Были и небыли. Книга 1. Господа волонтеры - Зубков Борис Васильевич 6 стр.


- Не бойся, глупенькая, - сказал он. - Этого не избежать, и будет лучше, если ты подойдешь сама. Ну же. Не заставляй меня ждать, а тем паче прибегать к силе.

Она молчала и не двигалась, а слезы продолжали капать. Тогда он встал, уже злясь, прошелся по комнате, покашлял внушительно.

- Если бы я не любила, - вдруг сказала она. - Господи, если бы я не любила вас…

И, опустив голову, покорно пошла к кровати. Он растерянно посмотрел на нее и неожиданно для себя крикнул:

- Эй, кто там! Накрыть в столовой ужин! - И добавил, не глядя: - Поди оденься и жди в столовой. Я сейчас спущусь.

Он оделся к ужину как на бал. Спустился вниз; девочка уже ждала его, одетая во все новое, купленное на глаз, но старательно подогнанное. Подошел.

- Прости меня, Аня. - Взял за руку, подвел к столу. - Вот твое место. Отныне и навсегда.

Он сказал эти слова не готовясь, не думая, что скажет именно их, и всю жизнь потом втайне гордился, что сказал именно так.

Он хотел, чтобы она улыбалась как там, у болтливых уютных стариков, и чтобы так же, как там, смотрела на него с открытой детской влюбленностью. Хотел куда больше, чем чего бы то ни было иного, и сам удивлялся этому странному желанию. Но глядела она пока настороженно и серьезно, отвечала односложно и совсем не улыбалась, хотя он шутил и легко рассказывал забавные истории. И все равно ему было приятно угощать ее, смотреть на нее и чувствовать ее рядом.

После ужина он сам проводил девочку в отведенную для нее комнату, сказал, что ждет к завтраку, и пожелал спокойной ночи. Она поклонилась:

- Спокойной ночи, барин.

- Ты забыла, как меня зовут?

- Спокойной ночи, барин Иван Гаврилович, - покорно поправилась она.

Он ласково погладил ее по голове и ушел. И был чрезвычайно доволен, что не тронул, не обидел, не сломал эту девочку. Полночи бродил по дому, улыбался в зеркала, выходил во двор и подолгу смотрел в ее темное окно.

Он думал, как странно обернулась его прихоть и как радостно ему сейчас именно потому, что прихоть эта обернулась странно. Нет, не вожделение руководило им, не вдруг вспыхнувшая страсть к чистой и очень юной девочке: в его жизни бывали и чистые и юные, но такой пронзительно искренней еще не было, и эта наивная святая искренность и приводила его в восторг. Впервые в жизни он поверил, что его любит женщина, поверил сразу, ни секунды не колеблясь и не требуя доказательств. Поверил всем сердцем, без остатка, поверил до потрясения и сохранил эту веру и это потрясение на всю жизнь вплоть до сегодняшнего дня.

А тогда… Тогда он все же раздул этот почти угасший огонек влюбленности осторожной лаской, заботливостью, подчеркнутым вниманием, проявив совершенно не свойственное ему терпение. Это была игра, игра азартная, новая, невероятно увлекавшая его. В этом увлечении он сначала перенес помолвку, сославшись на недомогание, а потом и вовсе забыл о ней и уже летом был неприятно удивлен личным визитом губернатора.

Говорили о Кавказской войне, о политике Англии, о последних петербургских сплетнях. Губернатор привез с собой свежие газеты и журналы, ни родственников, ни отложенной помолвки в разговорах не касался, и Иван Гаврилович немного успокоился и даже стал намекать, что собирается за границу на воды для окончательной поправки здоровья. Губернатор поддержал его намерение, выразил надежду, что Олексин возвратится полностью выздоровевшим, и беседа покатилась совсем уж легко и просто.

И тут из сада вбежала Аня ("Нюру" Иван Гаврилович решительно приказал забыть). Она всегда вбегала без доклада, уже привыкнув к своему особому положению в доме, любила появляться вдруг, выпалить что-нибудь, подставить лоб для поцелуя и так же неожиданно убежать.

