Неоконченная повесть - Апухтин Алексей Николаевич 14 стр.


– "Вы знаете, Илья Кузьмич, что я бы хотел всю жизнь не расставаться с вами, но вы сами несколько раз заявляли, что хотите уходить, а потому нам необходимо заранее подумать о вашем преемнике. Кого бы вы думали назначить?" Я молчу, а громовержец продолжает еще хитрее: "Я, признаюсь, охотно бы назначил Горича, но ведь он слишком молод… а, как вы думаете?" – "Да, граф, действительно он молод". Граф видит, что я не ловлюсь, и переходит в другой тон. "Впрочем, Горич не по летам развит и вполне дельный человек, да и, кроме того, какой он работник. А, как вы находите?" – "Да, действительно, он работник хороший". Громовержец обрадовался и этому. "Ну, да, так вы советуете мне назначить Горича? Впрочем, мы об этом еще поговорим". Второй акт происходил вчера. Рано утром посылает за мной графиня Олимпиада Михайловна и принимает меня в лиловом будуаре, в утреннем костюме, в каких-то обольстительных кружевах. "Илья Кузьмич, неужели это правда? Вы требуете от Базиля, чтобы он на ваше место назначил Горича? Ради бога, не вмешивайтесь в это дело; я сама найду ему правителя канцелярии, это моя прямая обязанность. А пока, умоляю вас, не уходите. Если вы не можете сделать это для Базиля, то принесите жертву для меня…" Как вам это нравится, Владимир Николаевич? Я почему-то обязан приносить жертвы этому противному кружевному истукану! Ну, а третий акт я уж сам сыграл сегодня. Сообразив положение дела, я напрямик объявил графу, что жить на одну пенсию мне будет тяжело и что я уйду только тогда, когда он выхлопочет мне аренду в две тысячи.

Через несколько дней Угаров застал Илью Кузьмича в припадке неудержимого смеха.

– Поздравьте меня, Владимир Николаевич, я сделал важное открытие. Я узнал, в чем заключаются исторические занятия нашего министра. Подхожу я сейчас к его кабинету и, заглянув мимоходом в зеркало, вижу, что у меня галстук развязался. Я стал его поправлять, а дверь в кабинет была немного отворена, и вдруг я слышу – граф самым своим глубокомысленным тоном спрашивает у Горича: "Скажите, mon cher, как вы думаете: Потемкин был в связи с графиней Браницкой, или это была платоническая любовь?" – Я, знаете, после этого не имел духу войти к нему, а прибежал сюда, вот, и хохочу до сих пор.

Наконец, Угарова позвали к директору. Сергей Павлович ласково протянул ему руку.

– Садитесь, пожалуйста. Хотите курить?

Когда папиросы были закурены, Сергей Павлович начал внимательно всматриваться в окно, выходившее во двор министерства, вставил стеклышко и заговорил своим звучным голосом:

– Я прочитал вашу первую серьезную работу и должен отдать вам полную справедливость: вы отнеслись к делу добросовестно, потратили на него много труда и таланта, но… но спрашивается: к чему все это?..

Лицо Угарова выразило полное недоумение.

– Вы опровергаете мнение министра, приславшего нам дело. Неужели вы думаете убедить его вашими доводами? Какие бы были последствия, если бы граф утвердил ваш доклад? Тот министр через несколько времени вернул бы дело опять к нам, но при этом написал бы графу такое частное письмо, что мы бы были должны изменить наш отзыв. Впрочем, он может обойтись и без этого, может провести дело в комитете министров или войти с особым докладом… Во всяком случае, он поступит по своему мнению, а не по вашему.

– Но что же мне было делать, Сергей Павлович? – спросил Угаров. – Неужели я должен был писать против своего убеждения?

– Нет, зачем же? Вы могли высказать свои убеждения, но в иной форме. Вы могли бы, например, начать так: "Хотя на это можно возразить то-то и то-то"… ну, и высказать свои убеждения – только, конечно, на пяти-шести, а не на сорока страницах, а в конце все-таки сказать, что мы, тем не менее, не находим препятствий… Да и потом надо всегда обращать внимание на то, откуда к нам поступило дело. Если оно прислано на заключение каким-нибудь завалящим министром, ну, тогда можно, пожалуй, немного поумничать… Но ведь зотовское дело прислано князем Василием Андреичем, и с ним бороться трудно. Ему можно отвечать только так, как я ответил. Я после вас, конечно, не хотел поручать дело кому-нибудь другому и сам занялся им.

И Сергей Павлович с торжеством начал читать великолепно переписанный и совсем готовый доклад, на котором не хватало только подписи графа Хотынцева.

