Конец буржуа - Камилл Лемонье 12 стр.


- Превосходно, превосходно, - уныло повторял Жан-Элуа, останавливаясь перед новой мебелью и делая вид, что с интересом ее разглядывает. Вижу, что все сделано в точности, как я говорил.

- Да, все сделано как нельзя лучше. Только зал этот слишком для меня велик. Я обедаю в маленькой комнате по ту сторону вестибюля. Там я чувствую себя лучше.

Он не мог удержаться и спросил:

- Значит, ты обедаешь одна. А Лавандом?

Потом он кашлянул и сухо сказал:

- А пожалуй, ты права.

В то время как они оба продолжали говорить, уже устав от этих ничего не значащих слов, они услыхали, как сзади них кто-то грузно шлепает по ковру. На этот раз это, должно быть, уже виконт. Но с оттенком иронии в голосе Гислена проговорила:

- Нет, это совсем не то, что ты думаешь. Томми! - позвала она.

Огромный ньюфаундленд кинулся к своей хозяйке и стал ласково лизать ей руки.

- Томми! Мой милый Томми!

Она запустила руки в его мохнатую шерсть, погладила его морду. Ее забавляла та радость, с которой встречал ее добродушный пес.

- Вот мой настоящий друг, - сказала она и засмеялась теперь уже совершенно искренним смехом. - Мы с ним всегда говорим по душам. Сегодня вышло так, что я не взяла его с собой - утром он что-то прихворнул. Видишь, он услыхал, что я вернулась, и прибежал сюда.

"Противная девчонка, - подумал Жан-Элуа, - она еще потешается надо мною".

Но деликатность виконта, который, по всей вероятности, укрылся в одном из уголков в замке, чтобы не докучать тестю своим присутствием, очень облегчила Жану-Элуа его миссию. Ему вспомнились увещания жены: "Будь с ней добр… Слушайся своего сердца…" И чувствуя, что уже настала пора разрядить атмосферу холодной натянутости, в которой протекал его разговор с дочерью, он пошел на уступки, попытался немного сгладить углы. Голосом, в котором послышалась отцовская забота, он сказал:

- А ведь тебе здесь совсем неплохо… Здесь живется спокойнее, нет этой городской суеты… Места прекрасные… Что же такое могло взбрести в голову твоей матери?.. Послушай, неужели ты действительно так уж несчастна?

- Ах, мама так решила… Но в этом нет ничего удивительного. На то она мне и мать.

После непродолжительного молчания она сказала:

- Надеюсь, что ты-то по крайней мере этого не думаешь? Ты же видишь, что Распелот совсем непохож на место ссылки! Ну так вот, отец, теперь ты знаешь, что ей на все ответить.

Он внимательно на нее посмотрел.

- Ну, разумеется… разумеется, я найду что сказать. Видишь ли, во всем виноваты твои письма. Когда я говорю: "твои письма", я должен заметить, что с тех пор, как ты вышла замуж, их было всего-навсего три. Черт возьми! Это действительно выглядит так, как будто тебе и впрямь надо было что-то от нас скрывать.

- Ага, значит, ты приехал для того, чтобы узнать, что творится в Распелоте? И узнал, должно быть, от кого-нибудь другого, а не от меня, что я что-то скрываю. Вот уж не думала я, что ты устроишь здесь целое следствие! Ведь если я что-то от тебя скрываю, и как раз то самое, что ты заподозрил, то, значит, я не хотела, чтобы ты это знал. А раз ты сам был уверен, что я тебе ничего не скажу, выходит, ты надеялся что-нибудь выведать от слуг, не так ли? Мы оба с тобой горды, отец. Твоя гордость заставила тебя пожертвовать мной, моя - заставляет меня быть смиренной, но из них двух моя, пожалуй, все-таки выше: она помогает мне защищать себя.

- Все это слова! - воскликнул Рассанфосс, внезапно побагровев и чувствуя, что в горле у него пересохло. - Лучше бы ты мне сразу сказала, где твой муж. Ведь если ты признаешься, что надо что-то от нас скрывать, то совершенно ясно, что речь идет именно об этом. Говори же, что там у вас случилось?

