"…в Венеции, – закончил иезуит. – Князь со мной осторожен, но из беседы с ним и с другими московитами явствует, как велик здесь интерес к венгерским мятежникам".
Инструкция, врученная Элиасу Броджио, обязывает его строжайше – намерения царя в отношении Ракоци разведывать и сближению их всячески препятствовать. Дело сложное, почетное, первостепенной важности для империи… Если он, Броджио, преуспеет, крылья удачи вознесут его.
Броджио забывает об экзерсисе, не чувствует холода, он захвачен зрелищем желаемого. На нем жаркий бархат кардинальской мантии. Связи его с польской знатью обеспечили ему в Варшаве пост первосвященника. Он запросто вхож к Вишневецким; к Мазепе, который стал гетманом коронным и, быть может, добивается престола… Чертоги, унизанные гербами, не рождают зависти, – у него, Броджио, увидевшего свет в захолустном приходе, среди пастухов и лесорубов, есть собственный замок. Где-нибудь на берегу Вислы или в Татрах…
Послание свое Элиас отправил через два дня с купцом-австрийцем.
В следующем письме, в мае, императорский посол сообщил: выезжает в Главную квартиру русской армии, где он будет просить у царя разрешение на поездку в Карлсбад для поправки здоровья. Несомненно, вояж сей предрешен. Да поможет всевышний обнаружить сокрытое!
24
Майор Куракин и денщик Губастов двинулись в дорогу в первый день июня, когда река Москва, смыв груды непотребного да прихватив где забор, где баньку, вошла в берега.
Вдогонку гоготали гуси, выпущенные на пустыри, бежали псы, задыхаясь от лая. Вился, вплетаясь в колеса, горький дымок от костров, в садах палили сухую листву. Москва пахла унавоженной, перевернутой заступом землей, можжевеловым веником, кислыми овчинами, кинутыми на солнце выжариваться.
В Преображенском, перед дворцом, кроваво рдели тюльпаны, высаженные еще для Петра-отрока. Довелось ли ему с тех пор хоть раз полюбоваться дивным их цветением!
Так же вот и он, Куракин – звездный брат царя, не имеет истинного дома, близкого сердцу, согретого амором…
Погода выдалась ясная, возок в грязи не вязнет, так зато молотит по сухому тракту немилосердно. До костей донимает тряска. Подушек взяли дюжину, все равно не хватает. Губастов упарился, поправляя постель князю-боярину.
– Болезнь вашего сиятельства для нас как нельзя кстати, – сказал Шафиров.
Слова эти можно было бы счесть за дерзость, если бы секретарь тайных дел при канцлере Головкине говорил от себя, не от царского имени.
Маячит, расплывается в полумраке возка толстяк Шафиров, белеет его умный большой лоб, черные иудейские глаза смотрят проникновенно и грустно.
– Главное старание ныне – искать себе алиянсов, а от Карла союзников отвращать.
Шафиров роду простого, купеческого – бог ведает как, из какой трущобы польской прибился он к царю. А пренебречь наставлениями секретаря тайных дел не изволь.
– В целой Европе нет потентата, даже из мелких владык германских, для нас безразличного.
Две войны, наша и испанская, затронули все державы до единой. Нам повезло, что Людовик – приятель шведа и турка – поглощен борьбой с цесарем. Надобно уметь из чужой ссоры себе извлечь выгоду. Посему интерес государственный повелевает нам безотлагательно завязать сношения с князем Ракоци, возмутившимся против австрийской короны. Появился новый потентат, владеющий ныне, почитай, всей Трансильванией. Дружбы с ним многие державы ищут.
Встреча с ним, само собою, имеет быть под строжайшим секретом. Где и каким образом она учинится, Шафиров указать не мог.
– В сей юдоли земной, – молвил он скорбно, – все быстротечно.
Инструкцию подробную надлежит получить в Вильно, в Главной квартире, от его величества.
Прав Шафиров – оттуда виднее…
Дорога дальняя, у Бориса времени предовольно вопрошать будущее. Возникает Броджио, цесарский соглядатай. Как пить дать привяжется… Пороги Главной квартиры обивают вельможи польские, литовские, алеаты самые ненадежные. Да и кто надежен?
