Иллюзии Доктора Фаустино - Хуан Валера 31 стр.


Доктор Кальво – так звали медика – являлся противоположностью доктора Фаустино по весьма важным статьям: у него не было никаких иллюзий, он был практичен и прозаичен. Но зато доктор-медик походил на нашего доктора добротой, при том что тоже не обладал верой. Дон Фаустино внушал ему живую симпатию. Доктор Кальво легко разгадал и причину дуэли и происхождение раны, но хранил молчание. У него на этот счет были свои соображения. Он сообразил, что маркизу, помирившемуся с женой и свободному от мук ревности, было бы огорчительно или по крайней мере неприятно, если бы дон Фаустино умер. Это нарушило бы его спокойную, безмятежную жизнь. Не желая тревожить маркиза заранее, врач скрыл от него серьезность раны. Он прекрасно понимал, что ни чета маркизов, ни Этельвина и никто другой, как бы они ни интересовались больным, не будут за ним ухаживать. Хозяйке гостиницы все это тоже в конце концов надоест; она займется другими постояльцами, и тогда дон Фаустино останется совсем один и умрет, как бездомный пес. Это заставило доктора Кальво выяснить у доньи Канделярии, есть ли у больного друзья?

– Для тех, с кем он водится, он слишком беден. Если бы он дружил с чиновниками – тогда другое дело. В общем, друзей у него нет. Что до родственников… Он из знатных, хотя у него нет ни гроша. Но, как я рассуждаю, от его родных мало толку. Получается, что он один-одинешенек; отца с матерью у него нет, братье все стер тоже нет. Он бедняк, а знаете, что поется о бедняке в одной копле?

– Нет, сеньора, не знаю. А что там поется?

– А поется так:

С ветром лишь сравним бедняк.
Все бегут оттуда,
Где подует сей сквозняк,
Словно от простуды

Доктор Кальво согласился, что копла подходит как нельзя лучше к дону Фаустино, и спросил у хозяйки, не знает ли она кого-нибудь из земляков, которые могли бы им интересоваться. Та сказала, что часто слышала об управляющем – есть там в Вильябермехе небольшое именьице, – которого зовут Уважай-Респетилья, и о священнике по имени Пиньон.

Врач решил, что посылать телеграмму на прозвище Уважай-Респетилья было неудобно. Другое имя не показалось ему таким странным и подозрительным, и в тот же вечер он отправил депешу в Вильябермеху на имя отца Пиньона, в которой сообщил, что дон Фаустино Лопес де Мендоса тяжело и опасно болен.

Доктор Кальво не преувеличивал. Вечером жар усилился, а когда утром температура спала, больной почувствовал крайнюю слабость, сознание его помутилось. Он потерял ощущение времени, плохо видел окружающие предметы, не понимал, что с ним происходит, и часто впадал в забытье.

По вечерам жар усиливался.

– Что же это будет, доктор? – с беспокойством спрашивала донья Канделярия.

– Не буду скрывать от вас: положение серьезное.

– Он выживет?

– Трудно сказать.

– Сколько же будет так продолжаться?

– Недели три. Воспаление вызвало травматическую лихорадку и захватило плевру, которую, к счастью, пуля не задела. Повторяю: такое опасное положение может длиться три-четыре недели. Нужен покой, тишина, строжайшая диета, жаропонижающее, микстура по рецепту, – словом, все, что я прописал. Вы чудесная женщина, донья Канделярия, поухаживайте за ним. Кто знает, может быть удастся спасти беднягу.

Когда температура спадала, больного одолевала сонливость, а мозг продолжал лихорадочно работать, хотя мысли не подчинялись ему больше: теснились в беспорядке, мешали друг другу, путались.

