаю Перси Шелли, его любимого поэта, божественного Ариэля, который питается светом и говорит языком Духов. Ночь. Передо мной ясно встает следующая аллегория.

"На большой дороге жизни, пройденной всеми нами, раскрывается дверь из темного алмаза, - огромная и разрытая пещера. Кругом свирепствует беспрерывная борьба теней, похожих на мятежные тучи, клубящиеся в расщелине какой-нибудь обрывистый горы, теряясь в высоте, в поднебесных вихрях. И многие проходят мимо этой двери беспечным шагом, не ведая, что тень идет по следам каждого путника до самого места, где мертвецы ожидают в мире своего нового товарища. Но другие, из большего любопытства мысли, останавливаются и смотрят. Число их крайне ничтожно, но очень мало удается им понять там, что тени следуют за ними всюду, куда бы они ни шли".

Позади меня, и так близко, что почти касается меня, - Тень. Я чувствую, как она смотрит на меня, подобно тому, как вчера, играя, я чувствовала его взгляд, не видя его.

25 сентября - Боже мой, Боже мой!

Когда он окликнул меня, этим голосом, с этой дрожью, мне показалось, что мое сердце растаяло в груди и что я падаю в обморок. "Вы никогда не узнаете, - сказал он, - вы никогда не узнаете, в какой степени моя душа - ваша".

Мы были в аллее с фонтанами. Я прислушивалась к воде. Не видела больше ничего, не слышала больше ничего, мне почудилось, что все отошло куда-то, что земля разверзлась и что с этим исчезла и моя жизнь. Я сделала нечеловеческое усилие, и на мои уста пришло имя Дельфины, и мною овладел безумный порыв броситься к ней, бежать, спасаться. Трижды выкрикнула это имя. В промежутках же, мое сердце не трепетало, мой пульс не бился, с моих губ не срывалось дыхание…

26 сентября - Это - правда? А не заблуждение моего сбитого с толку ума? Но почему вчерашний час мне кажется столь далеким, почти нереальным?.

Он снова говорил, долго, рядом со мной, пока я шла под деревьями, как во сне. Под какими деревьями? Как будто я бродила по таинственным путям моей души, среди рожденных моей душой цветов, слушая слова незримого Духа, который некогда питался моей душой.

Еще слышу сладкие и ужасные слова.

Он говорил: "Я отрекся бы от всех обетов жизни, лишь бы жить в маленькой частице вашего сердца…"

Говорил: "…вне мира, всецело затерянным в вашем существе, навсегда, до самой смерти…"

Говорил: "Сострадание с вашей стороны было бы для меня слаще страсти всякой другой женщины…"

"Одного вашего присутствия было достаточно, чтобы опьянить меня. Я чувствовал, как оно текло в моих жилах, как кровь, и наполняло мою душу, как сверхчеловеческое чувство…"

27 сентября - Когда, на опушке леса, он сорвал этот цветок и дал мне его, разве я не назвала его Жизнью моей жизни?

Когда мы возвращались по аллее с фонтанами, мимо того фонтана, где он говорил раньше, разве я не назвала его Жизнью моей жизни?

Когда он снял гирлянду с Гермы и отдал ее моей дочери, разве он не дал мне понять, что воспетая в стихах женщина уже ниспровергнута, и что я одна, одна я - вся его надежда? И разве я не назвала его Жизнью моей жизни?

28 сентября. - Как долго нельзя было собраться с мыслями!

Столько часов, после того часа, я боролась, силилась восстановить мое истинное сознание, чтобы видеть вещи в настоящем свете, чтобы твердо и спокойно обсудить свершившееся, решить, остановиться на чем-либо, определить свой долг. Я ускользала от самой себя, ум терялся, воля поддавлялась, всякое усилие было тщетно. Как бы инстинктивно, я избегала оставаться наедине с ним, старалась быть всегда поближе к Франческе и к моей дочери, или оставалась здесь, в комнате, как в убежище. Когда мои глаза встречались с его глазами, казалось, я читала в них глубокую и умоляющую печаль. Разве же он не знает, как сильно, как сильно, как сильно я люблю его?

Не знает, не узнает никогда. Я так хочу. Так должна. Мужества!

Боже мой, помоги мне.

29 сентября. - Зачем он заговорил? Зачем ему было нарушать очарование безмолвия, в котором утопала моя душа почти без угрызений и почти без страха? Зачем ему было срывать слабое покрывало неизвестности и ставить меня лицом к лицу с его раскрытой любовью? Теперь мне уже нельзя больше медлить, нельзя больше обманывать себя, ни позволить себе слабость, ни предаться истоме. Опасность налицо, явная, открытая, очевидная, и она головокружительно влечет меня, как бездна. Мгновение истомы, слабости, и я погибла.

Я спрашиваю себя: "Я искренне скорблю, искренне сожалею об этом неожиданном признании? Почему же вечно думаю об этих словах? И почему, когда я их повторяю про себя, невыразимая волна страсти пронизывает меня? И почему по всему моему телу пробегает дрожь, когда я представляю, что могла бы слышать другие слова, еще другие слова?"