– У дипломата, – сказал Шафиров, – одна опора есть неизменная – совесть его.
Грустный взгляд секретаря тайных дел остановился при этом на Борисе, словно выжидая. А он нелепо смутился.
Вдруг беда ждет его в Вильно… Вдруг в царских руках донос из Москвы…
Юроду, без сомнения, наказано было нести письмо к Лопухину либо, при тесных обстоятельствах, к Куракину. Авраам, поди, узнал о том от царицы, выпустил ядовитый язык…
Дремота слетает с Бориса, как только предстает он – воевода запечный, сосуд злости.
Не раз и не два рисовал позиции планет по таблицам, взятым в путешествие. Итог один – наущением Венеры затеваются тайные козни против рожденного. Некие придворные ему вредят. Все же порушить карьеру злочинцы не в силах. Спасает рожденного доброе влияние Солнца.
Надолго ли?
Губастов, видя гипохондрию и меланхолию, напавшие на князя-боярина, заводил песню либо бранился потешно, свистя кнутищем.
– Эй, скелеты, сучье отродье! Эх, сгинь, пропади, утопни и воскресни!
Исправно называл денщик все примечательное, возникавшее впереди, – возвышенность, переправу, крепость, город. Майор, умостив тетрадь на коленях, вел дневные записки. Перо макал в чернильницу, приколоченную к стенке, – бронзовую, работы венецейской, в виде зева разинутого кабаньего.
Полоцк застал в военной лихорадке. Возок расталкивал ватаги рекрутов. Борис, подавшись из оконца, крикнул:
– Отколь пригнали?
За Полоцком началась Литва, зашумели темные леса. Федор развлекал болящего князя-боярина загадками.
– Дона. Угадай, что означает.
– Чучело! – ворчал майор. – Я глупостей не отгадчик.
– Хлеб по-литовски, хлеб. А друски?
– Пошел ты!
– Соль, князь-боярин.
Несмотря на хворь, ожило и в Борисе любопытство ко всему невиданному, и в тетради столбиком вырос словарь. Вода – ундо, как поживаешь – капту рейсен… А Вильно, оказывается, – Мезтан.
На крутом подъеме к Остробрамским воротам, прорубленным в толстой городской стене, Куракина трепала лихорадка нетерпения. Замок Гедимина с башней, венчающей холм, виделся как бы в тумане дрожащем. Вороны на деревьях, нависших над синей дугой Вилии, каркали угрозу. Знает Петр Алексеевич, все знает насчет царицыного письма, насчет юродивого…
Дымы армейских кухонь лизали башню Гедимина. Отчаянно бил в уши, торопил Бориса зов горниста. На площади у костела кипение красок… Синяя, красная, черная… до того густо, буйно мельтешили на солнце военные, стянутые к Главной квартире.
Вилия из берегов выплеснется – столько набилось в нее солдатни. Орут на все предместье, взбаламутили воду дожелта. Солнце играет на спинах, натруженных ремнями, высветило синяки от офицерских тумаков.
Борис глядит из окна с завистью. Всем река доступна, кроме него.
Не хворь держит взаперти. Лето принесло во всех членах облегчение.
– Непохож ты на больного, – сказал царь. – Разъелся, пузо растишь.
С выездом велел обождать. Есть слух: Ракоци вступил в некое согласие с Карлом. Надобно проверить.
– Броджио нашептал, поди, – заметил Борис.
– Ты не груби ему! Когти не выпускай зря, Мышелов! Ты слаб и недужен.
Иезуит, посол цесарский, должен убедиться – Куракин, опытный офицер, нужный на войне, едет в Карлсбад единственно для лечения.
Из сострадания к хворому царь не вызвал его к себе, изволил прийти сам. Шагал по горнице пригнувшись, помахивая треуголкой. Цветы, бессмертники, под Остробрамской божьей матерью, писанной на фаянсе, трепетали.
– Племянника своего видел?
– Томится царевич, – ответил Борис, напрягшись. – Ровно болезнь точит.
– От попов, от матери болезнь. Женить скоро будем, а он в небесах парит.
