Действительно она была прекрасная, томная, покорная, гибкая и, я бы сказал, такая тающая, что заставляла меня думать о возможности выпить ее маленькими глотками, напиться ею. Оттеняя бледность ее лица, масса ее слабосвязанных волос, казалось, вот сейчас, рассыплется волной. Ресницы бросали тень на верх щеки, смущавшую меня более, нежели взгляд.
- Ты тоже никогда не узнаешь… Если б я рассказал тебе все безумные мысли, что рождаются во мне! Мое счастье так велико, что оно пугает меня, что оно заставляет меня желать смерти.
- Смерть! - говорила она тихо, с легкой улыбкой. - Кто знает, Туллио, не умру ли я… скоро!
- О, Джулианна!
Она выпрямилась, чтобы посмотреть на меня, и прибавила:
- Скажи мне, что сделал бы ты, если б я умерла вот так, неожиданно?
- Дитя!
- Если, например, завтра я умру?..
- Но замолчи же!
И я взял ее голову и начал целовать ее рот, ее щеки, ее глаза, ее лоб, ее волосы, маленькими легкими поцелуями. Она не защищалась.
И даже когда я переставал, она шептала:
- Еще!
- Вернемся в нашу комнату, - увлекая, молил я ее.
Она дала увлечь себя.
В нашей комнате балкон оставался открытым. Вместе со светом в комнату врывался мускатный аромат желтых роз, которые цвели по соседству. На светлом фоне драпировок, маленькие голубые цветочки были такие вылинявшие, что их едва можно было различить.
Уголок сада отражался в зеркале шкафа, исчезая в какой-то обманчивой глубине. Перчатки, шляпа, браслет Джулианны, положенные на стол, казалось, пробудили в этой комнате прежнюю любовную жизнь, придали всему новый интимный вид.
- Завтра, завтра нужно вернуться сюда, не позже, - говорил я, горя от нетерпения, чувствуя, что от всех этих предметов веяло какими-то чарами и надеждой. - Завтра мы будем ночевать здесь. Ты хочешь, не правда ли?
- Завтра!
- Возобновим нашу любовь в этом доме, в этом саду, в эту весну… Возобновим нашу любовь, будто все позабыто, будем находить одну за другой наши прежние ласки, в каждой из них будем отыскивать новые чары, будто мы никогда их не знавали, и впереди у нас будет много, много дней.
- Нет, нет, Туллио, не нужно говорить о будущем… Ты знаешь, это плохое предзнаменование. Сегодня, сегодня… Думай о сегодняшнем дне, о настоящем часе…
И она прижалась ко мне, безумно, с невероятной страстью, зажимая мне рот поцелуями!
X
- Мне послышался звон бубенчиков, - сказала Джулианна приподнимаясь. - Едет Федерико.
Мы прислушались. Она, вероятно, ошиблась.
- Разве не время? - спросила она.
- Да, уже шесть часов.
- Ох, Господи!
Мы снова прислушались. Но не было слышно никакого звука, возвещавшего о приближении экипажа.
- Не лучше ли тебе пойти посмотреть, Туллио.
Я вышел из комнаты; спустился по лестнице. Я немного пошатывался; в глазах у меня был туман, точно испарения поднимались из моего мозга. В маленькую боковую дверь в ограде я позвал Калисто, жилище которого было по соседству. Я расспросил его. Экипажа еще не было видно.
Старику хотелось удержать меня, чтобы поболтать.
- Знаешь ты, Калисто, - сказал я ему, - вероятно, мы вернемся сюда завтра и останемся здесь.
Он поднял руки к небу в знак радости.
- Правда?
- Правда. Тогда у нас будет время поболтать. Когда увидишь экипаж, приди, предупреди меня. До свиданья, Калисто.
И я оставил его, чтобы вернуться в дом. День склонялся к вечеру, и ласточки кричали громче. Воздух казался раскаленным; быстрые стаи ласточек, сверкая, рассекали его.
- Ну что? - спросила Джулианна, отвернувшись от зеркала, перед которым она уже надевала свою шляпу.
- Ничего.
- Посмотри на меня, я не очень растрепана?
- Нет.
