Сумасбродка - Крашевский Юзеф Игнаций


"Сумасбродка" - социально-психологический роман классика польской литературы Юзефа Игнация Крашевского (1812-1887).

Содержание:

  • Первая часть 1

  • Вторая часть 23

  • Примечания 48

Юзеф Крашевский
Сумасбродка
(Szalona)

Первая часть

Был канун рождества 18… года. С хмурого неба сыпал и сыпал - с ним иногда такое бывает - медленный и спокойный снег, с минуту он словно парил в воздухе, а затем, легкий как пух, но густой, ложился на землю, на ветки деревьев и кустов, на сухие стебли растений, очертания которых все отчетливее вырисовывались на однотонном фоне темных туч.

Тишина стояла такая, какая бывает только зимой, не нарушаемая ни единым звуком жизни; даже вороны, сонно копошившиеся на верхушках деревьев, летали онемелые и печальные.

Был всего второй час пополудни, а казалось, уже наступают сумерки, так сгустилась мрачная пелена на западном краю неба.

Усадьба в Замилове на Волыни, расположенная неподалеку от Цуднова и Любара на крутом берегу реки, вместе со своим садом, хозяйственными постройками и окружавшими весь двор деревьями, напоминала зимний пейзаж на альбомной открытке… Серый тон неба прекрасно оттенял побеленные снегом фрагменты этого пейзажа, и лишь полупрозрачная завеса снегопада слегка скрадывала контуры картины.

Старый помещичий дом с высокой крышей, под которой сам он казался низким, могучие тополя и липы, длинные стрехи сараев, овинов и скотных дворов, даже изгороди и кусты около них разрисованы были снегом, он Цеплялся за каждую веточку и пригибал ее своей тяжестью к земле.

Из печных труб над домом и кухней клубами валил синий дым, цветом своим вполне соответствовавший колориту неба и всей окрестности.

Во дворе, на большаке, на проселке, даже у корчмы, стоявшей посреди деревни, не видно было ни души; только дымившие трубы свидетельствовали о том, что люди не вымерли, а попрятались по хатам.

Вот уже сутки подряд, почти не переставая, падал этот спокойный снег, а затянутое тучами небо и не думало проясняться; предсказывали еще больший снегопад, по счастью, без ветра; снег равномерно покрывал землю, обещая отличный и устойчивый санный путь, ибо ему предшествовали морозы, которые сковали болотистую почву и обычно незамерзающие топи. Глядя на этот чистый, белый снег, охотники заранее радовались удачной охоте. В самой большой комнате замиловской усадьбы уже давно давали себя знать сумерки. Просторная, хотя и низковатая комната была обставлена без претензий, старомодной удобной, мебелью. При взгляде на нее легко можно было себе представить, что люди здесь ведут спокойную жизнь, менять им ничего не надо да и не хочется, им и так хорошо. Стол, стулья, кушетки, стоящие кругом, существовали на божьем свете уже более века, но хорошо сохранились, так как обращались с ними бережно, и вид их никого здесь не раздражал, как, наверное, раздражали бы новые вещи.

По стенам в беспорядке, где выше, где ниже, как кому приходило когда-то в голову, были развешаны картины; каждая, однако, имела свое постоянное место, обозначенное паутиной и пылью, которые, хотя слуги время от времени и обметали стены, неизменно возвращались на привычные места. Словом, все, что с незапамятных времен находилось в комнате, казалось, приросло к своему месту, как бы навеки погрузившись в задумчивость.

На нескольких картинах были изображены Христос с богородицей, на других - очень старые портреты людей былых времен и обычаев, ничем не похожих на теперешних, ни осанкой, ни одеждой, и такие потемневшие, что на них с трудом можно было разглядеть лишь отдельные черты лица. Холсты на многих картинах потрескались и вздулись, покрылись толстым слоем пыли и еле держались в рамах.

До них боялись дотрагиваться с тех пор, как была предпринята попытка почистить их луком и это повредило лицо одному из предков.

