Вот если бы князья, дворяне, монахи да монахини, которые веками владели лучшими землями, принуждая многострадальных крестьян возделывать поля, сеять и собирать для них урожай да вдобавок еще облагая их повинностями, податями и всяческими налогами; так вот, если б они употребляли все эти богатства хотя бы на проведение дорог, рытье каналов, осушение болот, удобрение земель, постройку школ, больниц, было бы еще полбеды, но ведь они швыряли деньги на развлечения, на утехи - и спесь и алчность их все росли. Жил в те времена в Саверне кардинал Луи де Роган, известный распутник, называемый "князем церкви". Он измывался над порядочными людьми и, когда ехал в карете, приказывал лакеям избивать крестьян, попадавшихся ему на глаза. В Невиле, в Буквиле, в Гильдесгаузене дворяне развели фазаньи дворы, оранжереи, теплицы, на протяжении полулье разбили роскошные сады с мраморными вазами, статуями и водометами - на манер Версальского парка. Непотребные девки в шелках разгуливали со знатными повесами на глазах бедного люда, босоногие кармелиты, кордельеры, капуцины бродили шайками, зубоскалили и попрошайничали с первого дня нового года до дня св. Сильвестра. Да, тяжело становилось на душе, как увидишь, бывало, всех этих бальи, прево, сенешалов, нотариусов и всякого рода судейских, помышляющих только о взятках и о том, как бы поживиться на счет государственных поборов да на штрафах. А еще тягостнее было оттого, что крестьянские сыновья поддерживали всех этих кровопийц против своих родных, друзей и против самих себя.
Попав в полк, крестьянские парни забывали нищету родных деревень; забывали о матерях и сестрах; признавали лишь своих офицеров и полковников: ради дворян, купивших их, они готовы были разорить отчий край, говоря, что поддерживают честь знамени. Однако ж никому из них не суждено было стать офицером: ведь "подлая чернь" недостойна была носить эполеты! А получив увечье на войне, они получали лишь право на подаяние! Люди поизворотливей, засев где-нибудь в кабаке, старались завербовать рекрутов за определенную мзду. Люди посмелее разбойничали на больших дорогах. Жандармы иной раз целыми отрядами делали на них облаву. Мне довелось увидеть с дюжину таких вот молодцов на виселице в Пфальцбурге; оказалось, почти все они - бывшие солдаты, отпущенные по домам после Семилетней войны. От работы они отвыкли, не получали ни лиарда пенсиона и, напав на сельский дилижанс на савернском косогоре, были задержаны в Вильшберге.
Ну вот, теперь вы представляете себе старый порядок: дворянство и духовенство имели все, народ же - ничего.
Глава вторая
Времена, слава богу, изменились, крестьянам тоже перепала изрядная доля земных благ, и сам я, понятно, не сетую на судьбу. Все местные жители знают ферму папаши Мишеля, его вальтенские луга, отменных швейцарских коров светло-бурой масти, которые пасутся на горных пастбищах в Бон-Фонтенском бору, дюжину могучих быков.
Да, жаловаться мне нечего. Мой старший внук Жак - один из первых учеников в парижской Политехнической школе, внучка Кристина замужем за лесничим Мартеном, человеком умным и здравомыслящим, вторая внучка, Жюльета, - за майором инженерных войск Форбеном; младший внучек, Мишель, мой любимец (он ведь у меня последний), мечтает стать врачом; в нынешнем году он уже получил степень бакалавра в Нанси; он будет трудиться, все пойдет хорошо.