- Пионы расцвели! Те, махровые, у беседки…

Тут она увидела, что барин не один, и замолчала. А Олексин спокойно смотрел на нее и улыбался, да и трудно было не улыбнуться внезапно влетевшей в чинную тишину крепкой девчушке в розовом нарядном платье, с цветами в руках.

- Позвольте представить вам, ваше превосходительство, мою воспитанницу Анну Тимофеевну. Анечку.

Губернатор, выждав паузу, неуверенно кивнул. Аня сделала книксен, подошла и протянула гостю цветы:

- Это самые первые. Посмотрите, как хороши.

Ей было трудно сказать эти слова, а уж для того, чтобы протянуть так легко и свободно цветы, понадобились все силы. Она была очень застенчива, даже диковата, всегда помнила о том, кто она и где кончаются ее права, но сейчас боролась за свое счастье и шла на дерзость с отчаянной решимостью, точно бросалась в омут.

- Так вот какова она, ваша Психея, о которой идет столько разговоров, - по-французски сказал губернатор. - Мила, очень мила, но дерзка. Весьма.

- Его превосходительство говорит, Анечка, что ты очень хороша, - невозмутимо перевел Олексин. - Буду весьма обязан, ваше превосходительство, если вы избавите меня от обязанностей толмача.

- Как мужчина мужчину я вас понимаю, - все так же продолжал губернатор. - Однако позволю себе надеяться, что, утолив пыл и охладив страсть на водах, вы вспомните как джентльмен о некоторых обязательствах если не перед моей племянницей, так хотя бы перед обществом.

- Анечка, его превосходительство благодарит тебя за цветы и желает обедать с нами, - с улыбкой пояснил Иван Гаврилович. - Распорядись, душенька, чтоб накрыли на террасе.

Аня положила цветы перед губернатором, мило улыбнулась и убежала. Его превосходительство проводил ее взглядом и недовольно вздохнул.

- Вы слишком балуете эту девчонку, сударь. Надеюсь, она не восприняла буквально ваш вольный перевод и я не увижу ее за обедом.

- Напротив, ваше превосходительство. Хорошенькие лица способствуют аппетиту.

- Для меня это очень сильное средство, - сухо сказал губернатор, вставая. - Кроме того, я спешу. На прощанье позволю себе дать вам совет: одумайтесь, Олексин.

- Как мужчина мужчине признаюсь вам, что я не принимаю советов ни от кого, исключая управляющего, за что и плачу ему деньги. Это гарантирует меня от слепого подчинения чужим, а следовательно, и не вполне искренним желаниям.

- Вы, кажется, забываетесь, милостивый государь!

- Простите, но это вы забываетесь, повышая голос на хозяина дома. Не сюда, ваше превосходительство: эта дверь сократит вам путь к вашей карете. Эй, кто там! Карету его превосходительства!

Он не вышел проводить губернатора. Не в гневе - он был абсолютно спокоен, - а чтобы раз и навсегда поставить точки над "и". Глядел через окно, как подсаживали в карету смертельно обиженного старика, как тронулась карета. Потом оглянулся - в дверях стояла Аня.

- Старый пень отбыл, и мы обедаем вдвоем! - весело сказал он. - Ты довольна?

Она серьезно смотрела на него.

- Его племянница и есть ваша невеста?

- Почему ты так решила?

- Он говорил о ваших обязательствах.

- Аня, - он опустился на стул, поманил ее, - ну-ка поди сюда.

Она подошла, и он обнял ее за талию.

- Кажется, я напрасно переводил?

- Меня барыня, та, прежняя, учила французскому, я и читать умею. - Она не удержалась и немножко похвастала.

- Ах умница моя…

- А переводили вы не напрасно. - Аня вдруг начала неудержимо краснеть. - Совсем даже не напрасно.

И, гибко изогнувшись, впервые крепко и благодарно поцеловала его в губы. Тут же выскользнула из объятий и выбежала. Только платье взметнулось.

За границу он поехал вместе с Аней, правда не на воды, а в Париж. Он ехал летом, в мертвый сезон, не столько по прихоти, а для того, чтобы девочка спокойно привыкала к незнакомой жизни. Поэтому и вернулись поздно, к началу зимы, и под первые морозы обвенчались в скромной сельской церкви, в которую вошла крестьянская девочка Нюра, а вышла барыня Анна Тимофеевна.

