И вот тогда нотабля согласились на реформы, а почему - так и неизвестно. Но зато нотабли из Парижского парламента, которые никогда не участвовали в расходах двора, ибо это были судьи, люди положительные, бережливые, жившие своим кругом, были возмущены тем, что им придется расплачиваться за беспутное поведение других. И они воспротивились, отказались уплачивать налоги с владений и заявили, что необходимо созвать Генеральные штаты, утвердить налоги, а это означало, что все - ремесленники, крестьяне, буржуа и дворяне - должны голосовать совместно, дабы отдавать свои деньги. Все было этим сказано. Это вызвало еще большую огласку, чем история королевы с кардиналом Роганом, ибо выходит, парламент признал, что народ исстари облагали налогом, не спросив его согласия, а это было сущее воровство.
Так началась революция.
И всем тогда стало ясно, что дворяне и монахи испокон веков обманывали народ. Об этом говорили верховные судьи страны! Все эти господа вечно жили за наш счет, они довели нас до невыносимой нищеты, а сами пировали; их дворянский сан ровно ничего не значил; но было у них больше прав, больше мужества и ума, чем у нас; наше невежество создавало их величие; они нарочно, чтоб легче было грабить нас, внушали нам мысли, противные здравому смыслу.
Представьте же себе, как ликовал Шовель, когда парламент сделал такое заявление.
- Отныне все изменится, - возгласил он, - грядут великие события. Скоро придет конец нищете народной, вступает в права справедливость.
Глава восьмая
Заявление Парижского парламента вихрем долетело до провинциальной глуши. В деревнях, на ярмарках и рынках только и было разговора что о Генеральных штатах. Сойдутся, бывало, пятеро-шестеро крестьян на дороге, с четверть часика потолкуют о своих делах, и вдруг кто-нибудь воскликнет:
- Ну, а Генеральные-то штаты?.. Когда же у нас соберутся Генеральные штаты?
Тут каждый высказывал свое мнение об отмене застав, городской ввозной пошлины, двадцатины, о дворянстве и о третьем сословии. Спорили, заходили в первый попавшийся кабачок потолковать; в разговоры вмешивались и женщины. Не хотелось больше оставаться в дураках, вечно платить, не зная, на что идут деньги: теперь никто не хотел упустить своего, хотел сам голосовать за налоги. У нас появлялся здравый смысл!
На беду, год выдался прескверный из-за жестокой засухи. С середины июля до конца августа дожди не перепадали, так что не уродился ни хлеб, ни другие плоды полей. Траву даже и косить не стоило. Надвигался голод, потому что даже картошка не уродилась. Это было настоящее бедствие. А потом пришла зима 1788 года - страшнее зимы мои современники не припомнят.
Ходили слухи, что выискались негодяи, которые скупили во Франции весь хлеб, решив уморить нас голодом, и даже называлось это "пактом голодовки". Злодеи скупали жатву на корню и отсылали жито судами в Англию, а когда пришел голод, стали привозить зерно обратно и устанавливать цены по своему произволу. Шовель говорил, что это разбойничье сообщество существует исстари и что в нем состоял сам король Людовик XV. Не хотелось ему верить, уж очень это было мерзко. Но в дальнейшем я узнал, что так оно и было.
Многострадальный французский народ еще никогда так не бедствовал, как зимою 1788/89 года, даже в то времена, когда был введен максимум, и даже позже, в 1817 - в год дороговизны. У всех на гумне появлялись досмотрщики, заставляли людей обмолачивать зерно и немедленно отправляли на городские рынки.
Не зарабатывай я, по счастью, двенадцать ливров в месяц да не присылай Клод посильную помощь бедным нашим старикам и двум детям, жившим при них, бог знает, что случилось бы со всеми ними. Несчетное число людей умерло от голода. Представьте же себе, как бедствовал Париж, город, который получает все привозное, - он погиб бы окончательно, не будь больших прибылей от ввоза зерна, овощей и мяса на парижские рынки.