По углам и вдоль стен большой гостиной стояло множество украшенных бронзой комодиков, столиков, шкафчиков, и на каждом из них полно было шкатулочек, часов, корзинок, фарфора; видимо, в этом доме существовал обычай сохранять все там, где было однажды поставлено, пока оно само не развалится. Некоторые из этих старинных вещиц сильно пострадали от времени, выщербленные и потемневшие, они вряд ли годились в дело и вовсе не украшали комнату, но тем не менее заслужили право на отдых и кров, а вернее, на милосердный слой пыли.

Монотонная жизнь почтенного старого дома оставила следы даже на чисто вымытом, хотя старом и истертом полу, на котором виднелись протоптанные в различных направлениях дорожки. Прикрытые ставнями окна выходили одно во двор, другое в заросший сад, третье на огород. Во всех трех, как полагается, были вставлены на зиму вторые рамы, между рамами положен мох и насыпан песок.

По зальце прохаживался, заложив руки в карманы и слегка откинув голову, немолодой уже, седой, усатый мужчина с красивым и веселым лицом, одетый по-старосветски в серый, тонкого сукна кафтан и сапоги до колен. Всем своим обликом он так сильно отличался от людей нашего времени, словно сошел с одного из развешанных по стенам портретов.

Каждая эпоха создает ей одной свойственный облик человека. Некогда душевное спокойствие и мужество придавали лицам людей, невзирая на войны и суровые испытания судьбы, величавую невозмутимость. От портретов этих усатых рыцарей, жизнь которых состояла из непрерывных битв и невзгод, веет на нас таким покоем, словно им с рождения и до самой смерти улыбалось счастье.

Стан их не согнулся под бременем судьбы, в жилах текла горячая кровь, сила была великая. На лицах изнеженных детей нашего века отражаются все его судороги, болезни, слабости, нетерпение. Это лица людей неспокойных, испуганных, злых, наглых, несчастных, людей, которым мало того, что дает им жизнь… и всегда будет мало.

Элиаш Дорогуб, некогда латычовский хорунжий (в молодости он жил близ Латычово) принадлежал, как видно, к людям минувшей эпохи, однако с современностью мирился. Ему нельзя было дать его шестидесяти лет; держался он прямо, выглядел здоровым, лицо было ясным и без морщин, и, хотя хорунжим он числился по гражданской части и в армии, кажется, никогда не служил, в нем чувствовалась военная косточка.

В открытую дверь было видно, как жена его с прислугой устилали сеном праздничный стол, ставили в углу сноп соломы . Люди суетились, хлопотали, а хорунжий, предоставленный самому себе, погрузился в раздумье, иногда поглядывая в окно на обозначенную колышками и деревцами дорогу, которая была пуста. Он явно ждал к сочельнику гостя и, хотя до первой звезды было еще далеко, казалось, немножко тревожился; его выдавало то, что он все чаще поглядывал в окно, где за густой завесой снега все менее отчетливо виднелись стройные стволы молодых деревцев.

К трем часам в зале уже царили сумерки.

Из другой комнаты со связкой ключей за поясом подоткнутого передника неслышно вошла раскрасневшаяся от усталости хозяйка дома в белом утреннем чепце и домашнем платье. Гораздо моложе своего мужа, небольшого роста, полноватая, она выглядела еще довольно свежей, лицо ее, как и у мужа, отражало душевный покой, глаза блестели, на губах играла веселая улыбка, что свидетельствовало о хорошем расположении духа. Когда-то она, видимо, была блондинкой, об этом говорили голубые глаза и золотистые прядки, там и тут оттенявшие ее седину. Вошла она медленно, горделиво, как хозяйка, довольная собой и спокойная за то, что праздничный ужин не принесет ей стыда.

- Что ты так волнуешься, - спросила она мужа певучим, ласковым голосом, - все ходишь, в окошко поглядываешь?