Это были печальные мысли, а картины, сменявшиеся в его больном воображении, и того печальнее. Временами он видел подле себя самое смерть и тогда чувствовал, что скользит по краю обрыва и потом летит в темную бездну. При этом его охватывало сладостно-тоскливое чувство, и он предвкушал покой, мир, небытие. Ему казалось, что он растворяется в бескрайном море, что узы любви прочно соединяют его с себе подобными существами, что война, борьба, эгоизм исчезают. В то же время он испытывал острую боль от того, что утрачивает свою индивидуальность и что даже имя его стирается из книги жизни. У него было такое ощущение, будто он погружается в океан небытия, тонет и после него ничего не остается: ни следа, ни отпечатка, ни воспоминания; весь поэтический строй его души рушится, все зерна, зароненные божественным промыслом, исчезают, так и не дотянувшись до света. На дне темной пропасти он видел Констансию, она приветливо ему улыбалась, звала к себе, обещая чистейшую, неземную любовь, о которой говорила в письме. Дон Фаустино хотел взять ее за руку и удержать подле себя, но Констансия в испуге отпрянула, чтобы возлюбленный не увлек ее за собой в пропасть. Этельвина лихо отплясывала какие-то танцы, пела веселые французские песенки и над всем смеялась. Появился маркиз де Гуадальбарбо, восклицая: "Как я счастлив! Констансия меня любит!" – и дон Фаустино завидовал этому счастью.

Образы Вильябермехи, Ла-Навы, Роситы, доньи Аны, кормилицы Висенты переплетались в самых причудливых, самых фантастических комбинациях и мутили сознание. Реальное ощущение времени исчезло, но больной смутно понимал, что лежит он уже очень давно, и вдруг в какой-то момент почувствовал и увидел – и это был не бред, – что отец Пиньон и Респетилья стоят подле него, смотрят печальными глазами и произносят слова утешения.

Потом он снова впал в забытье и начал бредить.

Образы перуанской принцессы и Марии слились в единое существо. Женщина села у изголовья, поправила подушки, поцеловала его, провела ласковой рукой по его разгоряченному лбу.

Потом ему привиделось нечто сладостное и утешительное: он увидел собственную душу, самую суть своего естества. Очищенное страданием, оно приняло божественно прекрасный облик. Оно явилось ему в образе юной непорочной девы: синие, как два драгоценных сапфира, глаза; светлые, как золото, волосы; на губах – неземная улыбка; тонкая, гибкая, как у райского цветка, талия, и щеки как розы, распустившиеся под благодатным, чудодейственным теплом чужой весны. Все поэтические грезы, которые он не умел облечь в звучащее слово, воплотились в ней, все самое главное, что он желал созерцать разумом, очищенным от сомнений и противоречий, было сосредоточено в ней, все свойства своей воли, отрешенные от колебаний, неуверенности, эгоизма, сосредоточились в этом божественном видении. Прекрасная дева – видение то было или реальность, он не знал – смотрела на него с невыразимой нежностью, и дон Фаустино уже любил ее, как можно любить свою душу, любил ее больше, чем самого себя, и все его мысли были обращены к ней.

Когда дева входила к нему, казалось, что комната наполняется чудодейственным ароматом благостного покоя, умиротворяющей тишины, здоровья. Этот аромат совсем не был похож на "Оппопонакс" доньи Этельвины.

Он видел в деве своего доброго гения, ангела-хранителя. Белая епитрахиль покрывала ее стройные плечи и девственную грудь; за спиной легкие светящиеся крылья, переливающиеся всеми цветами радуги, подобно опалу, лазури, кармину и перламутру. Она не шла, а скользила по воздуху, легко отталкиваясь от земли. Его дух устремлялся за нею, настигал ее, и они вместе тянулись к небесам, где были райские кущи, звучала чарующая музыка, где были святые женщины, благочестивые мужчины, принесшие покаяние, ученые, обладающие глубокой верой, философы, никогда не отрицавшие бога, герои-мученики, блаженные, вдохновенные поэты, которые умели показать людям путь к достижению добродетели и вечной славы.

Ум дона Фаустино постепенно прояснялся, мешавшая видеть пелена спадала.