Всем этим я обязан революции. Не будь восемьдесят девятого года, был бы я нищ и наг, всю жизнь батрачил бы на сеньора и на монастырь. А теперь я посиживаю в своем старом кресле посреди просторной горницы и любуюсь, как при свете очага поблескивает старинная фаянсовая посуда на полке над дверью; возле меня моя старушка и внуки. Мой одряхлевший пес растянулся перед очагом и, положив голову между лапами, часами глядит на меня. Из окна вижу я свой сад, цветущие яблони; пчелы жужжат в старом улье; во дворе поют работники, перешучиваются с девушками. Вот возы отправляются со двора, другие с сеном въезжают; щелкают кнуты, лошади ржут. И, видя все это, я задумываюсь, вспоминаю убогую лачугу, где в тысяча семьсот восьмидесятом году жили мои бедные родители, братья и сестры. Голые, неуютные, неоштукатуренные стены, слуховое оконце, заткнутой соломой; крыша, осевшая от дождя, талого снега и ветра; в этой темной, трухлявой конуре мы задыхались от дыма, дрожали от холода и голода, Я вспоминаю честных тружеников - доброго моего батюшку, мать, которая работала не покладая рук, чтобы добыть для нас хоть горсточку бобов. Вот они, перед моими глазами: в лохмотьях, истощенные, жалкие. Дрожь пробирает меня, и, если поблизости нет никого, я, опустив голову, плачу от жалости. Никогда не заглохнет в моей душе ненависть к тем, по чьей вине мы влачили такое тяжкое существование, к тем, кто выжимал из нас все до последнего лиарда. Восемьдесят пять лет прожил я на свете, но ненависть моя не угасла, нет, напротив; я старею, а она все разгорается. И подумать только, что иные выходцы из народа - остолопы, простофили, брехуны - пишут в своих газетенках, что революции, мол, все погубила; что до восемьдесят девятого года мы жили и честнее и счастливее. Канальи! Всякий раз, как такая газетка попадает мне в руки, я дрожу от негодования. Тщетно увещевает меня Мишель:
- Да чего ты сердишься, дедушка! Писакам ведь платят, чтобы они обманывали народ, чтобы снова одурачивали. Такое уж ремесло, такой уж заработок у этих мерзавцев!
- Ну, нет, - отвечаю я. - Ведь с девяносто второго по девяносто девятый год мы дюжинами расстреливали людей, в тысячу раз более честных, - дворян и солдат Конде. Они-то хоть сражались за свое дело. А эти продают отца, мать, детей, отчизну - лишь бы брюхо было сыто! Как это гадко!
Меня бы хватил удар, когда б я часто читал все эти подлые газетенки. По счастью, жена прячет их, случись им попасть к нам на ферму. Ведь они проникают повсюду, как чума, - искать их нет нужды.
И вот я решил написать эту историю - "Историю одного крестьянина", чтобы развеять все злобные наветы и рассказать людям о том, что мы выстрадали. Задумал я это давно. Жена сберегла все старые письма. Больших трудов будет стоить мне эта работа, но если хочешь сделать доброе дело, так щадить себя нечего. К тому же ведь истинное удовольствие - причинять неприятности тем, кто когда-то досаждал нам, - ради одного этого я готов часами сидеть за письменным столом, нацепив на нос очки.
Весело, легко будет у меня на душе, как вспомню, что мы прогнали негодяев. В торопиться мне некуда - то одно припомнится, то другое: писать буду по порядку, ведь когда порядка нет, дело не идет.
Итак, я начинаю.
Уж кого-кого, а меня-то не заставят поверить, будто до революции крестьяне жили счастливо. Знаю я это "доброе старое время", как они говорят: помню я наши прежние деревни, помню господскую печь, где только раз в год мы выпекали лепешки, и господскую давильню, где отбывали барщину на сеньора да на аббата. Помню я крепостных крестьян: худые, изможденные, без сабо и рубах, летом и зимой - в грубой блузе и холщовых штанах. Их жены, почерневшие от загара, грязные, одетые в лохмотья, походили на животных; голые ребятишки, обмотанные тряпьем, ползали у дверей. Даже самих господ, случалось, пробирало, и они писали и своих книгах: "Жалкие эти скотоподобные существа гнут спину под дождем и солнцем, добывая хлеб для всеобщего пропитания, и, право, заслуживают того, чтобы их досыта накормили". Однако господа, написав так в минуту просветления, после уж об этом и не поминали.
А ведь подобные вещи не забываются: так было в Миттельброне, Гультенгаузене, Лачугах, так было по всей стране! Старые люди сказывали о делах пострашнее, вспоминали о кровопролитной войне между Швецией, Францией и Лотарингией. В ту пору крестьян вешали гроздьями на деревьях. Еще рассказывали они о том, как, в довершение всех бед, после войны косила людей моровая язва - сколько бы вы ни прошли тогда лье, не встретили б ни души. Крестьяне взывали к небу, простирая руки: "Господи, спаси нас от чумы, войны и глада!" Но голодали что ни год. Да и попробуйте-ка запасти на всю зиму бобов, гороху, чечевицы при шестнадцати капитулах, двадцати восьми аббатствах, тридцати шести приорствах, сорока семи мужских и девятнадцати женских монастырях в одной только округе да еще с целой кучей поместий! В ту пору картофеля еще не разводили, и бедному люду приходилось довольствоваться сушеными овощами.
