Дельфион задремала. Ей не удалось удержать промелькнувшее перед нею новое видение, которое даровали ей празднества Мелькарта. Лишь слабо мерцающий свет остался как воспоминание о том, что произошло с нею, да не покидало все усиливавшееся внутреннее недовольство. Хорошо, что ее донимали заботы о деньгах, о доме - они служили как бы болеутоляющим средством. И еще эта новая девушка, которую надо обучить. Способная ученица, действительно смышленое существо, обладающее чувством танцевального мима. Мне следовало бы стать учительницей, - подумала Дельфион и вздохнула; она грезила о Сапфо, о зеленых лужайках Митилены, о море, сверкающем, как драгоценный камень, меж кипарисов, о юной девушке, сияющей белизной кожи, с полуоткрытыми устами и с гирляндой из шафрана и укропа на прекрасных распушенных волосах; в этом райском уголке роса рассыпает свои брызги, чтобы влить новые силы в розы, гибкие травы и цветущий клевер; но печально бродит она, вспоминая Аттиса, некогда ее возлюбленного… Просторы посеребренного луной, далекого, бурного моря… Ее пронизала такая глубокая тоска по родине, какой она еще никогда не испытывала. Она застонала и заметалась, испугав Пардалиску.
- Милая ты моя!
- Ты все еще здесь? - глухим голосом спросила Дельфион, приподнявшись с ложа. - Я думала, ты ушла. Иди ложись. Погоди… В лампаде достаточно масла? Да, все в порядке. Можешь идти.
Пардалиска подбежала к ней, охватила ее колени и, всхлипнув, расцеловала ее, затем отпустила и выбежала из комнаты. Дельфион удивил этот взрыв чувств. Что происходит с девочкой? Внезапные бурные излияния - это нехорошо, нездорово. Как девушки ссорятся из-за пустяков… Ее мысли стали путаться. Она сознавала, что глядит на пламя лампады, различает желтые и золотые оттенки, прислушивается к шипению горящего масла. Ей хотелось как следует улечься в постели, хотелось еще почитать, но она не могла пошевельнуться. В ней все усиливалось ощущение опасности, но опасности внутри себя, медленного, неуклонного нанизывания сомнений, грозивших овладеть ее душой. Боги, спасите меня, - взмолилась она, - ведь не схожу же я с ума! Казалось разум покидает ее - какая-то смутная, туманная тень, будто остов разбитого бурей корабля, промелькнула по потолку; и в то же мгновение она заметила на потолке маленькие паутинки и подумала, что завтра сделает выговор служанке.
Она вдруг очнулась от полудремоты, положила голову повыше, накрылась простыней. Запах горящего масла был неприятен, но она не могла спать без света и не хотела, чтобы в ее комнате спала одна из девушек. Уединение стало для нее настоятельной потребностью, да и не стоило создавать новые причины для зависти между девушками, их и без того было достаточно. Ремни под матрацем скрипнули - один из крюков расшатался, надо велеть починить его.
Дельфион села и стала искать глазами свиток. Он скатился на пол. Как поднять его, не вставая? Эта мысль привела ее в изнеможение. Она оглянулась вокруг, ища, чем бы зацепить свиток, хотя знала, что ничего не выйдет. Тогда она стала медленно перегибаться над краем кровати и почувствовала, как кровь прилила к голове и груди стали приятно прохладными. Но до свитка нельзя было дотянуться. Позвать Пардалиску? Нет, девушка, наверно, уже спит; да если ее теперь и позвать, то уже не отделаешься от нее. Она сделала последнее усилие дотянуться до свитка и вдруг упала на пол.