- Чему ты удивляешься, Эльжуня? - ответил хорунжий, подходя и целуя ее в лоб. - Разве сердце твое не тревожится о том же, что и мое?

Она рассмеялась, показав при этом красивые белые зубы и вдруг еще больше помолодев.

- Так ведь нечего беспокоиться, нельзя быть таким нетерпеливым, Эварист приедет вовремя.

- Однако и ксендза до сих пор нет, - возразил хорунжий.

- Снег-то как валит, хотя и тихо, - продолжала хозяйка, глядя в окно. - Где дорога обсажена деревьями, там еще ничего, можно управиться, а на равнине, в степи? - она покачала головой.

- Санный путь установился отличный, - сказал хорунжий, - сугробов на дороге нет, лошадям и тянуть-то не приходится.

- Ну, до вечера еще далеко, - прервала его жена, - приедут вовремя. А с ужином можно и подождать.

Хорунжий усмехнулся и снова подошел к окну, а жена поспешила в столовую, где слуги под наблюдением молодой миловидной девушки старательно расстилали на сене большую скатерть, доставаемую только по великим праздникам. Молодая девушка, как и хозяйка, была одета еще по-домашнему, но и этот скромный наряд был ей к лицу. Мы назвали ее миловидной, потому что по-иному трудно определить обаяние ее молодости и свежести. Назвать ее красивой мы бы не могли, некрасивой тоже, но было в ней что-то симпатичное, располагающее, что-то доброе и милое в румяном круглом личике, озаренном парой ясных глаз, и в веселой усмешке, мягкой и сердечной, трогавшей ее губки.

И фигурка у нее, ловкая, гибкая, складная, была под стать ее свежему, почти детскому, но умненькому и серьезному личику (а ведь не так уж часто природа создает гармоническое целое!).

Чтобы показать хозяйке, как лежит скатерть, Мадзя отодвинулась в сторонку; успокоенные, они взглянули друг на друга. Скатерть свешивалась насколько надо, сена Пиус не переложил, а там, где оно топорщилось, Саломея надавливала и разглаживала руками, а Пиус вытаскивал из-под низу лишний клочок.

Делалось это с видом столь глубокомысленным, словно покрыть стол скатертью было актом исключительной важности. Тон задавала Саломея, немолодая, но бодрая и крепкая служанка пани Эльжбеты. Пиус молча подчинялся ее тихим приказам и взглядам. Пиус тоже был из слуг старого закала, если не ровесник хорунжего, то лишь немногим моложе его; такой же крепкий, он еще и молодился, и по сей день числился в холостяках.

- Его милость уже беспокоится, - шепнула Мадзе хозяйка, - зря это он, я уверена, что Эварист поспеет вовремя. Плохо только, что он отложил поездку до самой последней минуты.

- Верно, их в Киеве раньше не распускали, да и дорога не близкая, и кто знает, какая она там! - быстро возразила Мадзя.

Обе, словно сговорившись, посмотрели на большие напольные часы в столовой; на своем потемневшем циферблате из какого-то ценного металла извечный страж порядка показывал уже четвертый час.

- Все равно, - добавила Мадзя, - к пяти часам не управимся.

Начали накрывать на стол.

В тишине до ушей хозяйки долетел легкий скрип скользящих по снегу полозьев; она выглянула в окно. Однако, судя по тому, что муж ее, уже давно стоявший у окна, не спешил выйти в сени навстречу гостю, это приехал не долгожданный Эварист.

Едва хозяин шагнул к двери, как на пороге показался представительный мужчина в длинном черном одеянии церковнослужителя, веселым громким голосом приветствуя присутствующих:

- Слава господу нашему!

Едва хорунжий успел ответить, ксендз Затока добавил с той же интонацией:

- Мир дому сему!

- И тому, кто это говорит.

Голоса их весело перекликались.

- А пана Эвариста еще нет? - спросил ксендз, обнимая хозяина.