Да разве можно было припасти вдоволь съестного?
Бедняк не сводил концы с концами.
А когда крестьянин на господина землю вспашет, засеет, прополет, когда скосит траву, поворошит, перевезет сено, а в краю, где виноградарством занимаются, еще и на сборе господского винограда поработает - словом, после целой уймы работ на барщине, когда погожие дни ушли на уборку урожая для сеньора или аббатства, крестьянину уже ничего не удавалось сделать для себя и своей семьи. Ровно ничего.
Но вот наступал мертвый сезон, и почти изо всех деревень люди уходили просить подаяния.
Пфальцбургские капуцины возмущались. Они кричали, что, если все будут заниматься их ремеслом, они покинут край, а это, мол, для религии будет невосполнимой утратой. И тут прево Шнейдер и губернатор города, маркиз де Таларю, запрещали бедному люду просить милостыню; капуцинам же оказывали вооруженную помощь жандармы (пешие и конные); а при случае - отряды Руэргского, Шенауского и Лаферского полков. Людям угрожали галеры, но жить-то надо, и они ватагами отправлялись на поиски пропитания.
Как унижает людей нищета! Нищета, говорю я, и дурной пример. Да как же беднякам было уважать друг друга, когда на всех перекрестках они встречали капуцинов, монахов францисканского ордена, босоногих кармелитов, эдаких рослых, крепко сколоченных молодчиков с длинными бородами да волосатыми ручищами, которым впору было землю копать да тачки грузить, а они день-деньской шатались по дорогам и, забывая стыд, просили подаяния, с ужимками выклянчивая лиард-другой.
Да вот беда - просить кусок хлеба, даже когда голодаешь, еще не все, нет, нужно, чтобы у других был хлеб и чтобы они захотели помочь. Но в ту пору принято было говорить:
- Всяк за себя, бог за всех!
Почти всегда на исходе зимы ползли слухи о том, будто шайка разбойников напала на чью-то карету, то ли в Эльзасе, то ли в Лотарингии. Туда отправлялись войска, и в конце концов великое множество людей попадало на виселицу.
Ну а теперь, представьте себе плетельщика корзин тех времен, бедняка с женою и шестью детьми - за душой у него ни гроши, нет у него ни клочка земли, ни козы, ни курицы, и один у него источник существования - работа. И никакой надежды на лучшую жизнь - ни для его детей, ни для него самого. Таков был порядок вещей: одни являлись на свет дворянами, и им дано было всё, другие же рождались простолюдинами, и им суждено было пребывать в ярме во веки веков.
Предстаньте же себе такую картину: длинная череда голодных дней, студеные зимние ночи, ни огня в очаге, ни одеяла, вечный страх перед сборщиками податей, перед жандармами, лесничими, соглядатаями… И все же… наперекор всему, весною, когда после долгой зимы солнце, бывало, возвратится, заглянет в убогую лачугу и, пронизывая спертый воздух, осветит паутину между балками, небольшой очаг в углу слева и приступок справа, когда от тепла, приятного тепла, мы согреваемся, когда вновь поет сверчок и вновь зеленеют леса, мы, наперекор всему, радуемся жизни и, припав к земле у двери, согреваем руками босые ножонки, хохочем, свистим, глядим в небо, кувыркаемся в пыли.
Вот отец идет из леса с вязанкой зеленого дрока через плечо, с охапкой березовых сучьев и топором под мышкой, пряди волос свисают ему на лоб. Он издали увидел нас, улыбается, и мы наперегонки мчимся к нему навстречу. Он откладывает вязанку, обнимает малышей, и лицо его светлеет; как сейчас, вижу я его добрые голубые глаза и нос, чуть раздвоенный на конце, большой рот; в эту минуту он кажется счастливцем! Он так добр, так любит нас! А наша бедная мать, в сорок лет уже седая и морщинистая, не теряет бодрости, вечно она в поле, вскапывает чужую землю, а вечерами прядет для других лен или коноплю, чтобы прокормить свой выводок, уплатить оброк, налоги, выполнить все повинности. Сколько мужества нужно обездоленному бедняку, который вечно трудится и уповает лишь на одно воздаяние - вечную жизнь за гробом.
