- Он, разумеется, - продолжал Поль Ванс, - обладал тем гением, который нужен, чтобы блистать на гражданской и военной арене мира. Но у него не было гения философского. Этот вид гения - "совсем другая пара манжет", как говорит Бюффон. Мы располагаем собранием его сочинений и речей. В стиле их есть и движение и образность. Но среди этой груды мыслей не встречается ничего философски примечательного, не видно никакого влечения к непостижимому, никакой тревоги о тайне, окутывающей нашу судьбу. Когда на острове Святой Елены он рассуждает о боге и о душе, то кажется, будто перед нами славный четырнадцатилетний школьник. Душа его, брошенная в мир, пришлась по мерке миру и охватила его целиком. Ни одна частица его души не затерялась в бесконечности. Поэт, он знал только поэзию действия. Свою могучую мечту о жизни он ограничил земным. В своем страшном и трогательном ребячестве он полагал, что человек может быть великим, и эта детская вера не покидала его даже наперекор годам и бедствиям. Его молодость, или, точнее, его божественная юность, продолжалась всю жизнь, ибо дни этой жизни так и не сложились вместе, чтобы образовать сознательную зрелость. Вот изумительное свойство людей действия. Они всецело во власти той минуты, которую переживают, и гений их сосредоточивается на чем-нибудь одном. Они сами обновляются непрестанно, и в их жизни ничто не длится. Часы их бытия не связаны цепью важных отвлеченных раздумий. Они не продолжают жить, они сменяют самих себя в ряде поступков. Зато у них и нет внутренней жизни. Этот недостаток особенно чувствуется в Наполеоне, который никогда не жил в себе самом. Отсюда - та легкость характера, которая помогла ему вынести огромное бремя бедствий и собственных ошибок. Его душа, вечно новая, возрождалась каждое утро. Он более чем кто бы то ни было обладал способностью развлекаться. В первый же раз, как он увидел восход солнца над траурным утесом Святой Елены, он соскочил с постели, насвистывая мотив какого-то романса. То было спокойствие сердца, возвышающееся над судьбой, главное же - то была легкость духа, всегда готового возродиться. Он жил во вне.
Гарен, которому не нравилась такая изощренность мысли и речи, поспешил подвести итог.
- Словом, - сказал он, - в этом человеке были черты чудовища.
- Чудовищ не существует, - возразил Поль Ванс. - А люди, которые слывут чудовищами, вызывают ужас. Наполеона же любил целый народ. Его сила и заключалась в том, что он всюду на своем пути возбуждал любовь. Для солдат было радостью умереть за него.
Графине Мартен хотелось, чтобы Дешартр тоже высказал свое суждение. Но он даже с некоторым испугом уклонился от этого.
- Знакома ли вам, - спросил Шмоль, - притча о трех кольцах, плод божественного вдохновения одного португальского еврея?
Гарен, хотя и делал Полю Вансу комплименты по поводу его блестящего парадокса, сожалел, что остроумие его проявляется в ущерб морали и справедливости.
- Есть правило, - сказал он, - что мужчин надо судить по их поступкам.
- А женщин? - живо спросила княгиня Сенявина. - Вы их тоже судите по поступкам? А почем вы знаете, что они делают?
Звуки голосов сливались со светлым звоном серебра. В комнате было жарко и душно. Лепестки отяжелевших роз сыпались на скатерть. В зарождавшихся мыслях было теперь больше остроты.
Генерал Ларивьер предался мечтам.
- Когда я выйду в отставку, - сказал он своей соседке, - я уеду жить в Тур. Я там буду разводить цветы.
И он похвастался, что он хороший садовод. Его именем назвали какой-то сорт роз. И это ему льстило.
Шмоль еще раз спросил, знакома ли кому-нибудь притча о трех кольцах.
Между тем княгиня дразнила депутата:
- Так вам неизвестно, господин Гарен, что одни и те же поступки совершаются по самым разным причинам?
Монтессюи был согласен с ней.
- Совершенно верно! Как вы и сказали, княгиня, поступки ничего не доказывают. Эта мысль поражает нас в связи с одним эпизодом из жизни Дон-Жуана, неизвестным ни Мольеру, ни Моцарту, но сохранившимся в английской легенде, которую я узнал от моего лондонского друга Джемса Лоуэлла. Там говорится, что великий соблазнитель лишь с тремя женщинами даром потерял время. Первая из них была простая горожанка - она любила своего мужа; вторая была монахиня - она не согласилась нарушить обет. Третья долго вела распутную жизнь, уже подурнела и просто была служанкой в притоне. После всего, что она делала, после всего, что она видела, любовь для нее уже не значила ничего. Эти три женщины повели себя совершенно одинаково в силу весьма различных причин. Поступок сам по себе ничего не доказывает. Лишь вся совокупность поступков, их вес, их сочетание определяют ценность человеческого существа.