Так вот, люди все же не забывали о Генеральных штатах. Напротив, с бедою росло всенародное возмущение. Люди думали так:
"Кабы вы не растратили наши деньги, мы бы не обнищали. Но берегитесь, берегитесь, так больше не может продолжаться. Не потерпим больше ни Бриенна, ни Калонна - эти министры вам служат, мы же хотим министров для народа таких, как Неккер и Тюрго".
В ту пору стояла невиданная стужа, даже вино и водка замерзали в погребах, но Шовель и его дочурка без передышки шагали по краю, не расставаясь с корзинами. Ноги они обертывали овчиной, и мы, проводив их, с дрожью смотрели, как они шагают по заиндевелым, обледенелым тропкам, опираясь на увесистые палки с железным наконечником.
В те дни они продавали несметное количество брошюр, получаемых из Парижа, и иной раз, вернувшись из своих походов, приносили их и нам, и мы читали, усевшись вокруг большой печки, раскаленной докрасна. Я сберег эти брошюры, и, если б дал вам их почитать, вас бы поразило, как умно и здраво рассуждали люди еще до революции. Народ все ясно видел, - всех, кроме дворян и наемных солдат, доконала безысходная нужда. Как-то вечером мы прочли: "Диоген в Генеральных штатах". А в другой раз - "Жалобы, сетования, замечания и требования парижских горожан", или "Причины недоедания раскрыты", или "Размышления о том, что выгодно третьему сословию, обращенные к населению провинции" и тому подобные книжки, показывавшие нам, что три четверти населения Франции по-нашему думают о дворе, министрах и епископах. И вот в те дни случилось происшествие, огорчившее меня и доказавшее, что в семье могут быть люди самого различного склада.
В половине декабря, когда все завалило снегом, старуха Гоккар, которая за несколько лиардов разносила письма по городу и деревням, зашла к нам и сказала, что почтмейстер выкрикивал на Рыночной площади фамилии тех, кому не доставлены письма, и что есть письмо на имя Жан-Пьера Бастьена из деревни Лачуги-у-Дубняка. Почтальон Бренштейн в ту пору еще не разносил письма по всем деревням в округе. Почтмейстер по фамилии Перне сам выходил на площадь в базарные дни, принося письма в корзине. Он прохаживался между прилавками и спрашивал:
- Вы не из Лютцельбурга? А вы не из Гультенгаузена или Гарберга?
- Да, оттуда.
- Передайте-ка вот это письмо Жан-Пьеру, а это - Жан-Клоду. Лежит оно у меня уже месяца полтора, никто не объявляется. Пора бы прийти за ним.
Письма брали, на том почтмейстер и успокаивался. Свою обязанность он выполнил.
Старуха Гоккар и взяла бы письмо, да пришлось бы заплатить двадцать четыре су, а их у славной этой женщины не было: к тому же она сомневалась, вернем ли мы деньги. Трудновато было в ту пору уплатить за письмо двадцать четыре су. Я бы охотно оставил его на счету почты, но мои старики, решив, что оно от Никола, разогорчились. Бедные родители объявили мне, что будут две недели поститься, только бы получить весточку от сына.
Тогда я отправился за письмом в город. Так и оказалось: оно было от брата Никола. Вернувшись в нашу лачугу, я прочел его вслух, к умилению родителей и всеобщему нашему удивлению. Оно было написано 1 декабря 1788 года, когда Бриенн уже был в отставке с пенсионом в восемьсот тысяч ливров, на 1 мая 1789 года намечали созыв Генеральных штатов, Неккер снова занял свое место, а Никола все это ничуть не волновало! И я переписываю старое, пожелтевшее, разорванное письмо - из него вы узнаете, о чем думали солдаты, когда французский народ взывал к справедливости. Бедняга Никола был не лучше и не хуже своих товарищей. Он был неучем, рассуждал, как полнейший невежда, потому что не знал грамоты, но нельзя было его во всем упрекать, - быть может, солдат, которого он попросил написать письмо от его имени, вставлял кое-что от себя - из учтивости.
Так вот это письмо:
"Во имя отца и сына и святого духа.
Жан-Пьеру Бастьену и его супруге Катрине от Никола Бастьена, бригадира третьего эскадрона Королевского немецкого полка, Парижский гарнизон.