Стих Шекспира в "As you like it":

Who ever lov’d, that lov’d not at first sight?

Ночь - Движения моей души принимают форму вопросов, загадок. Я то и дело спрашиваю себя и никогда не отвечаю. У меня не было мужества заглянуть в самую глубину, точно определить мое положение, принять действительно твердое и правильное решение. Я малодушна, труслива, боюсь страдания, хочу страдать как можно меньше, хочу еще колебаться, медлить, оправдываться, прибегать к уверткам, скрываться, вместо того чтобы с открытым забралом вступить в решительное сражение.

Дело вот в чем: я боюсь остаться с ним наедине, вести с ним серьезный разговор, и моя жизнь здесь сводится к продолжению маленьких хитростей, маленьких уверток, маленьких предлогов для того, чтобы избежать встречи с ним. Ложное положение недостойно, меня. Или я хочу решительно отказаться от этой любви, и он услышит мой печальный, но твердый отказ. Или же я хочу принять ее, в ее чистоте, и он получит мое духовное согласие.

И вот, я спрашиваю себя: чего хочу? Какой из двух путей выбираю? Отречься? Принять?

Боже, Боже мой, ответ Ты за меня, осени меня!

Отречься - значит моими собственными руками вырвать живую часть моего сердца. Тревога будет крайняя, мучение превзойдет меру всякого страдания, но геройство, с Божьей помощью, увенчается примирением, будет вознаграждено божественной сладостью, сопровождающей всякий нравственный подъем, всякое торжество души над страхом страдания.

Отрекусь. Моя дочь сохранит обладание всем, всем моим существом, всей, всей моей жизнью. Это - долг.

Паши Душа, Скорбящая, рыдая
Чтоб жать ликуя то, что съешь, ты!

30 сентября - Записывая это, чувствую себя несколько спокойнее, восстанавливаю, по крайней мере на время, кое-какое равновесие и с большей ясностью вижу мое несчастье, и мне кажется, что на сердце становится легче, как осле исповеди.

Ах, если б я могла исповедаться! Если б я могла просить совета и помощи у моего старого друга, у моего старого утешителя!

Среди этих волнений, больше, чем что-либо, меня поддерживает мысль, что через несколько дней я увижу Дона Луиджи, что буду говорить с ним, открою ему все мои тайны расскажу ему о моем страхе и попрошу у него бальзама для всех моих недугов, как некогда, как в то время, когда его кроткое и глубокое слово вызывало слезы на моих глазах, еще не вкусивших горькой соли других слез или жара отсутствия слез, который гораздо страшнее.

Он еще поймет меня? Поймет ли волнение женщины, как понимал неясную и мимолетную печаль девушки? Увижу ли, как его прекрасное, увенчанное седыми волосами, озаренное святостью, чистое, как Святые Дары в дарохранительнице, благословенное Господом чело наклонится ко мне, в знак милосердия и сострадания?

После обедни, играла на органе, в Часовне, Себастьяна Баха и Керубини. Играла прелюдию того вечера.

Кто-то плакал, стонал, подавленный тревогой, кто-то плакал, стонал, призывал Бога, просил прощения, взывал о помощи, творил молитву, возносившуюся в небеса, как пламя. Взывал - и услышали его, молился - и выслушали его, обрел свет с высоты, издавал крики радости, обнял, наконец, Мир и Истину, почил в милосердии Творца.

Этот орган небольшой. Часовня невелика, и все же моя душа воспарила, как в базилике, вознеслась, как в безмерном куполе, коснулась идеального острия, где сияет знаменье знамений, в райской лазури, в небесном эфире.

Я думаю о величайших органах в величайших соборах, в Гамбурге, Страсбурге, Севилье, в аббатстве Вейнгартена, в аббатстве Субиако, у Бенедиктинцев в Катании, в Монтекассино, в Св. Дионисии. Какой голос, какой хор голосов, какая бесконечность криков и молитв, какое пение и какой плач народов может сравниться с суровостью и с нежностью этого волшебного христианского инструмента, могущего соединить в себе все созвучия, как уловимые человеческим слухом, так и неуловимые?

Мне снится: погруженный в тень, таинственный, обнаженный, пустынный Собор, похожий на впадину потухшего кратера, воспринимающего звездный свет с высоты, и опьяненная любовью Душа, пламенная, как душа Св. Павла, нежная, как душа Св. Иоанна, многообразная, как тысяча душ в одной, желающая вдохнуть свое опьянение в один сверхчеловеческий голос, и огромный, как целый лес из дерева и металла, орган, у которого, как у органа Св. Сюльпиция, пять клавиатур, двадцать педалей, сто восемь регистров, свыше семи тысяч труб, все звуки.

Ночь. - Тщетно! Тщетно! Ничто не успокаивает меня, ничто не дает мне ни часа, ни минуты, ни мига забвения, ничто и никогда не исцелит меня, никакой сон моего сознание не разбудит мое сердце. Тщетно!

Моя тревога смертельна. Я чувствую, что моя болезнь неизлечима, сердце болит у меня, точно его сжали, сдавили, надорвали навсегда, нравственное страдание так глубоко, что переходит в физическую боль, в жестокое непосильное мучение. Я экзальтирована, знаю, я - во власти какого-то безумия, и не могу совладать с собой, не могу сдержать себя, не могу собраться с мыслями, не могу, не могу.