- У некоторых наших поступков, - сказала г-жа Мартен, - тот же вид, то же лицо, что и у нас; они наши дети. Иные вовсе на нас не похожи.
Она встала и взяла генерала под руку. Княгиня, проходя в гостиную под руку с Гареном, сказала:
- Тереза права… Иные вовсе на нас не похожи. Как негритята, прижитые во время сна.
Поблекшие нимфы на гобеленах напрасно улыбались гостям, не замечавшим их.
Госпожа Мартен со своей молодой родственницей, г-жой Беллем де Сен-Ном, разливала кофе. Она сделала комплимент Полю Вансу по поводу того, что он сказал во время обеда.
- Вы судили о Наполеоне с независимостью мысли, какую редко приходится встречать в светских разговорах. Я замечала, что очень красивые дети, когда надуются, напоминают Наполеона в вечер Ватерлоо. Вы открыли мне глубокие причины этого сходства.
Потом, обратившись к Дешартру, спросила:
- А вы любите Наполеона?
- Сударыня, я не люблю революцию. А Наполеон - это революция в ботфортах.
- Отчего же вы, господин Дешартр, не сказали этого за столом? Впрочем, понимаю: вы только в укромных уголках согласны быть остроумным.
Граф Мартен-Беллем проводил мужчин в курительную, Поль Ванс один остался с дамами. Княгиня Сенявина спросила его, кончил ли он свой роман и каков его сюжет. Это было произведение, в котором он стремился достичь правдивости, основанной на целой логической цепи вероятностей, приводящих в совокупности своей к чему-либо бесспорному.
- Только таким путем, - сказал он, - роман может приобрести нравственную силу, которая вовсе не свойственна истории, грубо попирающей мораль.
Она спросила, для женщин ли эта книга. Он ответил, что нет.
- Вы, господин Ванс, не правы, что не пишете для женщин. Ведь это именно то, что может сделать для них человек незаурядный.
А на вопрос, чем вызвана у нее эта мысль, она ответила:
- Тем, что все умные женщины, как я вижу, выбирают дураков.
- С которыми им скучно?
- Разумеется. Но мужчины, стоящие выше общего уровня, наскучили бы им еще больше. У них для этого еще больше возможностей… Однако расскажите мне сюжет вашего романа.
- Вы этого хотите?
- Я ничего не хочу.
- Ну, так вот: это очерк народных нравов, история молодого рабочего, трезвого и целомудренного, красивого, как девушка, с нетронутой и замкнутой душой. Он резчик и работает хорошо. Вечера он проводит дома подле матери, которую очень любит. Он учится. Он читает. Мысли застревают в его простом, незащищенном уме, как пули в стене. Потребностей у него нет. Нет у него ни страстей, ни пороков, которые привязывают к жизни. Он одинок и чист. Одаренный высокими добродетелями, он начинает ими гордиться. Живет он среди жалких скотов. Он видит страдания. Он самоотвержен, но не человеколюбив; у него то холодное милосердие, которое называют альтруизмом. Человечности в нем нет, потому что нет чувственности.
- Вот как! Чтобы быть человечным, надо быть чувственным?
- Разумеется, княгиня. Жалость живет в недрах нашего тела, как жажда ласк - на поверхности кожи. Он же недостаточно умен, чтобы испытывать сомнения. Он верит в то, что читал. А читал он, что для создания всеобщего счастья стоит лишь разрушить общество. Его терзает жажда мученичества. Однажды утром, поцеловав мать, он уходит: он подстерегает депутата своего округа, социалиста, бросается на него и с возгласом: "Да здравствует анархия!" - вонзает ему долото в живот. Его арестовывают, измеряют, фотографируют, допрашивают, судят, приговаривают к смерти и гильотинируют. Вот вам мой роман.
- Он будет не слишком веселый, - сказала княгиня. - Но это не ваша вина: анархисты ваши так же робки и умеренны, как все прочие французы. Русские, когда принимаются за это дело, проявляют больше смелости и фантазии.