– "Вследствие отношения вашего сиятельства за нумером тысяча двести сорок четвертым…" ну, тут идут формальности… "Рассмотрев с полным вниманием вышеозначенное дело, я нахожу…" И после этого я почти целиком выписал мнение самого князя Василия Андреича, которое вы видели в деле. Ну, конечно, я немного изменил некоторые фразы и рассыпал, par-ci, par-la [106] , эти ничего не значащие словечки, которые я называю канцелярскими арабесками, как-то: "Независимо сего", или: "нельзя, с другой стороны, не обратить внимания и на то…", или вот эту фразу (и Сергей Павлович ткнул в нее пальцем): "Переходя затем от общих оснований дела к вопросу о нарушении казенного интереса…" Au fond tout ca ne dit rien, mais ca fait dans le paysage [107] .

– Позвольте мне, Сергей Павлович, сделать один вопрос, – сказал робко Угаров. – Зачем же в таком случае нам присылают дела на заключение? Ведь это – ненужная формальность.

– Зачем? – повторил Висягин, рассматривая что-то на потолке. – А затем, мой юный друг, чтобы нам можно было получать жалованье и не умереть с голоду. Если бы уничтожить все то, что может вам показаться ненужной формальностью, тогда могли бы упразднить все наше министерство и довольствоваться одним Ильей Кузьмичом с двумя писцами.

Угаров вышел как ошпаренный из директорского кабинета. После этого он написал еще несколько докладов по рецепту Сергея Павловича, но работа эта была ему противна, а так как он считался чиновником сверх штата, то скоро совсем перестал ходить в департамент.

Чтобы чем-нибудь наполнить свои досуги, Угаров абонировался в книжном магазине и библиотеке для чтения Овчинникова. В библиотеке был большой выбор русских и французских книг, за которыми Угаров заходил раза два в неделю. Главный приказчик оказался очень любезным человеком, сам выбирал для Угарова книги и охотно вступал в разговор о прочитанном. Это был маленький, коренастый человек, лет тридцати, очень белокурый и бледный. Глаза у него были маленькие, взгляд проницательный и быстрый, усы почти белые. Звали его Орестом Иванычем Сомовым. Раз вечером, перед самым закрытием магазина, Угаров принес старые "Отечественные записки", где ему очень понравилась статья о Пушкине.

– Еще бы! – воскликнул Сомов. – Это статья Белинского [108] .

Угаров смутно знал что-то о Белинском. Это имя не произносилось ни на кафедре, ни в печати. Сомов начал говорить о нем, глаза его заблестели, на лице появился румянец. Между тем девять часов давно пробило, приказчики разошлись, сторож потушил все лампы и несколько раз входил в магазин, намекая этим, что пора его запереть. Одна свеча стояла на конторке Сомова, но и та грозила сейчас догореть и погаснуть. Вдруг за конторкой отворилась дверь, и на пороге показалась молодая женщина с платком на голове.

– Орест Иваныч, – сказала она вполголоса. – Самовар давно подан, сейчас погаснет.

Угаров со вздохом взялся за шляпу. Сомову также было досадно прервать разговор.

– Что же, – сказал он нерешительно, – если вам не хочется спать, вы, может быть, зайдете в мою каморку.

Комната, которую Сомов назвал каморкой, была так мала, что не заслуживала другого названия. Большой продавленный диван и несколько ветхих стульев составляли ее убранство. За белой кисейной занавеской помещался большой кованый сундук и была еще дверь, за которой скрылась женщина в платке. Стол перед камином был накрыт белой скатертью. На столе вместе со всеми чайными принадлежностями стояла холодная закуска. Все было очень опрятно и просто. Разговор продолжался и от Белинского перешел к другим писателям. Сомов имел колоссальную память и говорил наизусть не только стихи, но и целые страницы прозы. В оценке писателей произошло разногласие. Угаров боготворил Пушкина, а Сомов, очень хорошо понимая художественную сторону поэзии, предпочитал стихи с "направлением". Его любимый поэт был Некрасов, и он с восторгом прочитал несколько стихотворений этого поэта, ходивших тогда еще в рукописи [109] и поразивших Угарова своей силой. Рукописей у Сомова было множество; весь сундук был наполнен ими. Время летело незаметно, и в пятом часу утра Угаров ел выборгский крендель и колбасу с таким удовольствием, какого ему не доставляли никакие сальми и рагу французской кухни. Через несколько дней вечер повторился, потом Угаров пригласил Сомова к себе. Тот долго отнекивался, но все-таки пришел. Угаров приготовил такую же скромную закуску и прибавил только бутылку вина, от которого Сомов решительно отказался.