Она пожала плечами.

- Ничего, право же, ничего особенного. Неужели ты и вправду думал, что этот человек может что-то значить в моей жизни? Так знай: с тех пор, как твоя дочь переступила порог этого дома, она ни на минуту не переставала чувствовать себя вдовой. Но сейчас она вдвойне овдовела, и это такое вдовство, что лучше уж не вспоминать, чем бы она могла стать сейчас, если бы всего этого не случилось. Одним словом, - и я этого нисколько не стыжусь, - знай: перед тобою здесь только мать!

Жан-Элуа содрогнулся.

- Ах да, ты ведь ждешь этого злополучного ребенка! Ты что, забыла, что с тобою говорит твой отец? Это дитя, зачатое в грехе, в нем нет ни капли нашей крови! Тебе надо воспитывать его во мраке, чтобы никто никогда не видел его лица.

Он нервно расхаживал взад и вперед по комнате, расталкивая кресла, потрясая в воздухе кулаками. А она, гордая и негодующая, только нахмурила брови и, как бы отрубая каждое слово, проговорила:

- Ты отнял у меня жизнь и теперь хочешь отнять моего ребенка! Так вот, если я до сих пор еще уважала в тебе того, кого во мне должно будет уважать это дитя, то с этой минуты… Отец, запомни, что материнство никогда не может быть позором. И кто знает - может быть, когда-нибудь именно этот ребенок возродит нашу семью, прогнившую сейчас до самого основания. Если ты не признаешь в нем своей крови, пусть это будет моя кровь!..

- Нам больше не о чем говорить, - жестко сказал Жан-Элуа. - Между нами все кончено. Прощай.

Он направился к двери. Но внезапно сквозь его оскорбленную гордость в нем заговорил делец, человек, готовый пожертвовать чем угодно ради расчета.

- А где же твое приданое?

- Ни слова об этом, отец! Он его заработал, оно принадлежит ему, и я не хочу больше о нем думать.

- Но я говорю о твоем приданом! Надо же в конце концов отстаивать свои интересы. Я выделил ему семьсот пятьдесят тысяч франков в его полное распоряжение. Но где же все остальное? Где твое приданое?

Гислена пожала плечами.

- Неужели ты думаешь, что я разбираюсь в твоих цифрах? Да к тому же, если бы даже я отдала ему все, что у меня есть, неужели моя свобода мне не дороже? Неужели мне не лучше было расстаться со всем этим, чтобы из невольницы и героини комедийного брака стать независимой женщиной? Разве я не хотела именно такой вот свободы от этого ненавистного мне человека? Ты меня совсем не знаешь, отец. Я достаточно сильна, и силы этой ничто не сломит. Я лучше соглашусь жить в бедности, в каком-нибудь чужом углу, если это понадобится, но спорить из-за денег я никогда себе не позволю! Да, лучше все, что угодно, лучше нищета, лучше даже работать и самой кормить своего ребенка!

Жан-Элуа был потрясен. Он позабыл о своем гневе, о том, какому унижению только что подвергались его отцовские чувства. Все мысли его были поглощены другим: он думал о постигшем его несчастье, о том, что деньги Рассанфоссов попали в руки мошенника зятя. Чувство горькой досады от того, что на этой сделке он так просчитался, так доверился своему партнеру, не давала ему покоя. Он до того спешил с этой свадьбой, что безоговорочно согласился на контракт, который был составлен отнюдь не в его интересах и по которому все состояние Гислены переходило в распоряжение ее мужа. Его подогретая негодованием кровь вскипела. Нахлынувший было сразу поток слов застрял у него в горле, и в конце концов он в бешеной злобе воскликнул:

- Он к тому же еще и подлец, твой потомственный дворянин! Он еще отвратительнее, чем я думал.

- Я бы не стала так говорить, отец, - сказала Гислена тоном, в котором звучал упрек.

Жан-Элуа опустился в кресло и, схватившись за голову, просидел несколько минут в молчании.

