– Сожалею, маркиза, что пришел так некстати. Я профан в поэзии и в философии и, наверное, прервал урок, который давал вам ваш кузен.
– Генерал, – сказал доктор, – я слишком скромен, чтобы давать уроки кому бы то ни было, тем более маркизе. Могу ли я учить ее поэзии, если она – сама поэзия?
– Я далеко не сама поэзия, и кузен не давал мне никаких уроков, но если бы он давал мне урок (и тут голос маркизы сделался сладким, в интонации появились мягкость и подкупающее чистосердечие: она хотела смягчить разящую силу удара), то вы, генерал, не могли бы нам помешать: вы могли бы с пользой для себя… послушать этот урок.
Тут генерал растерял все свое хладнокровие. Он понял, что оставаться дольше было невозможно, иначе он совершит какую-нибудь дерзкую выходку. В ярости генерал вскочил с места и, не скрывая раздражения, сказал на прощание:
– Я презираю поэзию. Я весь проза и не хочу слушать ваших взаимных поэтических уроков. Поэтому почту за лучшее ретироваться. Честь имею, маркиза.
Дон Фаустино встал и почтительно поклонился генералу.
– Был счастлив вас видеть, – сказал ему генерал.
– Помилуйте, это я был счастлив вас видеть, – отвечал ему дон Фаустино.
– Да хранит вас бог, – примиряющим голосом начала Констансия, чтобы избежать бури, которая готова была разразиться. – Сегодня вы немного нервны, и вам не до поэзии. Полагаю, что это скоро пройдет; желаю, чтобы вы – раз уж вы возненавидели поэзию – считали меня прозой и продолжали меня любить и жаловать.
Говоря это, маркиза томно и грациозно протянула свою красивую руку, и генералу ничего не оставалось, как пожать ее.
Не желая дольше оставаться, генерал ушел, явно сожалея, что прошли варварские времена, проклиная светские условности, которые не позволили ему сказать всего, что он думал о Констансии, не позволили ему разбить о голову доктора все стекляшки и побрякушки, которыми была уставлена гостиная, называемая нынче французским словом "будуар".
Констансия хорошо понимала, что как бы ни был одержим генерал жаждой мести, он не будет строить козни ничтожному чиновнику с жалованьем в четырнадцать тысяч реалов, а тем более не будет распространяться о случившемся, о том, как с ним обошлась Констансия, предпочтя ему какого-то писаришку.
Как только генерал ушел, Констансия дала волю своим чувствам, перестала сдерживаться и разразилась откровенным хохотом, забыв, что она гранд-дама, и превратившись в шаловливую, веселую девушку, которой и была когда-то там, у себя в Андалусии.
Доктор присоединился к ней: он тоже смеялся от души.
Потом они как-то вдруг затихли, сделались серьезными и пристально посмотрели друг на друга. В их взглядах были немые, но весьма красноречивые вопросы. Ясно, о чем они спрашивали друг друга. Это было написано в их глазах.
О чем мог подумать генерал, и до какой степени это было справедливо?
Что было шуткой в их игре, и что было серьезно?
Может быть, это любовь? А если так, то какая она, эта любовь?
Отвечая на эти вопросы, оба опустили глаза и покраснели еще больше, чем тогда, когда вошел генерал.
Воцарилось молчание. Минуты казались часами. Очень опасное молчание.
Доктор по-прежнему находился совсем близко у софы, где сидела Констансия.
И тут доктор почти машинально взял ее руку, и кузина снова не отняла ее.
Доктор покрыл ее поцелуями, но теперь, после молчаливых вопросов, эти поцелуи имели другой смысл и значение.
Констансия резко отдернула руку и сказала с холодным достоинством и невозмутимой рассудительностью, без тени волнения и печали:
– Уходи, Фаустино, уходи. Останемся добрыми друзьями.