Любезные батюшка и матушка, братья и сестрицы!
Вы, должно быть, еще живы, потому как было бы ненатурально, если бы вы поумирали за четыре с половиной года, в то время как я здоров по-прежнему. Я еще не так разжирел, как синдик мясников Кунц из Пфальцбурга, но без хвастовства скажу, силен, как он, на отсутствие аппетита и всего прочего не жалуюсь, а это главное.
Любезные батюшка и матушка, кабы вы увидали меня сейчас верхом на лошади, со шляпой набекрень, ногами в стремени в тот миг, когда я готов взять на караул, отдать честь или артикул какой-нибудь ружьем сделать, либо когда я с приятностью прогуливаюсь по городу под руку с одною молоденькой девицей, вы бы удивились и просто не поверили, что это ваш сын! И стоило бы мне пожелать, я бы и за дворянина сошел, как позволяет себе это кое-кто в полку, - все в моих руках. Да вы хорошо понимаете, что я - то не способен на это, из уважения к вашим сединам и моего к вам почтения.
Доложу я вам, что в течение первого года унтер-офицер Жером Леру очень мне досаждал из-за того, что шрамы от удара кружкой изуродовали ему рожу. Но вот теперь я - бригадир третьего эскадрона - вышел у него из подчинения, только честь должен отдавать, здороваясь вне службы. Я тоже получу чин унтер-офицера, и тут-то мы с ним столкнемся. Не скрою от вас, что я учитель фехтования в полку и в первый же год службы я нанес раны двум прево из Ноайля. И теперь, кроме Лафужера из Лозена и генерала Буке, никто не посмеет косо на меня поглядывать. Таков уж у меня глазомер, и так хорошо я владею кистью руки. А все это от господа бога. И даже из других полков задирают меня из зависти. Так, первого июля, перед тем как отбыть из Валансьена, в штабе полка бились об заклад за меня против солдат из полка Конти. Фехтовальщик Байяр, низенький чернявый южанин, все называл меня "Эльзасец"! Надоело мне это. И я послал к нему двух приятелей - потребовать объяснения. Все было условлено заранее, и на другое утро мы скрестили шпаги в парке. Он прыгал, как кот. Но в третьем заходе я все же кольнул его в грудь под правый сосок, и без промашки. Он и охнуть не успел, как пришел ему конец. Весь полк ликовал. Я просидел двое суток под стражей в полицейском доме - не повезло. Зато майор, Шевалье де Мендель, прислал целую корзину яств со своего стола для Никола Бастьена, корзину с тонкими винами и мясом. Вот-то было здорово! По милости Никола выиграл Королевский немецкий полк, и за это его угостили на славу. С той поры я уважаю майора больше всех высших чинов. Эх, если б вы только знали, что тут творится, как бунтует вся эта сволочь штафирки, главным образом судейские крючки волнуются, а если знаете, то вам ясно, что случаев отличиться хватает.
Не далее как 27 августа этого года командир дозора Дюбуа велел нам атаковать холодным оружием эту сволочь на Новом мосту. И весь день до самой полуночи мы скакали по телам на площади Дофина, на Гревской площади и повсюду. А видели бы вы, какое избиение мы учинили на другое утро на улице Сен-Доминика и улице Меле, так сказали бы: "Дела идут!" Я был первым на правом фланге эскадрона, во втором ряду. Разил каждого, кто приходился мне по росту. Лейтенант-полковник из Рейнаха говорил после атаки, что у судейских крючков отбили охоту попадаться. Да, я думаю, туго им пришлось! Вот где проявляется дисциплина во всей своей красе: получен приказ, значит, шагом марш, перед тобою отец, мать, братья и сестры - все равно шагай по ним, как по навозу. Быть бы мне уже унтер-офицером, да надо уметь писать донесения. Но, не беспокойтесь, я еще сведу счеты с Жеромом Леру! Тут один малый из хорошей семьи, Жильбер Гарде, из третьего эскадрона, обучает меня грамоте, а я его учу фехтованию на саблях с колотьем и рубкою вместе. Дело пойдет, ручаюсь. Скоро вы получите письмо, написанное мною собственноручно, а пока обнимаю вас и, желая вам всего, что вашей душе угодно в этой и будущей жизни, ставлю крестик.