Сознание вернулось к нему, а вместе с сознанием – боль, ощущение слабости, тяжесть бытия. Ужасная тоска завладела его душой. Теперь он боялся, что навсегда потеряет способность видеть сладостные сны и останется один на один с жестокой действительностью. Хотя глаза были сухи, две крупные слезы медленно катились по исхудалым щекам – голова его покоилась на двух подушках и была слегка приподнята.

И тут он с великой радостью увидел подле себя, увидел четко и ясно, без пелены и тумана молодую девушку, ту самую, что только что снилась ему, как он думал, во сне.

Сделав над собой усилие, глухим и хриплым голосом он спросил:

– Кто ты?

– Ирене. Я Ирене, – ответила девушка, и ее голос отозвался в ушах страдальца небесной музыкой.

Едва она произнесла свое имя, как в комнату вошла другая женщина. Доктор четко ее видел. Ум его теперь совсем прояснился. Память вернулась к нему.

Женщина тоже была красива, но суровая жизнь, моральные и физические страдания, пламя великих страстей посеребрили ее волосы и покрыли лоб ранними морщинами. Это была Мария.

Доктор узнал ее.

– Сердце мое! – воскликнул он. – Мария! Жена моя!

Женщины склонились над постелью больного и обе поцеловали его в исхудалые щеки, умоляя не волноваться. Вот уже две недели как заведение доньи Канделярии процветало. Старые постояльцы, платившие неисправно, были выставлены кто раньше, кто позже; вместо них хозяйка сдала комнаты отцу Пиньону, Респетилье и, самое главное, богатому капиталисту Хуану Фернандесу из Вильябермехи, его племяннице Марии, прелестной барышне Ирене и нескольким слугам. Так что гостиница была заселена полностью.

Дон Хуан Фернандес из Вильябермехи, которого земляки называют доном Хуаном Свежим, в свое время удочерил Марию. Некоторое время Мария и ее дочь жили с ним в Америке, потом вернулись в Европу. Путешествовали по Италии, Германии, Англии, Франции. Они были в Париже, когда получили от отца Пиньона депешу такого же содержания, что и он сам получил от доктора Кальво. Вся семья поездом приехала сюда, в столицу, и разместилась в этой невзрачной и неудобной гостинице, чтобы ухаживать за доном Фаустино и заботиться о нем.

Мария и Ирене в волнении поспешили к дяде Хуану и сообщили, что дон Фаустино пришел в сознание, что он их узнал и что это добрый знак – явное улучшение. Дон Хуан Свежий сделал вид, что верит в улучшение, чтобы не огорчать племянниц, но сам он понимал, что восстановление сознания и памяти – дурной симптом.

Пришел доктор Кальво и осмотрел больного. Потом он имел беседу с доном Хуаном Свежим и сказал ему следующее:

– К сожалению, должен признать, сеньор дон Хуан, что вы правы: то, что бред прошел, – плохой симптом. Боюсь, что болезнь вступила в третью фазу, которую немногие переживают. Черты лица заметно изменились, он очень бледен, глаза широко раскрыты, взгляд испуганный; зрачки расширены, пульс частый и слабый, дыхание поверхностное, кашель сухой и надсадный. Я боюсь, что все это предвещает агонию. Словом, все признаки того, что врачи называют mors peripneumonicorum.

Выслушав врача, дон Хуан Свежий крайне огорчился. Теперь он должен был подготовить Марию к самому худшему, открыв ей почти всю правду. Она выслушала его с глубокой болью, но и с благочестивым смирением, как и подобает христианской душе, к тому же закаленной тысячами бед и страданий.

Дочь разбойника давно уже стала богатой наследницей, она давно хотела узаконить рождение дочери и дать ей славное, честное имя, но не осмеливалась прежде даже мечтать о замужестве. Поэтому она не искала встреч со своим возлюбленным. Кроме того, она боялась, что, движимый честолюбием, подстрекаемый гордостью, обуреваемый другими страстями, Фаустино может почувствовать к ней отвращение сразу, как только станет законным супругом.