Этот призыв остаться только друзьями прозвучал в ушах доктора очень невнятно: что-то среднее между мольбой и приказанием. И все же по тону, которым произносилась эта фраза, можно было угадать ее скрытый смысл. Да, это был запрет. Да, это было ограничение. Но в ней не было протеста, она означала: "Увы, нам суждено быть только добрыми друзьями".
Доктор был достаточно умен и тонок, чтобы понять серьезность этих слов. Он встал, взял шляпу и сказал:
– Прощай, кузина.
Он уже повернулся к ней спиной, он уже был у самой двери, уже собирался переступить порог комнаты, но обернулся. Констансия молчала. Тогда он подошел к ней и смиренным, робким, обреченным тоном произнес:
– Останемся добрыми друзьями.
И протянул руку маркизе как бы в залог этой бескорыстной дружбы. Констансия подала ему свою красивую белую руку. Доктор снова поцеловал ее почтительно и благоговейно, но Констансия не могла не заметить в этом поцелуе едва сдерживаемую любовь и страсть.
Затем, как бы поборов в себе какую-то неодолимую силу, доктор поспешно оставил гостиную.
Генерал по-прежнему стал навещать маркизу только в приемные дни и вечера. Он снял осаду, никому не сказав ни слова о причинах своего решения. У него хватило сообразительности, чтобы не обнаружить своего огорчения, и он скоро утешился, вернувшись к Росите, которая легко простила ему временное заблуждение.
Доктор не манкировал больше своими обязанностями чиновника и не появлялся у маркизы днем, но продолжал посещать ее вечерние приемы и раз в неделю обедал у нее.
Возродившаяся после семнадцатилетнего перерыва любовь должна была, по мнению Констансии, да и по мнению доктора, воплотиться и вылиться в некое возвышенное платоническое чувство. Этого требовало уважение к благородному маркизу, который любил их обоих: дона Фаустино – как родственника и друга, и Констансию – как свою законную супругу. Не сговариваясь, оба думали абсолютно одинаково. Оба избегали опасных встреч наедине. Но встречаясь при маркизе, обмениваясь между собой словами и взглядами, они проникались друг к другу чувством взаимного уважения, и та благородная жертва, на которую они оба шли, и та завидная сдержанность, которую проявлял доктор, привели к тому, что расположение Констансии к кузену сменилось пылким и безрассудным обожанием.
Прошел месяц, и за все это время доктору не представилось ни малейшей возможности повидать кузину с глазу на глаз. Но в конце концов случилось то, что должно было случиться. И нельзя в этом никого винить – ни судьбу, ни дьявола. Ну что из того, если доктор, который запросто бывает в этом доме, оказался однажды вечером вдвоем с кузиной? В тот вечер у маркизы немного расходились нервы, и она никого не принимала. Слуга, полагая, что распоряжение маркизы не распространялось на любимого кузена, провел дона Фаустино в знакомый нам будуар. Маркиза не было дома. Было всего одиннадцать часов, а в Мадриде, как известно, поздно ложатся спать и приемы сильно затягиваются.
Несмотря на жаркую погоду, двери балкона были закрыты. Ничто не нарушало уединения. Только из соседней комнаты тянуло ласковой прохладой: там балконная дверь была открыта.
Koнстансита сидела там же, где она сидела в памятный день генеральского визита. Чувствуя себя нездоровой, она не переодевалась к вечеру и была в простом, но элегантном утреннем туалете. Распущенные волосы делали ее особенно милой и очаровательной: было видно, что она только что поднялась с постели, чтобы встретить доктора.
Эти случайные обстоятельства способствовали тому, что разговор между доктором и кузиной сделался еще более дружеским и доверительным. Они болтали о всякой всячине и, сами того не желая, заговорили о самих себе. Как-то неожиданно для себя самой она спросила об успехах доктора по службе.