А гости на свадьбу не пожаловали, хотя приглашения были разосланы широко и заранее: даже единственная сестра Софья Гавриловна сказалась больной. И, войдя в зал, где ломились столы и никого не было, Иван Гаврилович затрясся и закричал:

- Все отдать свиньям! Все!..

Он крушил мебель, переворачивал столы, бил посуду. К нему боялись подступиться, и только молодая жена отважно бросалась под тяжелые кулаки; утром он виновато целовал ее кровоподтеки.

Это был первый приступ слепой ярости, ворвавшийся в день свадьбы как знамение: Иван Гаврилович трудно переживал обиды. Он никуда более не выезжал и никого не принимал у себя ни под каким видом, сделав исключение только для сестры по слезной просьбе Анны Тимофеевны. Он никогда не забывал оскорблений, он сладострастно берег их в памяти, холил и нежил, и они обрастали наслоениями, непомерно раздуваясь, теряя причинные связи, отрываясь от действительности и угнетая его размерами. Все это зрело в нем как нарыв, иногда прорываясь в припадках безудержного гнева. Тогда он ломал все вокруг, беспощадно сек людей за малейшую провинность, а опомнившись, уезжал подальше от немого укора терпеливых глаз жены. Переселился из Псковщины на Смоленщину, подарив Анне Тимофеевне Высокое, и окончательно устранился от всего. Не интересовался ни делами, ни хозяйством, пристрастился к охоте, случайным трактирным знакомствам - и постепенно, как-то исподволь - к одиночеству.

Первый ребенок родился мертвым: Анна Тимофеевна была еще слаба, еще не созрела и не могла давать плодов. Несмотря на отчаяние, она не потеряла головы: свято выполняла указания врача, выписанного из Германии, год всеми правдами и неправдами береглась и хитрила и в шестнадцать родила крепкого и здорового мальчишку. И уже больше не береглась и не боялась, хотела детей и рожала их еще девять раз…

А теперь лежала перед ним тихая и покойная. И он не отрываясь все смотрел на нее и смотрел, а в голове тяжело и упорно ворочалась одна мысль: "Что же ты меня-то обогнала, Аня? Что же ты бросила-то меня, одного бросила?" Это была новая обида. Самая горькая из всех обид, что с таким сладострастием коллекционировал он в себе.

3

- Ну вот мы все в сборе, - сказала Варя, выходя на террасу.

- Почти все, - поправила Маша: она любила точность.

До прихода Вари все молчали. Младшие теснились вокруг Ивана - он всегда возился с ними, - старшие разбрелись по террасе, не решаясь ни присесть, ни заговорить. И Варя подумала, что эти-то уже расстались с гнездом, уже разлетелись, а теперь и вообще не появятся более. До очередного несчастья. От этой мысли ей стало еще горше, и она твердо решила сделать все, чтобы не допустить распада семьи. Сохранить клан, растерявший сословные связи, знакомства и поддержку.

- Ваня, погуляй с детьми.

Иван тотчас увел младших; они были такими потерянными, такими непривычно тихими и послушными в эти дни. А ведь их предстояло вырастить, выучить и направить в жизнь, и все эти заботы грозили свалиться на нее одну.

- Садитесь, - сказала Варя. - Нам надо поговорить.

Все расселись. Она осталась стоять, вглядываясь в такие родные, такие знакомые и такие похожие друг на друга лица. Все они сейчас почему-то избегали ее взгляда; только небрежно обросший юношеской клочковатой бороденкой Федор смотрел на нее, но думал о чем-то ином: глаза были пустыми, отсутствующими. Видно, опять был в плену какого-то вдруг принятого решения и уже предвкушал результат, еще не начав действовать. "Наш Феденька из неубитого медведя уже по себе шубу кроит", - говорила в таких случаях мама.

- Кажется, мы наконец-то становимся взрослыми, - неуверенно нащупывая подходы, начала Варя. - Вернее, должны стать взрослыми, если способны оценить мамину… - Она не решилась произнести слово "смерть". - Оцепить, что мамы больше нет. Мы сироты, да, да, круглые сироты, поскольку батюшка наш отцом нам так и не стал.