Все это заставляло Марию отбросить планы о замужестве.

Но теперь она могла смело предложить свою руку умирающему. Она позвала отца Пиньона и сказала ему о своем решении.

Отец Пиньон, воздав молитвы всевышнему, исповедал своего земляка и друга и отпустил ему грехи.

Через несколько часов дон Фаустино причастился, и в присутствии свидетелей – дона Хуана Свежего из Вильябермехи, доктора Кальво, Респетильи, доньи Канделярии и Ирене – отец Пиньон с разрешения епископа обвенчал дона Фаустино с Марией. Так, сопровождаемая всеобщим плачем, состоялась эта печальная свадьба.

Заключение

Судьбе, или, вернее, небу, в своих неисчислимых делах милосердия было угодно, чтобы, против всяких ожиданий, против всех научных предсказаний, дон Фаустино выздоровел. Когда миновал кризис, вызванный воспалением плевры и части легкого, рана быстро закрылась и зарубцевалась как нельзя лучше. Выздоровление было быстрым и полным.

Через шестнадцать месяцев после печальной свадьбы, то есть в октябре следующего года, никто уже и не вспоминал о длительной и опасной болезни. Забылась и сама причина ранения.

Тем временем дон Фаустино из мелкого, безвестного чиновника превратился в человека весьма заметного. Его богатство, вернее – богатство его жены и дочери, служило ему роскошной оправой, в которой блистали его достоинства и таланты.

В свои сорок пять лет он выглядел совсем молодо: был строен, а благодаря светлым волосам седины не было видно. Одевался он элегантно и просто.

Когда он с прелестной своей дочерью совершал прогулку верхом на отличных английских лошадях – оба были прекрасные наездники, – то публика смотрела на них с нескрываемым восхищением.

Их роскошный дом был открыт для людей избранных и почитаемых, среди которых дон Фаустино пользовался славой большого поэта и даже ученого.

Росита, в душе которой жалость к униженному Фаустино приглушила было чувство ненависти, теперь переживала приступы зависти, увидев его счастливым и преуспевающим. Особенно трудно ей было примириться с триумфом своей ненавистной соперницы, дочери бандита, Марии Сухой.

Но у большинства людей симпатия и доброе расположение к семье капиталиста из Вильябермехи дона Хуана Фернандеса брали верх над завистью к ее богатству и благополучию ее членов. Постоянные разговоры Роситы о том, что Мария – дочь разбойника, не только не наносили ей ущерба, но, напротив, окутывали ее образ романтической дымкой. Все восхищались ее умом, благородством, все поражались тому, как она, женщина низкого происхождения, сумела выбраться из грязи, которая ее окружала, и выйти из нее чистой, без единого пятнышка, если не считать, конечно, опрометчивого поступка в молодости, когда она отдалась дону Фаустино, движимая неодолимой любовью к нему. Но люди благородные прощали ей и это, стоило им только увидеть Ирене, чья красота, чистота, ясный ум не могли не вызвать восхищения.

Причем девушку обожали не только мужчины, но даже женщины, которые особенно ценили ее за полное отсутствие кокетства: она не была для них опасной соперницей.

Мать ее сохранила красоту, но ее суровые моральные принципы, воспоминание о своем грехе, мысли о преступной жизни и трагической смерти отца лишали ее той мягкости, жизнерадостности, приятности в обращении, которые и составляют главное очарование женщины, с помощью которых она привлекает, пленяет и очаровывает мужа или возлюбленного. Ее любовь к дону Фаустино сделалась еще более возвышенной, сильной, истовой. Она не оставляла места веселью, ласке, забаве. Это была суровая, умозрительная, почти неземная, жертвенная, исступленная любовь – дар Афродиты Урании, а не Афродиты Пандемос.