От падения Дельфион совсем проснулась. Она сидела на маленьком индийском коврике, наслаждаясь своей прохладной наготой, чувствуя необычайный прилив бодрости и энергии. Заглянула под ложе… Затем поднялась, потянулась, зевнула и прыгнула в постель; ей хотелось читать. Она прочитала комедию до конца - это был "Третейский суд" Менандра. Затем улеглась поудобнее и стала думать о прочитанном. "Я докажу, что сам ты в такой же западне…" Да, это очень тонко сказано. О, на свете есть еще добро и тонкий ум. Жалеть и все же превозмочь жалость; видеть с суровой ясностью, что всколыхнуло глубочайшие бездны жалости. Она вдруг сказала себе: он знал меня, он для меня это написал. "То удел наш человеческий". И все-таки она еще в западне; никакое взаимное прощение грехов не помогло бы ей. Однако, читая пьесу, такую утонченно ясную, она почувствовала успокоение. Она нашла свой жизненный путь. В ней бурлили родники любви, из которых никто еще не пил; она желала нежного, благородного взаимопонимания, осознания любви как отрадного воздаяния.
Теперь она крепко спала. Барак был в этом уверен. Сколько раз ему хотелось чихнуть, кашлянуть, упасть на пол. Его глаза так устали, пока он глядел сквозь крошечные дырочки в ткани, что ему стоило большого труда сосредоточить их на Дельфион. В довершение всего ему очень хотелось лечь на пол и уснуть. Сон казался ему гораздо более желанным, чем любая женщина. Его удерживала не столько ненависть к Дельфион, сколько страх быть высмеянным Пардалиской. Но ненависть в нем осталась, поднимаясь горячими волнами желания. Он отдернул драпировку и шагнул в комнату.
Ничего не произошло. Лампада зашипела и продолжала гореть ровным пламенем. Он слышал глубокое, спокойное дыхание Дельфион. Она повернулась на бок, накрывшись с головой простыней. Это придало ему смелости - смелости, вызванной внезапным бурным желанием. Он на цыпочках подошел к лампаде, накрыл рукой пламя, не испытывая даже боли от ожога. В темноте он почувствовал, как она повернулась к нему и раскрыла объятия, чтобы принять его.
Часть четвертая
"Кризис"
1
Намилим, хранитель местного святилища на второй улице позади здания Сената, купил раба, одноглазого сардинца, отзывавшегося на имя Карал. Во всяком случае, так расслышал его имя Намилим; парень заикался и поэтому стоил дешево. Хотмилк сначала довольно критически отнеслась к покупке, но скоро смягчилась, обнаружив, что Карал, хотя он, бесспорно, был полоумный, недурно выполнял поручения по хозяйству и правильно давал сдачу в лавке. Иногда, впрочем, он раздражал покупателей своей медлительностью в подсчетах. Хотмилк должна была признать, что та половина его ума, которая у него осталась, была не так уж плоха; самым большим недостатком Карала были его манеры за столом и привычка спать не на кровати, а под нею.
Намилим последнее время был слишком занят, чтобы стоять за прилавком. Многолюдно стало не только в его святилище - оживление царило также в торговых союзах и в похоронных обществах; ключом била политическая жизнь на избирательных участках. Люди должны были где-то встречаться, чтобы обсуждать свои дела и организовать поддержку Ганнибалу. В Кар-Хадаште все еще было много свободных ремесленников. Самыми красноречивыми ораторами в квартале Намилима были грек из Олинфа, сириец египетского происхождения, чей отец был из Библоса, ливиец шести футов ростом с Большого Сирта и торговец благовониями, отец которого, иберийский воин, прижил его с дочерью негритянки и сицилийского грека. Сам Намилим считал себя чистокровным финикийцем: какую-нибудь ливийку среди его отдаленных предков можно было не принимать во внимание.
Велик был энтузиазм народа, когда разнеслась молва о том, как Ганнибал встал в Сенате со своего места и объявил, что не может признать решения Сената по делу Балишпота. "Ввиду того, что я, шофет, нахожусь в решительной оппозиции к Сенату, у меня нет другого выхода, как обратиться к высшему органу власти - Народному собранию". Вот что он сказал. Все словно видели, как он произнес эти слова, оглядываясь вокруг со своей спокойной улыбкой, которая так ободряла его приверженцев и приводила в ярость противников, убежденных в том, что она прикрывала дьявольскую гордость: "Пусть народ соберется на Площади и решит, где истина. И да сгинет ложь!" То-то нагонят на них страху эти слова!