- Варя, так не следует говорить, - строго сказала Маша. - Это и несправедливо, и непочтительно.

- Несправедливо, непочтительно, но верно, - сказал Гавриил. - Варя права: пора научиться смотреть правде в глаза.

- Несправедливо, но - правда? - Маша возмущенно тряхнула тяжелой косой. - Разве может существовать несправедливая правда? Это же иезуитство какое-то: неправедная правда! Может быть, это исповедуют в полках, но исповедовать это в жизни…

- Оставь, Маша, - ломающимся баском прервал Владимир. - Нашла время для споров. И кстати, именно офицерский корпус с его особым, я бы сказал, рафинированным отношением к личной чести не заслужил твоих оскорбительных намеков.

- Не надо спорить, - примирительно сказала Варя. - Вероятно, я неточно выразилась, но суть в том, что мы - семья, понимаете? Мы - семья, - твердо, как заклинание, повторила она, - единая семья, одно целое. Конечно, мы разъедемся, разлетимся, у каждого будут свои заботы, а потом и своя семья, но где бы мы ни были, куда бы ни забросила нас судьба, мы должны помнить, что мы - одно целое, что нет крепче уз, чем те, которыми мы связаны. Мы - мамины дети, помните это всегда.

- Мужицкие дети, это ты хотела сказать? - с усмешкой спросил Гавриил. - Не стоит, Варвара. Не стоит наступать на мозоль. И забыть нам о ней не дадут, даже если бы мы сами хотели этого. Не дадут, господа лошаки, не дадут-с!

Он замолчал, с излишней торопливостью прикуривая новую папиросу. Все смотрели на него и тоже молчали, и в этом молчании было не столько удивление, сколько стыд за него, будто он, старший, сделал сейчас нечто глубоко безнравственное.

- Ты это скверно сказал, Гавриил, - вздохнул Федор. - Очень скверно, прости уж, пожалуйста.

- Подло! - крикнула Маша, и в глазах ее показались слезы. - Это подло, низко и гадко! Зачем ты приехал сюда? Зачем? Чтобы плюнуть на гроб?

- Успокойся, Маша. - Варя обняла сестру за вздрагивающие плечи. - Володя, принеси воды. Успокойся, Гавриил не то имел в виду.

- Нет, то! То самое!

- Сожалею, что был превратно понят, - деревянным голосом сказал Гавриил и встал. - Здесь достаточно причин для иных слез, не стоит лить их по этому поводу. Полагаю, что конференция окончена.

Спустился в сад, постоял немного и пошел подальше от детских голосов, в глушь, к беседке.

- Пожалуйста, Федя, верни его, если сможешь, - сказала Варя. - Ах, ну почему, почему нет Васи!

- Пей. - Владимир принес воду. - И бога ради, перестань реветь.

- Тебе не обидно за маму? - спросила Маша, залпом выпив воду. - А мне очень обидно, очень.

- Он не так выразился, уверен, что не так, - вздохнул Владимир: - Всем нам трудно, все мы как потерянные, почему же ты считаешь, что ему все трын-трава? Нельзя же быть такой непримиримой, Маша, нельзя.

- Только бы Федя вернул его, - вздохнула Варя.

Федор нагнал брата скоро, но долго шел молча: ждал, пока оба успокоятся. Он не любил столкновений и ссор, терялся в них и потому всегда старался свести дело к мирному концу. Но пока он выжидал и подыскивал слова, заговорил поручик:

- Нас прекрасно воспитывали, ты не находишь? Мы говорим на трех языках, довольно наслышаны о новой философии и модных идеях, знаем, почему Сократ выпил чашу с ядом и за что Иоанн Креститель расстался со своей головой…

- Мне кажется, ты говоришь о другом, - нерешительно перебил Федор. - Ты говоришь о наших знаниях, а не о наших принципах. Можно знать очень много, очень, можно быть великим ученым и не иметь никаких принципов. Ты согласен?

- Кто это тебя научил? - с усмешкой спросил Гавриил. - Скажешь, что сам додумался? Не поверю, Федька: ты ленив и мягок.