Кроме того, здоровье Марии было сильно расстроено. В присутствии посторонних ей удавалось держаться спокойно и приветливо, не обнаруживая никаких странностей, но, оставаясь в кругу своих, она часто впадала в какое-то экстатическое состояние, и тогда всем казалось, что мысль ее витает где-то далеко-далеко и она никого не видит и не замечает. Даже мужу она не осмеливалась рассказывать о своем состоянии. Она часто воображала, что беседует с другими душами, видела себя в других обличьях, словом – проявляла признаки того, что называют сомнамбулическим озарением. Печальные предчувствия тревожили ее сердце, часто она не могла подавить невольные вздохи, беспричинные слезы то и дело туманили ей глаза.

И все же доктор Фаустино продолжал нежно любить Марию. О его любви к Ирене и говорить не приходится. Но он не был счастлив. Все чаще у него мелькала мысль – почему он не умер в тот самый день, когда дал свое имя дочери.

У него было все: лошади, экипажи, роскошный дом, полный достаток, деньги. Всем этим он был обязан щедрости дона Хуана Свежего, а не своему уму и таланту. От этого он испытывал стыд и смущение. Ужасный вопрос: "На что я годен?" – постоянно мучил его, а ответ: "Я ни на что не годен" – убивал, Его честолюбие, еще более распаленное и еще менее удовлетворенное, чем всегда, беспрерывно терзало его. Время еще не совсем упущено: можно было удовлетворить честолюбивые мечты. Он свободен теперь от денежных забот и может творить поэзию, философствовать, писать, принимать участие в политической жизни, сделаться депутатом. Но он боялся за что-либо браться: в случае неудачи оправданий не будет, зато разочарование будет жестоким и полным.

Вера в бога, осенившая дона Фаустино во время болезни, когда он был на пороге смерти, утешила его, но теперь снова покинула его душу. Прежние сомнения овладели им. Само обретение веры он объяснял теперь немощью, упадком физических сил, голодной диетой, высокой температурой.

Но между тем как его критический ум и диалектические рассуждения толкали его к сомнению и отрицанию, его эмоции и поэтические фантазии поставляли ему тысячи систем, доктрин и теорий, которые могли оказаться – он хотел и боялся этого – истинными. И тогда где-то в глубине своей души он различал бесконечное, божественное, абсолютное, то есть то, чего он жаждал, и ему казалось, что это божественное разлито во вселенной и дает ей жизнь и гармонию. Словом, доктор Фаустино был и мистиком и теософом, хотя не проявлял последовательности и решительности ни в том, ни в другом.

Будучи рационалистом, он не мог без сожаления и насмешки относиться к галлюцинациям своей жены. Духи и прошлые существования не вызывали у него доверия. Но в то же время ее горячая вера во все это нарушала спокойствие его духа. Ведь и сам он иногда во сне, в полудреме, а то и наяву, когда нервы были напряжены и возбуждены, видел и жену и перуанскую принцессу слитыми в единое существо. В эти минуты он воображал себя перуанским воином, влюбленным в это существо. Тогда он видел, что Мария далеко опередила его по пути к духовному совершенству, а он отстал от нее, хотя она протягивает ему руку, хочет увлечь за собой, подбодрить, растормошить, заставить смелее двигаться в заоблачные выси, чтобы обрести там покой и благоденствие.

При свете дня, когда нервы были спокойны, а ум ясен, доктор посмеивался над всем этим бредом, полагая, что все безумства передаются ему от его полубезумной жены.

Жизнелюбие дона Хуана Свежего, его веселые шутки, сыпавшиеся особенно обильно после вкусного обеда и доброго вина, его ясный ум, который стремился все разложить по полочкам, твердость его принципов, сноровка и уверенность, с которыми он приумножал свои богатства и управлял имением, были неприятны дону Фаустино, Доктор нисколько ему не завидовал, но часто его поругивал и вообще ставил не очень высоко.

Дон Хуан Свежий прекрасно понимал, что это добром не кончится, но выхода не видел, а только старался отсрочить беду и готовился встретить ее как неизбежность.

Назад Дальше