– Уже невесту присмотрел, Петр Алексеевич?
– Что толку. Лучшие невесты при европейских дворах пока не для нас…
Стер пот со лба. Жарко. Борис принес пива.
– Утопленник твой где?
Азовец не заробел, выскочил из-за перегородки резво, вытянулся по-военному. Парик вороньей черноты, отвислые усы. Бойко назвался – унтер-офицер Федор Огарков. При этом не удержался, фыркнул.
– Был Губастов, да кончился, батюшка государь. Со святыми упокой, господи!
Петр засмеялся.
– Хорош. И за русского не признать. Чистый волох.
– У нас кровь татарская, государь. Из-под Касимова мы.
– Взят из деревни, – пояснил Борис. – Стоерос грубый, не то что Губастов.
Тут не стало унтера. Куда делась выправка? Обмяк, скособочился, нелепо затоптался на месте. Руки будто плети… Петр захохотал.
– Ну, комедиант! Пройдись-ка!
Потом, обратясь к Борису:
– Обманул он иезуита?
– Кажись, обманул, Петр Алексеич.
Короткий визит звездного брата приободрил Бориса. Страхи больше не точили. Должно, сокрыта его вина, сокрыта, погребена на дне колодца. Не встанет царицын гонец…
Долго ли еще сидеть в Вильно? Река голубеет, манит нестерпимо. Летят в окно комья земли, – то прискакал во весь опор курьер с театра войны. Борису слышно, как скрипят грозные ворота замка Слушко – царской резиденции.
Толстые, щербатые башни старой твердыни высятся рядом, за тополями, роняющими летний пух. Малость подальше, в том же предместье Антокол, квартирует генералитет, – во дворце Сапеги, ушедшего к шведам. Вечерами там наяривают разные менуэты и краковяки. Польские союзники закатывают балы, веселятся неведомо с чего.
Веселье-то вроде некстати…
Вести из армии худые. Знакомые офицеры заходят выпить чарку, рассказывают: в Курляндии виктория попорчена. Шереметев, столкнувшийся под Мур-мызой с Левенгауптом, не устоял, разбит жестоко. Под Клецком три полка казаков напоролись на крупные силы шведов, полегли почти полностью. Мазепа послал, не разведав толком. Лютеране озверели, раненых наших сваливают в груды, как падаль, и добивают. Двоих-троих разом, на сколько штык достанет. Сражения решительного все нет, театрум военный ширится непомерно, непонятно. Шведы в Варшаве пестуют королишку своего – Станислава. Шведы в Саксонии; Август, вояка блистательный, полинял, сник, штаны марает с испугу. Оплотом армии нашей служила крепость Гродно, ан теперь и там шведы. Ладно, что полки оттуда выведены. А то попали бы в капкан.
И куда же брошены те полки? Двигаются в направлении Волыни, Киева. Для чего – взять в толк трудно. Идут лесами, болотами. Карл погнался следом, да, слышно, завяз в трущобах. И то добро…
А поляки? Воюет панство или только отплясывает? Партия Августа саблями машет лихо. Михал Вишневецкий перед царем похваляется – я-де через месяц возьму Варшаву. А ведь недавно кричал виват шведам. Оттого и перебежал к нам, что не терпит Лещинского. А был бы другой кто на троне…
Уходят офицеры, Борис вопрошает карту, раскатанную на столе. Федор убирает чарки, блюдо с остатками окорока.
Известия наиновейшие часто приносит Броджио.
– Поражаюсь, мой принц! Поражаюсь твердости духа его величества.
Едва перешагнет порог, возглашает похвалы царю.
– Поистине Александр нашего века. Не ведает уныния, подобно великому македону. Огорчения осаждают его. Из Москвы пишут: фаворитка, неблагодарная дрянь, наставляет ему рога. Да, мой принц. С графом Кейзерлингом, прусским посланником.
Все-то он знает, иезуит. Все пороги метет сутаной.