- Конечно, не сам, - тотчас же согласился брат. - Это все Вася. Он будто сеятель среди нас, правда. Разбросал семена, щедро разбросал, не задумываясь и не скупясь, и уехал в Америку. Может быть, тоже сеять? А зерна его в нас прорастают, я чувствую, как они прорастают, хоть и многого не понимаю еще.

- Болтуны вы, что ты, что Васька, - проворчал поручик. - Перебил меня, а я в мыслях запутался. Обидно, брат, когда в лицо смеются, а крыть тебе нечем, очень обидно. - Он помолчал. - Так что там Василий говорил насчет принципов?

- Он считает, что принципы - единственное мерило личности. Именно по ним мы уже давно бессознательно делим людей на добрых и злых, на плохих и хороших. Мы знаем, допустим, что господин N, пусть он хоть трижды легкомыслен, не солжет и не предаст, ибо у него в душе воспитаны принципы, посеяны и выращены. А вот господин NN, с пафосом воздающий хвалу своему учителю, завтра же отречется от него и с тем же пафосом будет проклинать, с каким хвалил. И пусть он хоть семи пядей во лбу, пусть он хоть все знания мира вобрал в себя - грош ему цена, ибо он беспринципен. Разве не так? Разве ты сам не делишь людей, исходя из их порядочности?

- Я делю людей на счастливых и несчастных, вот и вся философия, - сказал Гавриил. - Это деление точное и правильное, а все остальное - от лукавого, Феденька. От безделья, господа студенты, только от безделья.

- Ты упрощаешь, брат. Упрощаешь неосознанно, потому что боишься…

- Боюсь? - Поручик громко, нарочито расхохотался. - Ты говоришь это офицеру, побывавшему в Хиве?

- Извини, я не имел в виду храбрость, я имел в виду понимание жизни. Большинство, огромное большинство людей поступают так, как ты, то есть разлагая жизнь на две субстанции: на счастье и несчастье. Это примитивное представление…

- Да брось ты эту галиматью, Федор! - неожиданно грубо оборвал Гавриил. - Плевать людям на все ваши философские доктрины, им счастье подавай. Да, да, примитивное, обывательское, насущное и реальное счастье. И они стремятся к нему всеми силами и всеми мерами, ибо в противном случае будет несчастье. Так вот счастье и несчастье - это альфа и омега жизни, господа теоретики. Альфа и омега, от и до, два полюса, меж которыми и мечется людское стадо, сопя, толкаясь и беспощадно давя друг друга.

- Зачем ты такой злой, Гавриил? - вздохнул Федор. - Злость сушит ум. Сушит.

- Злой, говоришь?

Гавриил замолчал. Они поравнялись с беседкой, и из этой заросшей хмелем беседки вдруг донесся глухой, сдавленный стон. Гавриил раздвинул колючие плети: за врытым в землю столом, низко согнувшись и закрыв лицо смятым картузом, сидел Захар. Широкая спина его судорожно вздрагивала, и зажатые рыдания были похожи на странный рыкающий кашель.

- Вот почему я злой, - тихо сказал Гавриил. - Я тоже хотел бы зарыдать в шапку, но не могу. Не могу, и ты не можешь, и нам во сто крат горше, чем ему.

- Захар? - Федор вошел в беседку и, сев рядом, положил Захару руку на плечо. - Что ты, Захар, что ты?

- Эх, Феденька! - Захар тяжело вздохнул и отер лицо картузом. - Тяжко, когда и смерть не равняет. Не мне, а ей тяжко, сестрице моей.

- Батюшка сгоряча сказал так, от боли, - сказал Федор. - Он и нас выгнал потом, один остался. Может, рыдает там сейчас, как ты здесь.

- Зарыдает он, как же. - Захар поднял голову, увидел стоявшего в дверях Гавриила, хотел было встать, но не встал, а только качнулся. - Не будет ли папиросочки, Гаврила Иванович? Табак свой позабыл где-то.

Гавриил, помедлив, протянул портсигар. Сел рядом, усмехнулся:

- Слезами печаль мерить проще простого. И стоит недорого, и видно всем.

- Ах, брат, брат! - Федор укоризненно покачал головой.

- Сухая душа быстро черствеет, барин, - сказал Захар. - А с сухарем вместо сердца жить тяжко. Сами знаете: было на кого глядеть.

Назад Дальше