- Да вот нет до сих пор.

Ксендз Затока был крепким мужчиной в расцвете лет, с веселым, румяным, тронутым оспой лицом, на котором, как и у хорунжего, отражался глубокий душевный покой с легкой примесью чего-то вроде насмешки над бренностью мира сего.

- Ну и метет, - произнес ксендз. - Еще несколько часов, и мы утонем в сугробах.

- Я думаю, Эварист потому и запаздывает, что в степи дорогу занесло.

- Так и сыплет, - подтвердил ксендз, - и никакого ветра. А санный путь будет отличный, - только бы снег поулегся, так что можно поздравить - вывоз зерна пойдет легко.

- Это если установится дорога, - возразил хорунжий. - Так уже не раз бывало: под рождество метет, а под Новый год дождь льет.

- Э, мало ли что бывает! - рассмеялся ксендз. - Господь милостив, плохо не будет…

В комнате стало совсем темно, и Пиус, подтянутый, в новом сюртуке, уже вносил лампу, когда к подъезду подкатили сани… В доме все пришло в движение.

Это был долгожданный Эварист. Спустя минуту он вбежал в комнату и склонился перед отцом, а тот, обхватив его за шею, прижал к своей груди.

Юноша был что пшеница волынская, буйный колос на крепком стебле, мужчина в полном смысле этого слова, - сильный, здоровый, красивый, с присущей молодости уверенностью в себе. Его доброе лицо сияло в эту минуту безмерной радостью, какой наполняет нас вид дорогих нам людей и самого милого на свете уголка - родного гнезда, в котором мы выросли и из которого улетели.

Эварист был похож на отца, но улыбку и взгляд взял от матери - в нем словно слились воедино души обоих родителей. Приятно было на них смотреть, - тут и отец не помнил себя от радости, и мать плакала, обнимая сына, и ксендз Затока, сложив руки на груди, весело взирал на эту картину чистейшего счастья, самого прекрасного на свете, не оскверненного ни мыслью злою, ни темными страстями.

Слова сами рвались с уст, путались, замирали, это была не беседа, а какой-то веселый праздничный гомон, словно уста не умели хранить молчание, разговор поминутно перебивался смехом, никто не слушал вопросов, не ждал ответов, все наслаждались друг другом от души…

У стариков текли слезы из глаз, они их украдкой утирали.

Прошла не одна минута, пока все успокоились. Пани Эльжбета убежала переодеваться и приготовиться к праздничной трапезе. Эварист сел по одну сторону отца, ксендз Затока по другую, но старик смотрел только на сына.

Тем временем наступила ночь, и, хотя на небе был месяц, слабо освещавший снег, на расстоянии мало что можно было разглядеть.

Приближался час ужина, домашние начали сходиться, и Эварист встал, сердечно приветствуя каждого. Первым пришел пан Павел, разорившийся двоюродный брат хорунжего, совсем на него не похожий, старый, немощный, согнувшийся вдвое, с вывернутыми красными веками, которые он постоянно отирал. Пан Павел страдал одышкой и не мог говорить громко, он только обнял Эвариста и тихо благословил его. За ним вошел старый эконом Отробович, верный слуга этого дома, отличавшийся громким, хотя и хриплым голосом и потому вынужденный все время откашливаться; огромного роста, усатый, он выглядел настоящим рубакой, но хорунжему был покорен до униженности.

Проскользнула в залу и пани Сбинская, которую здесь запросто называли судейшей, дальняя родственница самой хозяйки, немолодая женщина с четками в руках, уже принаряженная; голова ее была утыкана ленточками, говорила она медовым голоском и все время хихикала. Она тут жила у родных из милости, так как по своей величайшей наивности и неосторожности потеряла все состояние, да и здесь за ней надо было приглядывать, чтобы первый попавшийся пройдоха, пользуясь ее легковерием, не обобрал женщину дочиста.