- Но какое у тебя лицо? Посмотри на меня.
И действительно, можно было подумать, что она только что вышла из гроба, так сильно изменилось ее лицо.
Большие лиловые круги обрамляли ее глаза.
- И все-таки я еще живу, - прибавила она, стараясь улыбнуться.
- Ты страдаешь?
- Нет, Туллио. Но я не знаю, что со мной. Мне кажется, что я вся пустая, что у меня пустая голова, пустые жилы, пустое сердце… Ты можешь сказать, что я все отдала тебе. Я оставила себе, ты видишь, лишь призрак жизни…
Произнося эти странные слова, она странно улыбалась слабой, загадочной улыбкой, смущавшей меня, вызывавшей во мне смутное беспокойство. Страсть притупила мой ум, опьянение помрачило мое зрение; ум работал лениво, рассудок отяжелел. Никакое мрачное предчувствие не проникло еще в меня. Тем не менее я смотрел на нее внимательно, я разглядывал ее со страхом, сам не зная почему.
Она повернулась к зеркалу, надела шляпу; потом подошла к столу, взяла браслет и перчатки.
- Я готова, - сказала она.
Казалось, она искала еще что-то взглядом. Она прибавила:
- У меня был зонтик; не правда ли?
- Да, кажется.
- Ах, да: я, вероятно, забыла его там, внизу на скамейке, в аллее.
- Пойдем, поищем его.
- Я чересчур устала.
- Тогда я пойду один.
- Нет. Пошли Калисто.
- Я пойду. Я нарву тебе веток сирени и букет мускатных роз. Хочешь?
- Нет. Оставь цветы…
- Иди, садись сюда. Кажется, Федерико запоздал.
Я подвинул к балкону кресло для нее, и она опустилась в него.
- Раз ты спускаешься, посмотри, нет ли моего манто у Калисто. Неправда ли, оно ведь не осталось в экипаже! Мне немного холодно.
Действительно, она дрожала.
- Хочешь, я закрою балкон?
- Нет, нет! Дай мне посмотреть на сад. В этот час он так красив! Посмотри! Как он хорош!
Сад местами смутно золотился. Цветущие верхушки сирени склонялись в ярко-лиловом свете, а так как остальные цветущие ветки образовывали лиловато-серую массу, волнующуюся на ветру, то ее можно было принять за отсветы переливающего муара. Над бассейном плакучие ивы склоняли свои красивые волосистые верхушки; и сквозь них вода блестела как перламутр. Этот неподвижный блеск, это большое плачущее дерево и эта чаща нежных цветов в умирающем болоте, все это было точно волшебное, чарующее видение.
В течение нескольких минут мы оба молчали, отдавшись власти этих чар. Какая-то смутная грусть овладела моей душой. Неопределенная тоска, скрытая в глубине всякой человеческой любви, подымалась во мне. Перед этим идеальным зрелищем, моя физическая усталость, онемение всех моих чувств становились еще более тяжелыми. Я был жертвой недоумения, недовольства, бесконечного угрызения совести, после приступа долгой и острой страсти. Я страдал.
Джулианна сказала мне, точно во сне:
- Да, теперь я хотела бы закрыть глаза, чтобы никогда их больше не открывать.
И она прибавила, дрожа:
- Туллио, мне холодно. Ступай скорее.
Распростертая в кресле, она вся съежилась, чтобы противостоять охватившей ее дрожи, лицо, особенно вокруг ноздрей, было прозрачно, как синеватый алебастр. Она страдала.
- Ты плохо себя чувствуешь, бедняжка! - сказал я ей, печальный и испуганный, пристально глядя на нее.
- Мне холодно. Поди. Принеси мне поскорее мое манто… Прошу тебя.
Я побежал вниз к Калисто, взял у него пальто и быстро вернулся. Она поспешно надела его. Я помог ей. Когда она опять уселась в кресло, она сказала мне, пряча руки в рукава:
- Теперь мне хорошо.
- Тогда я пойду за зонтиком туда, где ты его оставила?
- Нет. Оставь.