– Какие уж тут успехи! – сказал дон Фаустино. – Ко мне вполне подходит старая пословица: "За двумя зайцами погонишься, ни одного не поймаешь". Меня одолевали всякие честолюбивые мечты. Видно, поэтому ни одна из них не сбылась. Мой ум блуждал с предмета на предмет, не задерживаясь ни на одном: он не нацеливался на добычу, как орел, а порхал над нею, как жаворонок. Я слабоволен и ничего энергично не домогался. Неудивительно, что я так мало преуспел. У меня нет двух важных стимулов: любви и веры в то, что существует помимо меня.
– Неужели ты никого не любишь и ни во что не веришь? Боже, как это ужасно!
– Я говорю о вещном мире.
– Ну, это немного легче, но и это страшно. Неужели ты никого не любишь?
– Я хотел любить, я любил, но мною пренебрегли, и это убило любовь. И вот недавно я почувствовал, как любовь чудесным образом воскресла во мне. Но не будет ли она вновь убита?
– Если ты действительно любишь, – отвечала Констансия медленно, словно стыдясь того, что она произносит, и опасаясь, как бы не сказать лишнего, – если ты любишь по-настоящему, то кто же станет пренебрегать твоей любовью? Вспомни, что сказал поэт:
Amor а nullo amato amar perdons.
Кроме того, если любит человек, обладающий твоими достоинствами, то любовь его должна быть сильной, сильнее смерти.
– Поэт сказал неправду, – отвечал дон Фаустино. – Если же слова его отражают общее правило, то я – исключение из этого правила. Я любил тебя когда-то, а ты меня не любила. Теперь я люблю тебя еще больше, но ты меня по-прежнему не любишь.
Констансия уже совсем было успокоилась, но, услышав последние слова кузена и видя, с каким жаром он их произносит, испугалась. Какая-то неведомая магнетическая сила тянула ее к дону Фаустино, но вместе с тем из глубин ее тревожной совести возникало другое чувство, которое говорило ей, что недостойно, преступно и подло обманывать маркиза.
– Фаустино, – печально и покорно сказала она. – Я поступила дурно, низко, но то, что я не полюбила тебя, – это мое несчастье. Однако не требуй, чтобы я стала еще несчастнее, полюбив тебя теперь.
– Я ничего не требую. Сердцу не прикажешь. Если ты можешь не любить меня, не люби, но я люблю тебя, безумно люблю.
Доктор опустился на колени перед маркизой.
– Встань, успокойся. Боже мой! Нас могут увидеть!
– Полюби меня!
– Сжалься надо мной. Оставь меня. Беги отсюда. Что с нами будет! О боже!
– Люби меня, Констансия!
– Да… я люблю тебя.
Доктор пылко обнял маркизу. Она не отстранилась. Губы их слились в поцелуе.
Вдруг она вскрикнула и резко оттолкнула от себя доктора.
– Я погибла, – произнесла она шепотом, как бы выдохнув эти слова, и доктор скорее угадал их, чем расслышал.
Искреннее и пылкое чувство, возникшее столь неожиданно, отключило их обоих от внешнего мира, заставило забыть об осторожности. Они вели себя неосмотрительно, неблагоразумно, глупо.
Они не слышали, как вернулся маркиз де Гуадальбарбо, и не заметили, когда он вошел в гостиную.
Доктор и маркиза пытались сделать вид, что ничего не произошло. Но какой хаос чувств был в душе у каждого! Какая растерянность и какой стыд были написаны на их лицах!
Напротив, по лицу маркиза ничего нельзя было заметить. Оно, как всегда, выражало спокойствие и приветливость. Может быть, произошло чудо? Может быть, дьявол заслонил ему глаза черным облаком, и он ничего не заметил?
Надежда – последнее убежище страдающей души, и Констансия, увидев, что муж держится невозмутимо спокойно, хранила эту надежду.
– Здравствуй, детка, здравствуй, дорогая, – сказал маркиз, назвав маркизу как обычно, выражая этим и разницу лет и свою любовь к ней. – Как ты себя чувствуешь? Тебе лучше? Иочень беспокоился и решил зайти домой до министерства. А, Фаустино, и ты здесь? Здравствуй, здравствуй.