Этот человек большого размаха, который тратил целые миллионы с таким же запалом, с каким их наживал, почувствовал, что душа его как бы раздвоилась. И его вторым "я" стали деньги, притекавшие к нему при крупных финансовых операциях, злосчастные деньги, которые теперь прожигал этот ненасытный хлыщ. Жан-Элуа был глух ко всему - капитал его стал единственной слабостью: стоило только кому-то оторвать от него кусок, как он весь содрогался от мучительной боли. А теперь вот мысль о деньгах, доставшихся Лавандому, стала чем-то вроде печеночной колики и грызла его тело. Как будто где-то внутри была кровоточащая рана, через которую сочилось его золото. До этого времени несчастье, постигшее его дочь, нимало не трогало его очерствевшее сердце, он видел в этом только неизбежное возмездие за ее преступление.

Теперь же, мучимый мыслью о том, что станется с этими деньгами - неотъемлемой частью его капитала, он начинал страдать и за судьбу дочери.

Он сделал над собой усилие и с каким-то стоном проговорил:

- Несчастная, ведь он же тебя разорит… Я этого не допущу… Этого не будет…

Он жалел свое золото, которому поклонялся всю жизнь и ради которого жертвовал всем, что дорого людям, жалел, что вложил его в неверное дело, что оно теперь погибает и какой-то авантюрист святотатственно вонзает в него свои зубы. Это чувство лишало его власти над собой и вселяло в его душу страх. Он протянул дочери обе руки:

- Послушай, будь благоразумна. Ведь я же все-таки твой отец. Не будем помнить зла, которое мы причинили друг другу. Нам надо объединиться против нашего общего врага. Знай, я тебя прощаю.

И, может быть, охваченный паническим страхом потерять эти деньги, он действительно бы простил ее, если бы она в эту минуту разделила его порыв: соображения выгоды совершили бы тогда то, что было не под силу оскудевшему сердцу. Но мужественная натура Гислены не смягчилась.

Она покачала головой.

- Не надо затрагивать твоих и моих чувств, отец. Иначе мы снова вернемся к взаимным упрекам.

Рассвирепев, он вскочил с кресла.

- Ах, раз так, подлая тварь, я сейчас отсюда уеду. Минуты я не останусь в доме, где я предлагал примирение и где со мной обошлись как с чужим человеком. Знай, что ты для меня больше не существуешь. Вели запрягать лошадей и запомни, что мне противно просить тебя даже об этом.

- Делай как хочешь, отец, я всегда и во всем готова тебе повиноваться.

Через полчаса Жан-Элуа покинул Распелот. Гислена поднялась к себе в комнату. Они даже не простились.

Но в ту минуту, когда открытый экипаж миновал посыпанную гравием круговую дорожку и выехал на Каштановую аллею, он не мог удержаться и взглянул последний раз на замок, который был его гордостью и позором и которого он, разумеется, теперь больше никогда не увидит.

Большая дождевая туча окутала вдруг стены и башни замка, скрыв их тонкие очертания. Можно было подумать, что это только пустынные развалины среди заросшего старого парка.

Он сам не представлял себе, что же именно ускорило его отъезд: в мозгу его кружился целый рой мыслей, различить которые было столь же трудно, как и эти вот формы, ускользавшие ôt его глаз, затуманенных горечью и гневом. Нго дочь не стала его удерживать. Она оскорбила шестидесятилетнего отца, оттолкнула руку, которую он ей протягивал. Он хотел простить ее, а она презрительно отвергла его прощение. Самолюбие его было уязвлено, и он уезжал, увозя с собою жестокую обиду.

Высокие кровли замка скрылись за широкими выступами стен и потонули в листве деревьев. Какое-то мгновение еще видны были полукруглые контуры террасы. Но потом и они, в свою очередь, исчезли в серой дали, словно затушеванные чьей-то рукой.