Под конец быстро вбежала панна Мадзя, сирота, также подопечная Дорогубов; она как брата весело и сердечно приветствовала Эвариста и сразу завел" разговор о его поездке, к которому присоединились и остальные. Только пан Павел, с трудом поднимая голову, красными глазами вглядывался в лицо юноши, губы его беззвучно шевелились, но заговорить он так и не решился. Да и вряд ли его тихий голос можно было услышать в общем гомоне.

В соседней с залой столовой уже ярко горел свет и стол был накрыт к ужину, когда хозяйка, нарядная, в светло-лиловом платье показалась на пороге, держа в руках тарелку с облатками.

Начался обряд преломления хлеба господня, сопровождаемый объятиями и поздравлениями; каждый хотел преломить облатку со всеми и от души сказать что-то приятное. Сбинская плакала, благодарила своих благодетелей, плакал пан Павел, обнимая брата, который вынужден был для этого к нему нагнуться; у Мадзи тоже стояли слезы в глазах.

В столовой в ожидании облаток собралась домашняя прислуга, вся до самого маленького хлопчика; хорунжий с женой всех оделили, и каждый в ответ кланялся им в ноги, бормоча, как мог и умел, по-русски и по-польски, рождественские поздравления.

Старый Пиус, еще с облаткой во рту, тут же начал разносить по выбору миндалевую похлебку и постный борщок. Завязался веселый разговор о зиме, о праздниках, о приближающемся Новом годе и о политике. Отробович сообщил важную новость - для кавалерии закупают овес, а это должно означать скорую войну; ксендз Затока сказал, что слышал, будто запасают сухари, это тоже подтверждало слухи о войне. Хорунжий напомнил, что в войну цены на овес всегда повышаются, а это для хозяев вещь желанная. Вон Арон Цудновский уже ездил, примеривался, но сколько давали за пару никто с уверенностью сказать не мог. Поспорили немного, хорунжий утверждал, что в этом году не станет спешить с продажей, как в прошлом, и ни за что не сбавит цену.

Ему возражали, извлекли на свет старую поговорку: мол, первого купца не упускай, тем более что известны случаи сговора торговцев между собой.

Тем временем Эварист рассказывал пану Павлу о своем путешествии из Киева. Мать спросила, не привез ли он чего-нибудь от Балабухи.

Щуки, окуни, лещи и караси, пироги с капустой, рулет с маком, кутья, все традиционные блюда следовали одно за другим, и ксендз Затока подавал хороший пример отношения к божьим дарам, ел и пил так, что хозяйка только радовалась. Он, правда, уверял, и ему можно было поверить, что с утра не имел во рту ни крошки. Его правилом было в сочельник до ужина ничего не есть, а в святую пятницу сидеть на хлебе и воде.

Под конец, для лучшего пищеварения, подали бутылку старого венгерского и все пили, а остатки отправились допивать в гостиную, только вытащили, по обычаю, из-под скатерти клочок сена - оно должно было предсказать, каков в этом году будет лен.

Тут Эварист, который шел сзади всех, наткнулся на Мадзю и, слегка наклонившись, незаметно шепнул ей на ухо:

- Мне надо тебе что-то сказать, но потом, тут не время и не место.

Девушка удивилась и без малейшего смущения уставилась на него; во взгляде ее было спокойствие, свидетельствующее о чисто сестринских чувствах к Эваристу.

Обращаясь к ней, Эварист тоже не походил на влюбленного, судя по всему, он не собирался говорить ничего интимного, что могло бы вызвать у нее краску смущения.

- Мне? Что бы это могло быть? - спросила, улыбаясь, Мадзя. - Тайна какая-нибудь?

В эту минуту она взглянула на кузена и по его лиц" у поняла, что сообщение вряд ли будет веселым. Это ее немного встревожило.

- Что-нибудь очень плохое?

- Нет, не очень, - поспешно ответил Эварист, уклоняясь от разговора, - но… неожиданное… Ну ладно, поговорим потом.

Дальше