Графиня Мартен подошла к Полю Вансу и спросила, не знает ли он того кроткого господина, который еще не проронил ни слова, а только оглядывается по сторонам с видом заблудившейся собаки. Его пригласил ее муж. Она не знает его имени, вообще ничего не знает о нем.
Поль Ванс мог только сказать, что это сенатор. Он однажды случайно видел его в Люксембургском дворце, в галерее, где помещается библиотека.
- Мне хотелось взглянуть на купол, расписанный Делакруа, - на античных героев и мудрецов среди голубоватых миртовых рощ. Вид у этого господина был и тогда несчастный и жалкий; он грелся. От него пахло сырым сукном. Он беседовал со старыми коллегами и, потирая руки, говорил: "Доказательством того, что в нашей республике - наилучший образ правления, для меня служит тот факт, что в тысяча восемьсот семьдесят первом году она за неделю смогла расстрелять шестьдесят тысяч восставших и не утратила популярности. После подобной репрессии любой другой режим стал бы невозможным".
- Так он презлой человек, - заметила г-жа Мартен. - А я-то жалела его, потому что на вид он такой застенчивый и неловкий!
Госпожа Гарен, уронив голову на грудь, безмятежно дремала. Ее хозяйственную душу тешило сонное видение: огород на высоком берегу Луары, где ее приветствовали члены хорового общества.
Жозеф Шмоль и генерал Ларивьер вышли из курительной, и глаза у них еще искрились после тех скабрезностей, которыми они только что поделились. Генерал уселся между княгиней Сенявиной и г-жой Мартен.
- Сегодня утром в Булонском лесу мне повстречалась баронесса Варбург верхом на великолепной лошади. Она мне сказала: "Генерал, как это вы делаете, что у вас всегда прекрасные лошади?" Я ей ответил: "Сударыня, чтобы иметь прекрасных лошадей, надо быть или очень богатым, или очень хитрым".
Он был так доволен этим ответом, что дважды его повторил, подмигивая.
Поль Ванс подошел к графине Мартен:
- Я узнал, как зовут сенатора: его фамилия Луайе, он вице-президент одной политической группы и автор книги, написанной в целях пропаганды под заглавием: "Преступление 2 декабря".
Генерал между тем продолжал:
- Погода была отчаянная. Я стал под навес. Там уже стоял Ле Мениль. Я был в скверном расположении духа. Он же про себя издевался надо мною; я это видел. Он воображает, что если уж я генерал, так должен любить ветер, град и мокрый снег. Какая нелепость! Он мне сказал, что дурная погода ему не мешает и что на будущей неделе он уедет с друзьями охотиться на лисиц.
Наступило молчание; генерал добавил:
- Желаю ему удовольствия, но не завидую. Охота на лисиц не так уж приятна.
- Но она приносит пользу, - сказал Монтессюи.
Генерал пожал плечами.
- Лисица опасна для курятников только весною, когда кормит детенышей.
- Лисица, - возразил Монтессюи, - предпочитает курам кроликов. Она - ловкий браконьер и меньше вредит фермерам, чем охотникам. Я в этом кое-что понимаю.
Тереза в рассеянности не слушала, что говорит ей княгиня. Она думала: "Он даже не предупредил меня, что уезжает".
- О чем вы задумались, дорогая?
- Ни о чем интересном.
IV
В маленькой комнате, темной и безмолвной, было душно от множества занавесей, портьер, подушек, медвежьих шкур и восточных ковров; на кретоновой обивке стен, среди мишеней для стрельбы и поблекших котильонных значков, накопившихся за три зимы, при ярких отсветах камина блестели лезвия шпаг. На шифоньерке розового дерева, увенчивая ее, стоял, серебряный кубок - приз, полученный от какого-то спортивного общества. На столике с расписной фарфоровой доской возвышался хрустальный бокал, обвитый плющом из золоченой бронзы, а в нем - букет белой сирени; всюду в теплом сумраке дрожали отблески огня. Тереза и Робер, привычные к этой темноте, без труда двигались среди знакомых им вещей. Он закурил папиросу, она же, став спиной к огню, приводила в порядок волосы перед высоким зеркалом, в котором почти не видела себя. Но ей не хотелось зажигать ни лампы, ни свечей. Шпильки она доставала из вазочки богемского хрусталя, уже три года стоявшей на столе, у нее под рукой. Он смотрел, как быстро погружаются в рыжевато-золотистый поток волос ее ярко освещенные пальцы, а лицо ее, ставшее в тени более резким и смуглым, принимает таинственное, почти тревожащее выражение. Она молчала.