Значит, это - любовь?

Он уехал сегодня утром верхом, в сопровождении слуги, и я не видела его. Почти все утро провела в Часовне. К завтраку он не вернулся.

Его отсутствие так терзало меня, что я изумилась остроте этого чувства. Пришла в комнату, чтобы ослабить боль, исписала страницу Дневника, благоговейную страницу, согревая себя воспоминанием моей утренней веры, потом прочла отрывок из "Эпипсихидиона" Перси Шелли, потом сошла в парк искать мою дочь. Все это время мной владела его живая мысль, занимала меня, беспрерывно мучила меня.

Когда я снова услышала его голос, я была на первой террасе. Он разговаривал с Франческой, в вестибюле. Появилась Франческа и, сверху, позвала меня.

Подымаясь по лестнице, чувствовала, что ноги подкашивались у меня. Здороваясь, он протянул мне руку, и, должно быть, заметил дрожь в моей: я видела, как что-то быстро мелькнуло в его взгляде. Мы сидели в соломенных креслах, в вестибюле, лицом к морю. Он сказал, что очень устал, и стал курить, рассказывая о своей поездке.

- В Викомиле, - сказал он, - три чуда: роща из пиний, башня и ковчег для Святых Даров XV века. Представьте себе пиниевую рощу между морем и холмом, со множеством прудов, увеличивающих рощу до бесконечности, дикого ломбардского стиля колокольню, вероятно еще XI века, каменный столб, усеянный сиренами, павлинами, змеями, химерами, грифами, тысячей чудовищ и тысячей цветов, и серебряную золоченую дарохранительницу, с эмалью, резную и чеканную, в готическо-византийском стиле, предвосхищающем Возрождение, работы Галлуччи, почти неизвестного художника, великого предшественника Бенвенуто Челлини…

Говоря, он обращался ко мне. И странно, что я отчетливо помню все его слова. Я могла бы записать его рассказ целиком, с самыми незначительными и малейшими подробностями, и если б был способ, могла бы воспроизвести каждый оттенок его голоса.

Он показал нам два или три маленьких наброска карандашом в своей записной книжке. Потом продолжал говорить о чудесах Викомиле, с тем жаром, с каким он говорит о прекрасном, с этим восхищением искусством, которое составляет одну из его наиболее обворожительных черт.

- Обещал настоятелю в воскресенье вернуться. Поедем, не правда ли, Франческа? Нужно показать Донне Марии Викомиле.

Ах, мое имя на его устах! Если б было средство, я могла бы воспроизвести в точности линии, положение его уст, когда он произносил каждый слог двух слов: Донне Марии. Но я никогда не могла бы выразить мои чувства, никогда не могла бы повторить все то неизведанное, нежданное, непредвиденное, что пробуждается в моем существе в присутствии этого человека.

Мы продолжали сидеть там до самого обеда. Против обыкновения, Франческа казалась несколько печальной. Спустя некоторое время воцарилось тяжелое молчание. Но между ним и мною начался один из тех безмолвных разговоров, когда душа дышит Невыразимым и понимает шепот мыслей. И он говорил мне вещи, от которых я млела в кресле, вещи, которые его устам не повторить никогда и моим ушам никогда не услышать.

Неподвижные кипарисы перед нами, легкие на вид, точно они были погружены в нежнейший эфир, зажженные солнцем, казалось, пылали на вершинах пламенем, как священные факелы. Море было цвета зеленого листа алоэ, а в некоторых местах ярко-голубого цвета растворенной бирюзы: неописуемая нежность бледных красок, растворенность ангельского света, где каждый парус вызывал образ плывущего ангела. И соединение ослабленных осенью ароматов было как дыхание послеполуденного солнца.

О, ясная смерть в сентябре!

И этот месяц кончился, утрачен, упал в бездну. Прощай.

Я подавлена бесконечной печалью. Какую часть меня уносит эта часть времени! За пятнадцать дней я пережила больше, чем за пятнадцать лет, и мне кажется, что, в остроте мучения, ни одна из моих долгих недель скорби не может сравниться с этой короткой неделей страсти. Сердце болит у меня, голова идет кругом, в моей душе - что-то темное и жгучее, нечто, появившееся неожиданно, как зараза, и, против всякой воли, вопреки всякому средству, начинающее проникать в мою кровь: Желание.

Я стыжусь его, содрогаюсь от отвращения, как перед позором, святотатством, осквернением, у меня отчаянный, безумный страх, как бы перед лукавым врагом, знающим ведущие в крепость тропинки, которых я сама не знаю.

И вот я бодрствую по ночам, и пишу эту страницу с исступлением любовников, пишущих свои любовные письма, и не слышу дыхания моей спящей дочери. Она мирно спит, она не знает, как далеко душа ее матери…

1 октября. - Мои глаза видят в нем то, чего раньше не видели. Когда он говорит, я смотрю на его рот, и линии и цвет губ занимают меня больше, чем звук и смысл слов.

Назад Дальше