– Сегодня у его величества праздник. Крестил наконец своего любимца. Пора, девятый год арапчонку. Закормил мальца конфетами. Я чуть не задохнулся в тесноте – Пятницкая церковь лопалась, такая набилась толпа. Мне там и сообщили насчет фаворитки. Некоторые злорадствуют. Женскому полу, – и Броджио сощурился, – сие событие подает надежды.
Борис слушает вполуха. Не идут из ума шведы, груда раненых, штыки, погружаемые, словно вилы в сено.
Болтая, иезуит набрасывал портрет принца, положив на колено тетрадь из толстых, хрустких листов.
– Чуть-чуть вправо, прошу вас… У вас характерный профиль. Линия носа… Порода, мой принц, порода…
Художественным своим даром Элиас гордился и в послании к начальству не преминул сообщить:
"Я стал известен при дворе царя и за то, что умею рисовать".
Нос принца, знатной породы нос, мягкий, нежных очертаний, дается с трудом, но гость умолкает лишь на краткое время.
– Удивительно, как стойко перенес его величество несчастье в Курляндии. Оробевших перед Карлом утешает.
Денщик подает блюда, предписанные больному, – гречневую кашу с молоком, разварную курицу. Пусть извинит досточтимый падре, разносолов не водится. И порядок неважный – новый денщик политесы не усвоил, дик еще мужичина.
Азовец свою роль исполняет. То соль просыплет, то заденет посла кувшином.
– Чурбан безглазый! – восклицает князь-боярин. – Прешь, будто ты в малиннике, не в доме…
– Потеря хорошего слуги, – произносит иезуит сочувственно, – бывает невосполнима.
– Ваша правда, падре!
– Внешность вашего денщика, – говорит Броджио, вяло помешивая кашу, – не соответствует русскому типу. Вероятно, имеется примесь иноземной крови.
– Справедливо, – кивает Борис. – Его мать согрешила с татарином. Что уставился, образина! Исчезни! Навонял тут, хватит… Простите, падре, ведь полпуда дегтя на сапоги выливает.
После обеда Броджио повез больного на прогулку. Поднялись на холм, в каменное средоточие города.
Из разоренной лавки выбежала, юркнула в яму жирная крыса. В Гостином дворе торговля захирела. Подворье русских купцов, обжитое еще при Грозном, запустело. Шведы хозяйничали тут месяц, а убыток причинили большой.
Выехали к ратуше. Ворочая белками, задергался цыган, прикованный к столбу, крикнул невнятно. Очнулись гуси, разомлевшие от жары. Броджио продолжал:
– Польские паны воевали между собой не меньше, чем с чужими войсками. Увы, царю не повезло с алеатами!
– Пуффендорф утверждает, – вставил Борис, – поляки могут получить большую пользу от России. Достичь бы нам крепкого согласия…
– Согласие, мой принц! Макиавелли указывает – сие благо принадлежит чаще простому народу, чем вельможам. А польские магнаты… Впрочем, понять их можно, Польша между двух огней. Карл утратит приверженцев, когда победа царя станет несомненной. Когда против шведов выступит еще один потентат.
С чего бы ни начал доверенный цесаря, сводит к этому. Досказать Борис не дал:
– Император не рассчитался с французами.
Ответил без пристрастия, политично. Броджио возразил с живостью:
– Не помеха. Лютеране опрокинули Августа. Не забывайте, Габсбурги всегда почитали Саксонию за часть империи. Опасность у границ Австрии.
Имя Ракоци на сей раз произнесено не было, но Борис словно услышал его. Решил промолчать. Дипломату, учил Шафиров, подобает говорить мало, а внимать прилежно.
– По мере моих слабых сил, – разглагольствовал цесарец, поглаживая себя по узкой груди, – я способствую союзу царя с императором. Иосиф более склонен к России, чем покойный Леопольд.
Объединение двух мощных властителей заставит Карла подписать мир, отдать московитам занятое ими балтийское побережье. Далее император с русской помощью завершает спор с Францией. Долгожданный мир озарит Европу. Что скажет на это принц?
В суждениях принцу нужна осмотрительность. Он круглит любопытные глаза, кивает. Прожект соблазнителен. Европа истерзана. Марс пресыщен, пора бы ему на отдых.
– Его царское величество, – ликует Броджио, – обещал сии доводы принять во внимание.