У меня было страшное и сильное желание вернуться к той старой каменной скамейке, где мы остановились в первый раз, где она плакала и где произнесла те божественные слова: "Да, еще больше". Было ли то сентиментальное влечение? Была ли то погоня за новым ощущением, или обаяние, которое производил на меня таинственный вид сада в этот последний вечерний час?
- Я иду и через минуту вернусь, - сказал я.
Я вышел. Когда я был под балконом, я позвал:
- Джулианна!
Она показалась. И перед очами души моей как сейчас выступает ясно это молчаливое сумеречное видение; высокая фигура, кажущаяся еще выше в длинном амарантовом плаще, и на темном фоне белое, белое лицо. Слова Джакопо Аманде неразрывно связаны в моем уме с этим незабвенным образом:
- Какая вы белая сегодня вечером, Аманда! Вы открыли себе жилы, чтобы покрасить свое платье?
Она ушла; или, чтобы точнее передать полученное ощущение, - она исчезла. Я быстро подвигался по аллее, не сознавая вполне, что меня к этому толкало. Я слышал, как отдавались мои шаги в моем мозгу. Я был так рассеян, что мне пришлось остановиться, чтобы узнать дорожки. Что было причиной этому бессознательному волнению? Может быть простая физическая причина; особенное состояние моих нервов. Так думал я. Неспособный на размышления, на обстоятельный анализ, на сосредоточенное внимание, я был во власти своих нервов; внешние явления действовали на них с поразительной интенсивностью, точно в галлюцинации. Но подобно молниям некоторые мысли отчетливо выделялись из всех остальных; они усиливали во мне ощущение сомнения, которое уже породили некоторые непредвиденные события…
Джулианна сегодня не была такой, какой она должна была быть, если бы оставалась тем существом, каким я знал ее; "прежней Джулианной". В некоторых обстоятельствах она не держала себя так, как я этого ждал.
Какой-то посторонний элемент, что-то темное, резкое, судорожное изменило, обезобразило ее личность. Нужно ли приписать эту перемену болезненному состоянию ее организма? "Я больна, я очень больна", повторяла она часто, точно в оправдание.
Конечно, болезнь производит глубокую перемену, она может сделать неузнаваемым человеческое существо… Но в чем состояла ее болезнь? Была ли это прежняя болезнь, не извлеченная инструментом хирурга, может быть осложненная? Неизлечимая? "Кто знает, не умру ли я скоро", - сказала она с каким-то странным выражением, точно пророческим.
Она не раз говорила о смерти. Так, значит, она знает, что носит в себе роковой зародыш? Она во власти какой-то мрачной мысли? Может быть, эта мысль и зажгла в ней эту мрачную, почти отчаянную, почти безумную страсть. Может быть, неожиданный свет счастья сделал более ясным и более страшным преследующий ее призрак…
Неужели она может умереть! Неужели смерть могла бы ее поразить в моих объятьях в расцвете счастья? - думал я с ужасом, леденившим меня всего, пригвоздившим меня к одному месту, точно опасность была неминуема, точно Джулианна предсказала правду, сказав: "Если, например, завтра я умру?"
Наступали сумерки. Влажные дуновения ветра пробегали в кустах, производя шорох, похожий на шорох бегущих зверей. Несколько запоздалых ласточек рассекали воздух с криком, похожим на свист пращи. На западе, на горизонте еще освещенном, было отражение точно от большой мрачной кузницы.