Он спросил:
- Милая, ты больше не сердишься?
Ему не терпелось получить ответ, заставить ее произнести хоть слово, и она ему ответила:
- Что же мне вам сказать, друг мой? Я могу только повторить то, что сказала, когда пришла. Я нахожу странным, что о ваших намерениях мне пришлось узнать от генерала Ларивьера.
Он видел, что она еще сердится на него, что она держится с ним сухо и неестественно, без той непринужденности, которая обычно делала ее такой очаровательной. Но он притворился, будто считает все это капризом, который скоро пройдет.
- Дорогая моя, я уже объяснял вам. Я вам говорил и еще повторяю, что встретил Ларивьера, когда только что получил письмо от Комона, напоминавшего мне о моем обещании приехать истреблять лисиц в его лесах. Я тотчас же ответил ему. Я рассчитывал сообщить вам об этом сегодня. Шалею, что генерал Ларивьер меня опередил, но ведь это неважно.
Подняв и сомкнув руки над головой, она спокойно взглянула на него, но он не понял этого взгляда.
- Так вы уезжаете?
- На будущей неделе, во вторник или в среду. Пробуду дней десять самое большее.
Она надевала меховую: шапочку с прикрепленной к ней веткой омелы.
- И это никак нельзя отложить?
- О нет! Через месяц лисья шкура никуда не будет годиться. И кроме того, Комон пригласил приятелей, славных людей, которых огорчило бы мое отсутствие.
Прикалывая шапочку длинной булавкой, она хмурила брови:
- И такая интересная эта охота?
- Да, очень интересная: лисица пускается на всякие уловки, с которыми надо уметь бороться. Эти животные в самом деле замечательно умны. Я наблюдал ночью, как лисицы охотятся на кроликов. Они устроили настоящую облаву с загонщиками. Уверяю вас, что выгнать лисицу из ее норы вовсе нелегко. И на охоте бывает очень весело. У Комона превосходные вина. Для меня-то это не имеет значения, но другие очень это ценят. Можете себе представить, один из его арендаторов пришел и сообщил ему, что научился у колдуна останавливать лисицу с помощью заклинаний! Но я воспользуюсь не этим оружием и берусь привезти вам полдюжины прекрасных шкур.
- А что прикажете мне с ними делать?
- Из них делают очень красивые ковры.
- А-а… И вы будете охотиться целую неделю?
- Не совсем. Так как я буду очень близко от Семанвиля, то заеду дня на два к моей тетке де Ланнуа. Она меня ждет. В прошлом году в это же время там собралось очень приятное общество. У нее гостили обе ее дочери и три племянницы с мужьями; все эти пять женщин - красивые, веселые, безупречные. Я, наверно, встречу их там в начале будущего месяца - они все съедутся к именинам тетки, - и два дня проведу в Семанвиле.
- Да оставайтесь там, друг мой, сколько хотите. Я буду в отчаянии, если вы из-за меня сократите такое приятное времяпрепровождение.
- Но как же вы, Тереза?
- Я, друг мой, как-нибудь устроюсь.
Огонь угасал. Тень между ними сгущалась. Она сказала задумчиво и как бы чего-то ожидая:
- Правда, это всегда не очень осторожно - оставлять женщину одну.
Он подошел к ней, стараясь уловить в темноте ее взгляд. Он взял ее за руку:
- Вы любите меня?
- О! уверяю вас, что никого другого не люблю… Но…
- Что вы хотите сказать?
- Ничего… Я думаю… думаю о том, что все лето мы бываем врозь, что зимою вы половину времени проводите с вашей родней и с друзьями, и раз уж так мало приходится видеться, то видеться не стоит вообще.
Он зажег свечи. Его лицо выступило из мрака, серьезное и открытое. Он смотрел на нее с доверчивостью, проистекавшей не столько от самомнения - свойства всех влюбленных, сколько от чувства собственного достоинства и от стремления к постоянству, жившего в нем. Он верил в нее, повинуясь предрассудку, порожденному хорошим воспитанием и несложным умом.
- Тереза, я вас люблю, и вы меня любите, я это знаю. Почему вам хочется меня терзать? В вас порой - такая сухость, такая жестокость. Это мучительно.
Она резко тряхнула головкой.