– Я себя знаю, – сказал он откровенно. – Если я выпью рюмку, то запью на несколько дней; а в моем положении это невозможно.

Скоро они стали видеться почти ежедневно, заходя по вечерам друг к другу, но оба предпочитали беседовать в "каморке". Там говорилось лучше и сиделось дольше. Иногда к Сомову заходили его земляки, братья Пилкины – добрые, простые ребята. Один был медиком, другой – студентом. Способности у Сомова были такие же блестящие, как и память. Еще в детстве он почти самоучкой выучился французскому языку и теперь знал французскую литературу так же основательно, как и русскую. Однажды, говоря о нелепости французских трагедий, он для доказательства отыскал в библиотеке том Расина и прочитал вслух две сцены, но при этом так коверкал язык, что Угаров не выдержал и разразился гомерическим хохотом. Смех этот подействовал заразительно и на чтеца, и часто потом, когда разговор принимал слишком мрачное направление, Сомов добродушно говорил:

– А что, Владимир Николаевич, не почитать ли мне что-нибудь по-французски?

Угаров от души полюбил Сомова и незаметно для самого себя подчинился его влиянию. Оба страстно следили за ходом крестьянского дела. Угаров приносил известия из официального мира, а Сомов поставлял заграничные брошюры и листки, наводнявшие тогда Россию всевозможными путями. В конце лета он с торжеством вынул из сундука первый нумер "Колокола" [110] . С каждым днем Сомов делался все радикальнее и резче; он сам, видимо, жил под чьим-то сильным влиянием. Часто в спорах он ссылался на какого-то Покровского, который, по его словам, был человек гениального ума и таланта, но по цензурным условиям не мог ничего печатать в России. Натура Угарова противилась этим крайностям; столкновение между друзьями было неизбежно. Произошло оно из-за письма Герцена к Линтону [111] . Письмо это, напечатанное во французских газетах в 1854 году, появилось в русском переводе гораздо позже. Угаров не мог допустить, чтобы русский человек, каких бы он ни был убеждений, мог обращаться к врагам с советами, каким путем вернее разгромить Россию. Со своей стороны Сомов не мог допустить, чтобы Герцен был неправ. Спор по этому поводу длился в течение нескольких вечеров. Братья Пилкины разделились: медик был на стороне Угарова, студент поддерживал Сомова.

– Скажите откровенно, Орест Иваныч, – спросил в жару спора Угаров, – что вы почувствовали при известии о взятии Севастополя?

– Сказать по правде, – отвечал, подумавши, Сомов, – целый день мне было как-то не по себе: не то грустно, не то стыдно. Но на другой же день я себя выругал за это и решил, что это остатки допотопного воспитания. Патриотизм – такой же глупый предрассудок, как и все другие.

Несмотря на эту обрисовавшуюся разность в убеждениях, Угаров горячо превозносил своего нового друга. Дружба эта очень не нравилась Горичу.

– Не понимаю я, Володя, – говорил он, идя по Невскому с Угаровым, – какое удовольствие ты можешь находить в ежедневном обществе этого приказчика…

– А я не понимаю, – возразил Угаров, – как при твоем уме ты можешь так узко смотреть на вещи. Ты охотно проводишь время с идиотами и убежишь на край света от умного и хорошего человека только оттого, что он – приказчик…

– Вовсе не убегу. Сделай милость, покажи мне этого гения.

– Ну, хорошо. Он будет у меня сегодня вечером. Заходи часов в десять, и ты сам убедишься…

– Ладно, зайду.

– И я зайду, – сказал Миллер, шедший с ними.

Угаров пришел домой в начале десятого часа. Сомов уже ждал.

– Орест Иваныч, – сказал, входя, Угаров, – я должен вас предупредить, что сегодня вы увидите у меня двух моих товарищей.

При этом известии Сомов переменился в лице.

– Это с вашей стороны нехорошо, – проговорил он взволнованным голосом. – Вы должны были предупредить меня заранее.

– Если бы я знал, что вам это будет так неприятно, я бы совсем не пригласил их. Но что же вы имеете против них?

– Ничего не имею против, но и общего с ними у меня нет ничего. К чему же это знакомство? С вами мы сошлись как-то нечаянно, – ну и слава богу! – я об этом не жалею, а, напротив того, очень этому рад, но присоединять к нам новые элементы – бесполезно.

– Однако я у вас познакомился с Пилкиными, и от того не произошло ничего дурного.

– Да, это правда.