Придя к скамейке, я нашел зонтик; я не медлил около нее, хотя недавние воспоминания, еще живые, еще теплые, волновали мою душу. Здесь она упала задыхающаяся, побежденная; здесь я сказал ей великие слова, я сделал ей горячее признание: Ты была в моем доме, в то время как я искал тебя вдали. Тут я сорвал с ее уст слова, поднявшие мою душу на вершину счастья, тут я пил ее первые слезы, я слышал ее рыдания, я произнес мрачный вопрос: "Может быть, поздно? Чересчур поздно?" Прошло так мало часов, и все это было уже так далеко! Прошло так мало часов, и уже счастье, казалось, рассеялось! Теперь в другом смысле, не менее страшном, повторялся вопрос: "Поздно, может быть, чересчур поздно?" И отчаяние мое росло; и этот неопределенный свет, и это молчаливое наступление ночи, и эти подозрительные шорохи в потемневших кустах, и все эти обманчивые призраки сумерек приняли в моем уме какое-то роковое значение. "Что, если действительно поздно? Если действительно она знает, что приговорена и носит в себе смерть? Утомленная жизнью, утомленная страданием, не надеясь больше на меня, не решаясь на самоубийство, она, может быть, всячески способствовала своей болезни, скрывала ее, чтобы она развилась, вкоренилась, чтобы она стала неизлечимой. Она хотела подойти осторожно, тайно к освобождению, к концу. Благодаря наблюдению она познала свою болезнь, и теперь она знает, она уверена, что погибнет; она знает также, что любовь, страсть, поцелуи ускорят смерть. Я навсегда возвращаюсь к ней, неожиданное счастье раскрывается перед ней; она меня любит, она знает, что я люблю ее безгранично; в течение одного дня мечта стала действительностью. И вот слова просятся ей на уста: "умереть!"" Смутно передо мной пронеслись жестокие образы, мучившие меня в течение двух часов ожидания в то утро операции, когда у меня были перед глазами ясные, как рисунки анатомического атласа, ужасные поражения, произведенные болезнью в организме женщины. И другое воспоминание, еще более далекое, вернулось с точными образами; темная комната, раскрытое окно, колеблющиеся шторы, беспокойное пламя свечи перед бледным зеркалом, зловещие призраки и она, Джулианна, стоя, прислонившаяся к шкафу, в судороге извивается, точно от проглоченного яда… И обвиняющий голос, тот же голос повторял мне: Ради тебя, ради тебя она захотела умереть. Это ты, ты способствовал ее смерти!
Охваченный слепым ужасом, какой-то паникой, точно все эти образы были несомненной действительностью, я бросился бежать по направлению к дому.
Подняв глаза, я увидел безжизненный дом; окна и балконы были полны мрака.
- Джулианна! - закричал я с отчаянным ужасом, точно боясь, что я не успею снова увидеть ее.
Что со мной? Что за безумие? Я задыхался, подымаясь по ступенькам в полумраке. Я бросился в комнату.
- Что случилось? - спросила Джулианна, приподымаясь.
- Ничего, ничего… Мне показалось, что ты звала меня. Я бежал. Как ты чувствуешь себя теперь?
- Мне так холодно, Туллио, мне так холодно. Потрогай мои руки.
Она протянула мне руки. Они были ледяные.
- Я вся такая ледяная.
- Господи! Откуда этот холод? Что я могу сделать, чтобы согреть тебя?
- Не беспокойся, Туллио. Это не в первый раз… Это длится часы и часы. Ничто не может помочь. Нужно ждать, чтобы прошло… Но почему Федерико так опоздал? Уже почти ночь.
И она опрокинулась на спинку кресла, точно в этих словах она истощила всю свою силу.
- Я закрою, - сказал я, повернувшись к балкону.
- Нет, нет; оставь его открытым… Не воздух причиняет этот холод. Наоборот, мне нужно дышать… Лучше подойди сюда поближе ко мне. Возьми эту табуретку.
Я встал перед ней на колени.
Она провела своей застывшей рукой по моей голове слабым движением и пробормотала:
- Мой бедный Туллио!
- Скажи же мне, Джулианна, любовь моя, душа моя, - воскликнул я, не владея собой, - скажи мне правду! Ты что-то скрываешь от меня. Вероятно у тебя что-то есть, в чем ты не хочешь сознаться: какая-то неотвязчивая мысль тут на твоем лице, какая-то тень не покидает тебя с тех пор… с тех пор, что мы счастливы. Но действительно ли мы счастливы? А ты, ты можешь быть счастливой? Скажи мне правду, Джулианна! Почему ты хочешь обмануть меня? Да, это правда, ты была больна, ты и сейчас больна; это правда. Но это не то, нет. Есть что-то другое, чего я не понимаю, чего я не знаю… Скажи мне правду, даже если она должна была поразить меня. Сегодня утром, когда ты рыдала, я спросил тебя: - Не чересчур ли поздно? - И ты мне ответила: - Нет, нет… - И я тебе поверил. Но не поздно ли по другой причине? Не мешает ли тебе что-нибудь наслаждаться счастьем, раскрывшимся перед нами? Я хочу сказать: что-нибудь, что ты знаешь, что ты уже предвидишь?.. Скажи мне правду.