На перекрестке двух улиц грек из Олинфа, владелец канатной мастерской, взобравшись на камень, произнес речь. Он рассказал, как его город лет двести назад призвал к созданию союза городов Северной Греции; этот союз в дальнейшем должен был объединить всю Элладу и покончить со страшными распрями между городами. "Все члены союза имели равные права. Но богатеям Эллады это не понравилось… Они начали интриговать с царем Македонии, который жаждал расширить свои владения. Так распался наш союз, погибла последняя надежда Эллады".
- Нет, не последняя, - сказал высокий, могучего телосложения моряк, - последняя надежда - это Набис. Он теперь воюет против Рима.
Спорящие запутались в деталях политики Греции, толпа перестала их понимать; олинфянина стащили с камня, на его место влез торговец благовониями. Он начал с басни о зверях, в которой говорилось о преимуществах единства. Делая вывод из того, что сказал олинфянин, торговец воскликнул:
- Да, в этом наша последняя надежда! Если мы не победим теперь, Кар-Хадашт обречен. Но чего нам бояться, пока мы дружно стоим за Ганнибала? Богатые семьи струсили, потому что у них отняли солдат и они больше не могут держать нас в страхе…
Служитель храма, которому было присвоено звание Божьего куафера, пытался прервать оратора, но его прогнали.
Условия развития пунического государства способствовали тому, что участие в выборах на протяжении многих поколений было доступно и семьям, которые не могли бы доказать свои конституционные избирательные права. Любой арендатор земли или владелец дома, любой лавочник или свободный ремесленник, каким-нибудь образом связанный со знатным покровителем или уплативший небольшую мзду должностным лицам, легко мог стать избирателем. Богатые, ревниво оберегавшие свои торговые монополии, не стремились ограничивать рост числа избирателей из мелкого люда, которые раболепствовали перед ними. После победы олигархии над Магонидами были приняты жесткие законы о регулировании государственных расходов, тут же нарушавшиеся теми, кто их установил; вместо открытой государственной политики и свободных дискуссий начались тайные интриги, борьба за власть. Между тем население Кар-Хадашта и соседних пунических городов становилось все более ливийским по составу, хотя большей частью перенимало пунический язык. Теперь богатые жалели о том, что не заботились об ограничении гражданства на расовой основе, и Сенат тщетно выносил решения по этому вопросу. Такие решения не удавалось превратить в указы, так как шофет использовал свое право вето, а пытаться превратить их в закон путем обращения к народу было бесполезно. Богатые вынуждены были заняться делом Балишпота в связи с апелляцией его к Сенату. Ганнибал созвал Народное собрание на другой день после празднеств Танит пнэ Баал; он продолжал свою политику использования религии народа, которая была тем фокусом, где сосредоточивались революционные чувства масс.
Соседка Намилима, жена башмачника, с гордостью уплетала кашу из белой глины, оливкового масла и древесного угля; это месиво считалось магическим средством для облегчения первых месяцев беременности, а также для ослабления родовых мук. Хотмилк, помогавшая ей в стряпне, довольно бестактно завела речь о жене булочника, которая пухла в течение девяти месяцев и все продолжала пухнуть, ничего не производя на свет; ее явно соблазнил и надул ветряной демон.
- Лекари чего только ни делали, но не могли заставить ее выпустить ветер!
К счастью, жена башмачника была совершенно уверена в себе и не боялась дурного глаза; она улыбнулась, глядя на статуэтку Бес, веселого коротышки, танцующего карлика в львиной шкуре, и Бес, казалось, подмигнул ей в ответ.