И тогда к нему вдруг вернулась мучительная мысль о бездонной яме - о могиле всех Рассанфоссов. Мысль эта неизменно оживала в нем, едва только он терял присутствие духа. А носил он ее в себе всегда. Это был страшный зов "Горемычной", затаенная злоба глубокой ямы, которую насиловали его предки и которая теперь разверзалась для новых бедствий. Их род, которому суждено было завершить свое существование кровавыми бесчинствами мертвецки пьяного Арнольда и холодным развратом Ренье, погибал и в окаменевшем сердце Гислены. Дочь его умерла для семьи, она оказалась глуха к голосу дома и к обязанностям, которые налагала на нее их незапятнанная честь крупных буржуа. Перед лицом всех этих потрясений ненадежной показалась ему и жизнь Симоны, в жилах которой оставалось все меньше здоровой крови: частые вспышки лихорадочного возбуждения уносили ее последние силы. И вдруг он вспомнил, что в этот вечер, залитый вином и кровью, он допустил, чтобы его мать, царственная родоначальница их семьи, уехала из Ампуаньи тайком и одна и что он отнесся к ней тогда с таким же неуважением, с каким сейчас отнеслась к нему дочь здесь, в Распелоте.

Да, она была права, эта старуха с ясным взглядом, с широко открытыми глазами, уставившимися во тьму, которая ждет их всех. Он вспоминал ее слова, которые теперь оправдывались: "Я хочу посмотреть, сколько денег Рассанфоссов уберет этот аристократ". Да, она была права. Все это были именитые нищие современного общества. Один за другим они покидали свои феодальные гнезда с котомкою за спиной и с сучковатою палкой в руке. Но иногда судьба в часы празднеств забрасывала их в те же самые залы, где в каминах, может быть, еще не совсем успела остыть оставленная их предками зола. Тогда они накидывались на яства, уплетали их за обе щеки, впивались в них зубами, как людоеды. После долгих лет голодовки они объедали до костей богатых дураков, когда те доверчиво распахивали перед ними двери. Маркизы убрались вон из Распелота. И вот, в силу какой-то иронии судьбы, в этом самом замке водворилась позолоченная нищета Лавандомов. Имущество вельмож еще раз попадало в когти коршуна, доставалось этому титулованному бандиту, чтобы тот утолял здесь свой ненасытный голод, пожирал все, что было в доме. Прожорливость Ландеролей, которые себя уничтожили сами, проедая собственные поля и мызы, нашла себе продолжение в жадности Лавандома, который пускал теперь на ветер приданое его дочери и, поглощая блюдо за блюдом накопленное им, Рассанфоссом, золото, кидался, как разъяренный волк, на его тучные стада. На этот раз знать отомстила буржуазии, поживившейся на ее разорении. Колесо судьбы опять повернулось. Им приходилось отдавать назад те земли, которые они обманным путем присвоили себе по праву ростовщика, все украшенное гербами роскошное убранство, так недавно еще купленное ими у его разорившихся владельцев.

"События жизни - только проекция всех наших мыслей и наших деяний, - подумал он, делая более решительный шаг в сторону Истины. - Все, что случается с нами, есть лишь результат наших добрых или злых намерений; последствия их, еще до того как они станут действительностью, уже заложены в нас самих. Мы ощупью бредем по лесу, где корни деревьев намертво вросли в наши собственные поступки".

Мысли не слушались его. Он чувствовал какую-то разбитость, мозг его постепенно цепенел. Из-за откинутого верха экипажа, по которому барабанил дождь, он смотрел на расстилавшиеся перед ним унылые поля, на которых свинцовым покровом лежали преждевременно наступившие сумерки. После всех волнений, которые он испытал за этот бурный день, на душе его остался только тяжелый страх перед надвигающимися бедами.

"Над Рассанфоссами тяготеет злой рок", - повторял он себе, и в конце концов сама безнадежность этих слов стала для него источником какого-то горького спокойствия.

Рука судьбы потянулась к ним. Это она явилась в разгаре их пиршества, она писала на стенах зловещие слова. Ему почудились огромные колонны, которые вдруг заколебались, он ощутил порыв страшного ветра: их дом низвергался во мрак.