И я пристально смотрел на нее, а она молчала. Я видел только ее большие, бесконечно большие, глубокие, неподвижные глаза. Кругом все исчезло. И я должен был закрыть глаза, чтобы рассеять ощущение ужаса, вызываемое этими глазами. Сколько длилась эта пауза? Час? Секунду?
- Я больна, - сказала она, наконец, со страшной медленностью.
- Но как больна? - пробормотал я вне себя, мне казалось, что я слышу в звуке этих слов признание, соответствующее моему подозрению.
- Но как больна? Смертельно?
Я не знаю, каким образом, я не знаю, каким голосом, я не знаю, с каким выражением я произнес этот последний вопрос; я даже не знаю, действительно ли он сорвался с моих губ, слышала ли она этот вопрос?
- Туллио, нет; я не хотела этого сказать, нет, нет… Я хотела сказать, что я не виновата, что я такая, немного странная… Я не виновата… Нужно быть терпеливым со мной; нужно меня брать такой, какая я есть… Ничего другого нет, верь мне. Я от тебя ничего не скрываю… Я, может быть, выздоровею потом; да, я выздоровею.
Ты будешь терпелив, не правда ли? Ты будешь добр… Подойди сюда, Туллио, душа моя. Ты тоже мне кажешься немного странным, подозрительным… Ты вдруг чего-то пугаешься, бледнеешь. Кто знает, что ты подозреваешь… Подойди сюда, подойди… поцелуй меня. Еще, еще раз… Вот так… Целуй меня, согрей меня… Вот едет Федерико.
Она говорила прерывисто, немного глухо, с непередаваемым выражением, ласковым, нежным, беспокойным, с которым она говорила уже несколько часов тому назад, на скамейке, чтобы утешить и успокоить меня. Я целовал ее. Так как кресло было широкое и низкое, она такая худенькая, освободила место возле себя, прижалась ко мне, дрожа, и прикрыла меня своим плащом. Точно на ложе, мы прижались друг к другу грудью, мешая наши дыхания. И я думал: "Если бы мое дыхание, если бы моя близость могли передать ей весь мой жар!" И я старался вызвать обманчивое усилие воли, чтобы случилась эта передача.
- Сегодня вечером, - шептал я, - сегодня вечером в твоей кровати я лучше тебя согрею, ты не будешь больше дрожать…
- Да, да.
- Ты увидишь, как я буду обнимать тебя - я усыплю тебя. Всю ночь ты будешь спать у меня на груди.
- Да.
- Я буду бодрствовать; я буду пить твое дыхание, я буду читать на твоем лице сны, которые будут тебе сниться. Ты произнесешь, может быть, мое имя во сне…
- Да, да.
- Тогда, иногда, ты разговаривала во сне. Как ты мне нравилась! Ах, какой голос! Ты не можешь себе представить… Голос, который ты сама никогда не слыхала, который знаю лишь я, я один… И я снова услышу его. Кто знает, что ты скажешь. Ты произнесешь, может быть, мое имя. Как я люблю движение твоего рта, когда он произносит букву у в моем имени! Точно эскиз поцелуя… Ты знаешь? Я буду тебе нашептывать на ухо, чтобы войти в твой сон. Помнишь, в то время, в некоторые утра я отгадывал кое-что из твоих снов? О! ты увидишь, дорогая моя, я буду ласковее, чем тогда. Ты увидишь, на какую нежность я способен, чтобы вылечить тебя. Ты нуждаешься в ласках, бедняжка!..
- Да, да! - повторяла она каждую минуту, способствуя, таким образом, моему заблуждению, усиливая опьянение, исходившее из моего собственного голоса и из веры, что мои слова убаюкивали ее, как нежная песнь.
- Ты слышала? - спросил я вдруг, и я приподнялся немного, чтобы лучше слышать.
- Что? Едет Федерико?
- Нет, послушай!
Мы оба стали слушать, повернувшись к саду.