– Ему решать, падре, – говорит Борис устало. Пожалуй, довольно променада для хворого.
Из недр сутаны возникла коробочка с порошком, ускоряющим пульс. Борис понюхал, Броджио помог выбраться из возка. Денщик, деревенщина, не сразу выбежал встречать господина.
– Ты и впрямь разленился, – кинул Борис, входя в горницу.
Ух, пристал чернорясник! Борис выпил пива. Отменное в Литве пиво.
Голос Броджио, рисующего союз потентатов, замиренье в Европе, не утих. Мыслимое ли дело? Точно ли склонен к нам новый император? Тогда с князем Ракоци как же быть? А кончать кровопролитие надо. Снова видится Борису груда раненых. Ширится груда, растет горой, до небес – средь полей, заросших злым чертополохом.
– Вы простужены, мой друг?
От толчков кареты, мчавшейся во весь опор, и от едкого, опалившего горло аромата Броджио закашлялся. На крапиве, что ли, настаивает духи ясновельможная!
Постарела, сказал он себе, привыкая к полумраку. И чем-то расстроена. Крепкие духи – признак неблагополучия.
– Я бесконечно благодарен, – заговорил он, отдышавшись.
– Трудности пути…
Дульская приехала из Белой Криницы, о чем известила письмом через привратника иезуитской коллегии.
– Что нам делать, падре? Михала я ударила хлыстом, да простит меня бог…
– Господь с вами, княгиня! Хлыст – не ваше оружие.
Должно быть, она вылила на себя ведро удушающего зелья. Раскидала подушки, не изволила потесниться. Броджио примостился на краешке сиденья, недовольно сжал губы.
– Мне стыдно за Вишневецких… Какие-то вшивые деревни…
О, как хочется отлупить ее по щекам, оборвать истерику! Вшивые деревни… Скажите! Урон отнюдь не мелкий понесли владения Вишневецких от грабителей лютеран.
– Пеняйте на Карла, – заговорил Броджио, обретая голос и апломб. – Король ни на грош не смыслит в политике. Удивительное умение создавать себе врагов. Спокойно, спокойно, княгиня! Или прикажите остановить, я выйду.
– Дальше, дальше!
– А Лещинский, княгиня, Лещинский на троне – тоже, по-вашему, пустяки? Ваши сыновья рассуждают иначе, и я их понимаю. Неслыханное оскорбление для польской нации, небывалое в истории…
– Что? И вы тоже?..
Дульская отпрянула в угол, потянув за собой подушку, словно для защиты. Потом пальцы разжались, княгиня попыталась улыбнуться.
– Извините, падре, я забыла… Вы ведь персона высокая, эмиссар Вены.
– Посол императора, – уточнил Броджио.
– Это не дает вам право издеваться надо мной, – вдруг вспылила княгиня.
– Боже меня сохрани! Я по-прежнему ваш друг. Между прочим, царь любит общество красивых женщин. На балах во дворце Сапеги не хватает вашей светлости.
– Кажется, я в самом деле велю остановить, если…
– Что – если?
– Если не услышу подлинного Элиаса Броджио… Ну, прекратите же насмешки, падре!
Он наслаждался эффектом и ответил не сразу. Новая ситуация требует новых решений – вот и все. Нельзя ни в коем случае отвращать Вишневецких от Петра. Сейчас невыгодно. Не считает же пани, что драгуны князя Михала способны определить исход войны.
– Нет… Но союз с русскими…
Карета катилась мягко по лесному проселку. Ветви царапали крышу. Броджио убеждал, успокаивал. Союз временный, как и всякие союзы. Вишневецкие, действующие против Карла, – отличное прикрытие для Мазепы. Ведь дружба гетмана с ними, с ясновельможной княгиней не секрет для Москвы. Хор певчих – подарок заметный… Рано, слишком рано раскрывать карты. Княгиня побуждает Мазепу перейти в лагерь Лещинского? Напрасно. Станислав – пешка, расчет на него – расчет близорукий.
– Хорошо, хорошо, – Дульская кусала губы. – Что, по-вашему, должна я рекомендовать Мазепе?