+
Никола Бастьен, мастер рубки и колотья на саблях в Королевском немецком полку.
1 сего декабря, лета 1788".
Для бедного Никола на свете ничего лучше драки не было. Офицеры из дворян смотрели на него, как на своего рода бульдога, которого науськивают на другую собаку, - он помогает выигрывать пари, а Никола находил, что это великолепно! Я прощал его от чистого сердца, но стыдно было показать письмо дядюшке Жану и Шовелю. Родители, пока я читал письмо, всплескивали руками от восторга, особенно мать. Она смеялась и кричала:
- Ах, я так и знала, что Никола выйдет в люди… Видите, как он продвигается. Мы вот торчим в Лачугах, потому в бедности и живем. А Никола получит дворянское звание. Так и знайте, получит дворянское звание.
Батюшка тоже был доволен, но его тревожило, что в схватках сыну грозит опасность, и он говорил, потупи глаза:
- Так… так… хорошо… да вот только бы другой не проткнул ему грудь под правым соском. Сердце бы у нас разорвалось. Вот ведь ужас! У того, другого, тоже, верно, остались родители.
- Подумаешь! - кричала мать.
И она схватила письмо и побежала показывать соседям, приговаривая:
- Письмо от Никола! Он бригадир, учит колоть и рубить на саблях. Уже многих поубивал… Пусть на него косо не поглядывают.
И так далее. Только два-три дня спустя она вернула мне письмо. Дядюшка Жан спросил о нем - пришлось принести и вечером прочесть. Были тут и Шовель с Маргаритой, и я не смел поднять глаза. Дядюшка Жал сказал:
- Вот беда, когда в семье есть мерзавцы, которые только и думают о том, как зарубить родителей, братьев, сестер. Да еще считают похвальным, потому что это называется дисциплиною.
Шовель ответил:
- Полезно знать обо всем, что рассказывает Никола, - об этих жестоких уличных стычках, об этой резне. Ведь мы-то ничего не знали - в газетах не пишут. Но мне вспоминается, что во время моих странствий много войска перебрасывалось из Гренобля, Бордо и Тулузы. Все это хороший признак и служит доказательством, что поток сносит все и ничто его не остановит. Благодаря этим сражениям, получил отставку Ломени де Бриенн и созываются Генеральные штаты. Стычек нечего бояться. Что сделают пятьдесят, а то и сотня полков, когда против них весь народ? Только бы народ знал твердо, что он хочет, только бы третье сословие было в согласии, а все остальное подобно пене, которую сдувает порыв сильного ветра. Ну, я рад, что узнал обо всем этом. Подготовимся же к выборам, будем во всеоружии, и да восторжествуют здравый смысл и справедливость.
В те дни Шовель уже не держал язык за зубами и, как видно, был полон веры в будущее. Несмотря на голод, свирепствовавший до конца марта, несмотря на все тяготы, крестьяне, рабочие и буржуа действовали сообща. Шовель был прав, когда, узнав о декларации парламента, говорил, что грядет время великих событий. Каждый чувствовал себя сильнее, увереннее, словно началась новая жизнь; и самый что ни на есть обездоленный, сирый и убогий уже не гнул спину, как прежде, а казалось поднял голову и смотрел ввысь.
Глава девятая
Чем становилось голоднее, тем мужественнее держались бедняки. Кожа да кости остались от жителей Лачуг, Гультенгаузена, Четырех Ветров. Люди выкапывали из-под снега корни, варили сухую крапиву, росшую на задних дворах, изыскивали все средства, чтобы просуществовать. Нищета была ужасающая, но уже чувствовалось, что близится весна.
Капуцины из Пфальцбурга больше не смели попрошайничать, их бы поубивали на дороге, потому что Лаферский полк, недавно сменивший Кастельский, не желал их поддерживать - бывалым солдатам невтерпеж стали молодые дворянчики да удары саблей плашмя.