Но это не все. Еще одна беда преследовала бедняков, и была она горше всех других крестьянских бед: долги.
Помню, еще несмышленым ребенком я слышал, как отец говорил, возвращаясь из города, где продал несколько корзин или дюжину метел:
- Вот соль. Вот бобы (или рис). И у меня не осталось ни лиарда. Господи, а я - то надеялся, что выручу еще несколько су и уплачу долг господину Робену!
Робен - негодяй, первейший богач в Миттельброне, толстяк с окладистой седеющей бородой, в шапке из выдры, с завязками под подбородком; у него крупный нос, желтоватый цвет лица, круглые глазки. Короткий кафтан сидел на нем мешковато, ходил он пешком, в матерчатых гетрах до колен, с большой корзиной в руке и в сопровождении овчарки. Он обходил весь край, взимая с должников проценты; ведь он всем одалживал деньги - кому три ливра, кому - шесть, а иным по одному да по два луидора. Он входил в дом и, если деньги не были приготовлены, совал себе в корзину все, что попадалось под руку: полдюжины яиц, кусок масла, штофик вишневки, кусок сыра - словом, что у кого было, и запасался терпением. Пусть обирает, только бы не появился судебный пристав!
Не счесть на свете бедняков, которых и поныне обирают такие вот разбойники! И сколько бедняков работают из-за проклятого долга, бьются, не видя конца мучениям.
У нас Робену взять было нечего. Он только стучал в окошко да кричал:
- Жан-Пьер!
Батюшка, дрожа, выбегал из дома и, держа в руках шапку, спрашивал:
- Что угодно, господин Робен?
- А, вот и ты! Тут в двух местах надо поработать за меня на барщине - на Геранжской или Ликсгеймской дорогах. Придешь?
- Да, да, господин Робен, приду.
- Завтра наверняка?
- Да, господин Робен.
И он шел дальше. А отец бледный-пребледный возвращался, понурив голову; молча, сжав губы, садился он в угол около очага и начинал плести корзину. С утра батюшка непременно отправлялся на барщину на господина Робена, а матушка заходилась криком:
- Ох, проклятущая коза… Ох, проклятущая коза! Ведь уже в десять раз больше заплатили, чем она стоит! А она взяла, да и подохла… и из-за нее все мы погибнем! И взбрело же нам в голову купить старую козу! Ох, беда!
Мать в отчаянии ломала руки. Меж тем отец уже был далеко и шел с лопатой на плече. В такой день он не приносил домой ни гроша. Работой он оплачивал месяц отсрочки. Передышка бывала недолгой: только успокоимся, как в одно прекрасное утро Робен снова стучится в окно. Иной раз люди толкуют о недугах, подтачивающих сердце, иссушающих кровь, - так вот он, истинный недуг всех бедняков. Ростовщики только делают вид, будто помогают беднякам. На самом деле они живут за твой счет до самой твоей смерти. Да и после они еще стараются покуражиться над вдовой и детьми!
Как мучились мои родители по милости этого самого Робена, нельзя и передать. Они не знали ни сна, ни покоя, от забот и кручины старели. Одно было у них утешение - надежда, что кто-нибудь из нас, сыновей, попадет на военную службу - ведь это помогло бы нам уплатить долги.
Было нас четверо братьев и две сестры: Николá, Лизбета, я, Клод, Матюрина и малыш Этьен, убогий калека, бледненький и худенький "Утенок", прозванный так жителями Лачуг потому, что он вперевалку ходил на своих кривых тощих ножонках. Остальные были здоровяки.
Мать, глядя на Никола, Клода и меня, частенько говаривала:
- Не убивайся так, Жан-Пьер: из троих один-то уж наверняка жребий в рекруты вытянет. Ну, тогда берегись, Робен, - как только расплачусь с тобой, рассеку тебе башку топором.