Намилим на другой стороне улицы разговаривал с торговцем пеньковыми циновками. На окне не было занавесок, и Намилиму было видно, как Хотмилк движется по комнате.
- Для горлиц не делают отверстий в стене. Только для голубей, - говорил торговец циновками. - Насесты надо ставить на скобу. Не давай птицам летать - от этого они теряют жир. Я покажу тебе сети, в которых их держат. Ничего не значит, что ты сам не любишь голубей. Человек должен знать все, что он может узнать. Узнанное тобой можно передавать другим. Не забудь, что я твой сосед и мои цены умеренны. Факт, ты можешь заработать пятьдесят процентов в день на голубях, если хорошо поставишь дело. Знаешь, какая работа, по-моему, самая легкая? Быть жевальщиком в голубином питомнике. Только и дел: разжевывать белый хлеб для голубят. Лучше всего сломать птицам ноги, пока они еще птенцы: им больно всего лишь два дня, от силы три, зато они начинают бешено жиреть, и ты экономишь кучу денег.
Намилиму не хотелось заходить в дом торговца и смотреть на голубей. Он разговаривал с ним лишь потому, что отсюда удобно было глядеть на Хотмилк. Его мучила мысль, что ему надо пойти домой и перебрать кунжутные семена, вода уже кипела и было приготовлено полотнище, чтобы выложить семена для просушки после второй промывки холодной водой, которая смыла всю солому. Он так долго откладывал это дело, что семена того и гляди заплесневеют. Пожалуй, он все же ошибся, не женившись на той вдове, пусть даже у нее была волосатая бородавка на носу. Он никак не мог добиться, чтобы Хотмилк смотрела прямо на него; она тихо напевала, когда поднималась по лестнице; у нее было слишком много подруг в дальнем конце города, которые все время рожали детей, и он-застал ее однажды вдыхающей какие-то курения из маленького горшочка с бычьими головами вместо ручек.
Все его тревоги сосредоточились теперь на этом горшочке с курениями. Хотмилк была явно смущена, когда он ее застал, и пыталась спрятать горшочек под кровать; затем она сказала, что это всего лишь средство против блох. Но он ясно видел, как она что-то вдыхала и бормотала заклинания. С тех пор она всякий раз, замечая, что он смотрит на нее, начинала чесаться и жаловаться на блох. Она даже расстегивала тунику, чтобы показать ему красные следы от блошиных укусов. И стоило ей почесаться, пожаловаться или показать новое пятнышко, как его подозрения усиливались. Неужели у нее такая плохая память и она забыла, что однажды хвалилась, какая у нее нежная кожа - сразу же краснеет, если даже просто потереть ее? Все эти ссылки на блошиные укусы - наглая ложь, тут дело не в блохах, а в нечистой совести. Какого дьявола она держит этот горшочек? Когда Хотмилк ушла из дому, Намилим принялся за поиски и нашел горшочек на верху шкафа. Из него шел сильный запах анисового семени и коровьего помета; несомненно, она употребляла много этой дряни в его отсутствие.
Поэтому, когда Хотмилк, вернувшись от благодушной жены башмачника, сказала мужу, что пойдет навестить свою подружку Аматмелькарт, он почувствовал, что его подозрения правильны. Хотмилк так преувеличенно вздрогнула от удивления, когда он встретился взглядом с нею, стоя в дверях лавки, хотя наверняка заметила его через окно. Строит из себя невинное дитя - это уж чересчур! Нет никакого сомнения - она пыталась околдовать его содержимым горшочка, и его добрый гений вовремя привел его сюда, чтобы помешать ей и рассеять ее чары.