Маркиз пожал доктору руку. Тот буквально сгорал от стыда и едва держался на ногах.
Маркиза почувствовала комок в горле и, заикаясь, пролепетала:
– Я чувствую себя немного лучше.
Дон Фаустино был так подавлен, что ничего не ответил.
Либо маркиз ничего не видел, либо делал вид, что ничего не видел, щадя несчастных, которые и без того испытывали унизительный страх и пребывали в мучительном состоянии полной растерянности.
Маркиз, сославшись на то, что его ждет министр, ушел из дому.
Дон Фаустино и Констансия снова остались одни. Оба они были жертвой вспыхнувшей страсти, но не порока. Поэтому страх, владевший ими, возник не от сознания только что пережитой опасности, а от ощущения совершенного греха. Объятия и поцелуй были низким воровством. Маркиза попрала честь, любовь, благородную доверчивость отца ее детей. Доктор предал верного друга, предал того, кто, в отличие от многих других, уважал и любил его. И в довершение всего он украл у него самое дорогое сокровище – Констансию. Не потому ли, когда их обоих застали врасплох, они почувствовали себя преступниками: это видно было по выражению их лиц, это сквозило в каждом их движении. Оба заметили это, и оба стыдились теперь того, что увидели. Чувство общей вины за стыдный поступок, унизительное чувство страха, которое охватило их в присутствии маркиза, подавило все остальное: они не видели уже способов и средств исправить зло.
Долгое время оба молчали.
– Уйди, уходи отсюда. Я погибла! – произнесла она наконец.
– Но, может быть, он ничего не видел, – осмелился возразить доктор. – Вероятно даже, что он ничего не видел. Небо помогло нам.
– Какое богохульство! Какое уж там небо! Скажи лучше – ад!
– Пусть ад. Только бы ты не пострадала от этого!
– Уйди, Фаустино, оставь меня. Ты терзаешь мою душу! – воскликнула маркиза с тоской и раздражением.
Доктор взял шляпу и, не произнеся ни слова, медленно, опустив голову, покинул дом маркизы.
Печальные мысли и тысячи глупейших предположений проносились в его голове, когда он возвращался домой, не замечая дороги.
"Допустим, маркиз все видел, что тогда? – спрашивал он себя. – Но, может быть, он ничего не видел? Зачем ему было скрывать? Взял и убил бы нас обоих! Может быть, он сделал вид, что ничего не заметил? Но зачем ему это делать? Если он задумал мстить Констансии, я должен вмешаться и защитить ее".
Устав от этих мыслей, он придал своему внутреннему монологу другое направление.
"Почему я такой несчастный? Несчастнее меня нет человека. Я не способен любить, у меня нет достаточной воли и энергии, чтобы быть добродетельным, чтобы с открытым забралом и с чистой совестью защищать богоугодное дело, но при всем моем слабоволии, малодушии и неуклюжести – эти качества у меня в избытке – я запросто совершаю преступление и оказываюсь смелым, трезвым, ловким в грехе. В этом свойстве моего характера и лежит причина моего несчастья, из-эа этого я делал несчастными всех тех, кого я любил".
Рассуждая таким образом, доктор свернул за угол, и тут к нему подошел какой-то человек. Он тотчас признал в нем маркиза де Гуадальбарбо.
– Я ждал тебя. Следуй за мной, – сказал ему маркиз.
Доктор молча последовал за ним. Неподалеку стояла карета маркиза.
– Садись, – сказал он доктору. Тот повиновался.
– На виллу! – приказал маркиз кучеру, сев подле Фаустино.
Лошади взяли рысью, и карета покатилась. Оба седока всю дорогу молчали.
Теперь доктор понимал, что маркизу все известно, и считал своим долгом дать ему любое удовлетворение. У него мелькала даже мысль: не собирается ли маркиз просто убить его. Он вправе был это сделать, но, очевидно, имел другие намерения. Не мог же доктор спросить умаркиза: "Что ты собираешься со мной сделать?". Поэтому он молчал и позволил везти себя на загородную виллу.