Было совсем темно, когда он приехал в Мезьер. Он не поверил своим ушам: последний поезд на Живе уже ушел. А оттуда было три часа езды до Ампуаньи. Ко всем неприятностям прибавилась еще перспектива заночевать в гостинице. Он позавидовал старому рабочему, который, окончив тяжелый трудовой день и неся под мышкой свой инструмент, шел сейчас впереди него. Тот, должно быть, направлялся в какую-нибудь жалкую лачугу, но в теле его не было тех червей, которые теперь живьем поедали его, короля Рассанфосса, бездомного в этом маленьком городке, влачившего сквозь освещенную уличными фонарями ночную тьму все нестерпимые тяготы своего величия.

XV

Когда, возвратившись в Ампуаньи, Жан-Элуа рассказал жене о недостойном поведении Лавандома, г-жа Рассанфосс сначала не могла как следует разобраться в своих чувствах. Ей казалось, что все это затрагивает только материальную сторону дела. Что же касается интимной жизни их дочери, то здесь все просто было покрыто мраком неизвестности - нет ведь никаких оснований думать, что виконт уехал из Распелота. Аделаида воображала, что они все еще живут под одною кровлей, но порознь, как бывает с мужем и женой, которые в ссоре. Она чувствовала себя несчастной, но одновременно с этим радовалась невозможности их примирения. Она свыклась с мыслью видеть в Гислене виновную, отвергнутую ею дочь, простить которую могла только такая нежная мать, как она. Она любила дочь за то, что этот несчастный брак сделал ее страдалицей, за тот страх перед унижением и обидами, которые ей, по всей вероятности, приходилось теперь постоянно терпеть от этого ненавистного им обеим человека. В ней говорила упорная, каждый раз оживавшая с прежнею силой ненависть к этому Лавандому, который украл у них дочь и который стоил им таких больших денег. Она хотела, чтобы он оказался еще более отвратительным, способным на любую жестокость по отношению к Гислене. Тогда бы у них было еще больше оснований его ненавидеть. Материнский эгоизм довел ее прежнюю любовь до какой-то извращенности: ее бы, вероятно, огорчило, если бы их прежняя взаимная неприязнь исчезла. По крайней мере пока эта неприязнь существует, никто не может отнять у нее сердце ее дочери; сердце это принадлежит ей целиком, вместе со всеми своими обидами и горестями. Оно нуждается в ее ласке, в ее ободряющем слове, и никто другой ему этого не заменит.

С этих пор г-жа Рассанфосс стала надеяться, что, вернув Гислену к ним в дом, она сможет загладить все былые обиды. Вместе с тем еще более неприятной становилась мысль о позорном сговоре, отдавшем их дочь в руки Лавандома. Она почувствовала, что ей надо как-то оправдаться перед собой, позабыла, что сама была соучастницей этого сговора, и думала только о том, какую роль во всем сыграл ее муж. Каждый из них терзался угрызениями совести, сознанием своей вины перед дочерью, и каждый старался свалить эту вину на другого. Аделаида была уверена, что любит дочь настоящей материнской любовью, в то время как на деле это было не чем иным, как чудовищным материнским лицемерием. Она готова была все отдать за счастье Гислены, но с такою же готовностью прокляла бы ее, если бы это счастье ей принес брак с Лавандомом. Об уехавшей из их дома дочери она печалилась, как о покойнице. Она мысленно зажигала над нею свечи, проливала слезы, и вместе с тем в глубине души ей хотелось, чтобы скорбь эта оставалась всегда безутешной.

Жан-Элуа сообщил ей, что Гислена готовится стать матерью. Продолжая оплакивать ее участь, Аделаида с тоскою чего-то ждала. Не решаясь признаться себе самой в своих желаниях, она во всем полагалась на милость господню. Она верила, что бог поможет ей, и принялась горячо молиться, в надежде, что ее грешные желания будут услышаны. Муж ее не молился, в душе его кипела ненависть. Она обрекала на смерть еще в утробе матери этого младенца, этот позорный отпрыск нечистой крови, появление которого на свет прививало одной из ветвей старинного буржуазного рода черенок безвестного плебейского племени.

Назад Дальше