Намилим сердито фыркнул и подождал, пока она не отошла на некоторое расстояние вниз по улице. Потом быстро схватил самый старый плащ, в котором Хотмилк его никогда не видала, и приказал сардинцу, разинувшему рот от удивления, стеречь дом, а сам побежал вслед за своей бедовой женой. Хотя его пинали и обзывали обидными словами в уличной толчее, он не терял ее из виду. Хотмилк шла быстро, слегка покачивая бедрами, лавируя в сутолоке улицы. Намилим никогда прежде не замечал, что у нее такая восхитительная походка; но при его нынешнем настроении ее походка служила только лишним доказательством ее дурных наклонностей. После того как он прошел за нею с полдюжины улиц, не сводя глаз с ее покачивающегося зада, у него закружилась голова от странного ощущения, что этот зад его гипнотизирует. Казалось, было по нескольку демонов в каждой части нежного тела этой проклятой женщины. С неожиданной ловкостью он избежал столкновения с подносом, уставленным дрянными позолоченными вещицами, предназначавшимися для захоронения вместе с покойником в могилу в качестве дара умершему, и вовремя успел заметить, что Хотмилк завернула за угол. Она обернулась и поглядела назад, но он наклонился, и это спасло его от разоблачения; кроме того, Хотмилк никогда я в голову не пришло бы, что он мог надеть такой старый, залатанный плащ с прорехой на каждой стороне капюшона как бы специально для того, чтобы продевать в эти дыры ослиные уши.
Он поспешно обогнул угол, толкнув человека, несшего кипу войлока, и успел заметить, как Хотмилк проскользнула в дверь какого-то дома в конце узкой улочки. А она-то сказала, что пойдет навестить подружку в Какабе! Он приблизился к дому, но тут вся его храбрость улетучилась. Кто знает, что там? Лучше подождать, пока она выйдет, и как следует ее отчитать. А вдруг она выйдет каким-нибудь другим путем? Он взглянул поверх низкой изгороди сбоку дома. Недавно здесь был пожар, два дома сгорели, вернее, их снесли, чтобы не дать распространиться огню. В развалинах кто-то жил: он слышал пронзительный крик ребенка, хотя никого не было видно.
Намилим перелез через изгородь и стал пробираться к задней части дома, в котором скрылась Хотмилк. Немного выше его головы было окно, занавешенное циновкой. Он с трудом приволок большой камень. Став на камень, он мог посмотреть в окно. Но он не хотел отодвигать циновку, а единственная дыра в ней была примерно на локоть выше уровня его глаз. Он соскочил, нашел другой камень, забрался на него и посмотрел через дыру. Ему послышались какие-то непонятные звуки, вроде "о-о-о-о" или "о-у". Их издавала женщина. Он увидел Хотмилк. Да, это была его жена, она стояла совершенно голая и делала какие-то странные движения. Однако прежде, чем он успел еще что-нибудь разглядеть, он услышал какое-то шуршание позади себя, и в стену возле его головы ударился камешек.
Намилим соскочил с камня и увидел, что ватага мальчишек смеется над ним и явно готовится обстрелять его камешками. Ему надо было куда-то скрыться, пока Хотмилк и ее любовник не обнаружили его. Но он не мог уйти, и мысль о его неизбежном разоблачении придала ему безрассудную смелость. Присутствие мальчишек и успокоило и смутило его и побуждало действовать. Он подбежал к задней двери дома, отворил ее, вскарабкался по нескольким полусгнившим ступеням, стукнулся головой о перекладину, споткнулся, выругался, увидел луч света в замочной скважине, распахнул дверь в комнату и застыл на месте, уставившись на Хотмилк.
Хотмилк тоже вытаращила на него глаза. На ней действительно не было никакой одежды; кроме нее в комнате находилась беззубая старуха, с явным удовольствием хлеставшая Хотмилк пучком крапивы.
- Что тут происходит? - зло спросил Намилим.
- Убирайся отсюда! - взвизгнула старуха, наступая на него с крапивой. - Это почтенная госпожа. Не суйся тут со своими гадостями.
- Это моя жена, - сказал Намилим не очень уверенно. - За кого ты меня принимаешь? Что все это значит? Хотмилк, сейчас же оденься!