Наконец они туда прибыли. Это было недалеко, в полулиге от города. Вошли в дом. Маркиз приказал слуге зажечь свет в нижней комнате, служившей ему кабинетом. Слуга удалился, оставив господ одних.
Маркиз открыл шкаф, извлек оттуда ящик, вынул из ящика два пистолета и положил их на стол. Тут он прервал молчание и спокойным тоном, словно желал доброй ночи, сказал:
– Ты негодяй, и я могу пристрелить тебя как собаку. Ты украл у меня самое дорогое, ты предал мою дружбу. Но я хочу убить тебя в честном бою и равным оружием. Я не хочу, однако, чтобы знали, что я тебя убил и за что я тебя убил. Это значило бы запятнать мое имя, бросить тень на мою жену и моих детей. Поэтому дуэль произойдет без свидетелей и без соблюдения некоторых формальностей. Пусть бог будет нам свидетелем. Прислуга нас не выдаст, даже если и узнает что-нибудь. Лакей и управляющий – англичане. Это люди надежные, верные, они давно у меня служат. Выбирай пистолет.
Доктор машинально взял пистолет. Маркиз тут же взял другой. Оба были теперь вооружены. Дон Фаустино не знал, что сказать, и поэтому молчал.
– Теперь, – продолжал маркиз, – следуй за мной, – и отворил дверь, ведущую в сад.
Там не было ни души. Светила полная луна. Перед выходом маркиз сказал:
– Я поведу тебя далеко отсюда – сад большой. Иначе слуги могут услышать выстрелы. Когда мы дойдем до места, мы встанем друг против друга на расстоянии тридцати шагов. Потом я скомандую "Пора!", и мы начнем сходиться. Каждый может выстрелить, когда ему угодно. Если ты хорошо стреляешь на ходу, можешь двигаться мне навстречу, если не доверяешь своей меткости, жди, пока я не упрусь грудью или лбом в дуло твоего пистолета.
Закончив краткую речь, маркиз пошел в сад, дон Фаустино – за ним. Они миновали красивую рощу и достигли ровной открытой площадки, упиравшейся в садовую ограду.
Дон Фаустино хотел что-то сказать, но оправдываться было бессмысленно, а хвастаться и бахвалиться перед оскорбленным маркизом неприлично. И он только произнес:
– Констансия невинна.
– Я это знаю, поэтому я мщу не ей, а тебе.
Маркиз отмерил тридцать шагов. И они встали друг против друга.
– Пора! – скомандовал маркиз, поднял свой пистолет и увидел, что доктор сделал то же самое.
Противники начали сходиться. Маркиз был отличным стрелком и верил в меткость своего выстрела. Поэтому, хотя он и чувствовал себя оскорбленным до глубины души, все же не хотел стрелять первым, чтобы не получить преимущества.
Они прошли уже половину пути. Только полтора десятка шагов отделяли их друг от друга. Доктор не стрелял и продолжал идти. В маркизе боролись два чувства: привычная сдержанность и боязнь, что отмщение не состоится. Он слышал, как сильно бьется его сердце, как пульсирует кровь, и чувствовал, как дрожит правая рука. Больше нельзя было медлить. Маркиз выстрелил и увидел, как дон Фаустино покачнулся, но продолжал твердым шагом двигаться вперед, целясь в грудь противника.
Маркиз не понимал, как он мог промахнуться. Однако теперь он был почти уверен, что дон Фаустино остался невредим. От этой мысли душу его охватило отчаяние, и он почувствовал себя совершенно подавленным. Но он должен был идти навстречу человеку, в руках которого была его жизнь.
Доктор вплотную подошел к маркизу. Лицо доктора, освещенное луной, было прекрасно печальным, но маркизу оно показалось страшным, ужасным.
Дон Фаустино почти касался дулом пистолета груди противника и пристально смотрел на него. Прошло какое-то мгновение, показавшееся маркизу вечностью.