Сомов успокоился и заговорил о новом, только что полученном нумере "Колокола", но при первом звонке вскочил и убежал так стремительно, что едва не сшиб с ног Миллера в темной передней. Угаров после долго размышлял об этом поступке Сомова и не знал, чему приписать его: избытку ли смирения или избытку гордости?

V

В начале октября, рано утром, Угаров был разбужен сильным звонком, и в спальню его вошел Горич.

– Вот в чем дело, – сказал он, не снимая пальто и шляпы, – нам надо вместе предпринять что-нибудь относительно Сережи. Весь город говорит о его кутежах и безумных тратах, о каком-то пикнике, который он устраивает…

– Да, это совершенно верно. Я даже слышал, что он на днях подписал крупный вексель ростовщику Розенблюму…

– Ну, вот видишь – его надо остановить, иначе он совсем погибнет… Но где же его найти? Я его три дня ищу, как булавку. У графа он не бывает вовсе, в канцелярии тоже; сегодня я в восемь часов был у него, даже хотел подкупить швейцара, но тот божится, что князь "уехамши". Не ломиться же к нему силой!

– Самое лучшее, – сказал Угаров, – поймать его у Дюкро. Приходи туда в пять часов; мы пообедаем в отдельной комнате, а потом вызовем его и поговорим серьезно.

– Ну, и прекрасно, а теперь я бегу… Прощай!.. Программа удалась как нельзя лучше. Сережа, вызванный товарищами, пришел к ним с большой радостью.

– Вот молодцы, что вздумали послать за мной! – сказал он, усаживаясь на диване. – Я с удовольствием посижу часок с вами, мы сто лет не виделись.

Но когда Сережа узнал, что его вызвали по важному делу, радость его мгновенно исчезла. Он опустил голову и усиленно начал тереть одну ладонь о другую. Он даже сделал попытку улизнуть, но Горич напомнил, что он обещал посидеть часок, и для большей верности сел между Сережей и дверью.

– Что же такое случилось? – спросил Сережа, не поднимая головы.

– Случилось то, – отвечал Горич, – что мы, как твои товарищи и друзья, решились предостеречь тебя от верной гибели. Ты мотаешь и соришь деньгами, как крез какой-нибудь; ты за один пикник у Дорота заплатил более четырехсот рублей…

– Это неправда, – возразил Сережа. – За пикник на каждого пришлось по двести сорок рублей…

– Ну, положим, двести сорок. Но разве ты можешь тратить по двести сорок рублей в вечер? Сколько ты получаешь из дома?

– Я бы был очень благодарен тебе, если бы ты мне сказал, сколько я получаю. Мне присылают – сколько захотят и когда захотят.

– Во всяком случае, – вмешался Угаров, – тебе не присылают и десятой доли того, что ты тратишь…

– Да что вы пристали ко мне? – спросил Сережа, слегка бледнея. – Я воровством не занимаюсь, ни у кого на содержании не живу, фальшивых бумажек не делаю…

– Так где же ты берешь деньги?

– Беру их там же, где берут все, у кого их нет – занимаю.

– Но ведь, занимая, надо платить. Каким же способом ты думаешь расплатиться?

– Господи боже мой, да ведь будет же когда-нибудь состояние в моих руках, – тогда и расплачусь.

– Да пойми ты, несчастный, что к тому времени долгов у тебя будет столько, что состояния не хватит на уплату. Всего опаснее – написать первый вексель. Ты выдал вексель в пятьсот рублей: к сроку денег нет, пятьсот обратились в тысячу, и так далее. Французы говорят: c\'est comme une boule de neige [112] …

Сережа вдруг рассмеялся.

– Чему ты смеешься?

– Представь себе, что все, что ты мне говоришь сегодня, я вчера слово в слово говорил Алеше Хотынцеву. Ну, разве это не смешно?

– А если ты сам это говорил, – заметил Угаров, – ты должен сознаться, что поступаешь неблагоразумно.

– Эх, Володя, да разве я уж такой идиот, что не могу различить, что благоразумно и что безрассудно? Но, видишь ли, если всякую минуту справляться с благоразумием, то и жить не стоит… Дай мне пожить несколько лет в свое удовольствие; что за беда, что состояние мое уменьшится к тому времени, что я буду стариком…

– Ты был бы прав, – прервал Горич, – если бы дело шло только о твоем будущем благосостоянии; им ты можешь располагать, как хочешь. Но дело идет о твоей чести. Продолжая жить, как ты живешь, ты можешь очутиться в таком безвыходном положении, в котором уже трудно различить черту, отделяющую безрассудное от бесчестного…

– Пока я эту черту вижу ясно.

– Вот поэтому тебе и надо остановиться, пока еще есть время. Скажи, по крайней мере, сколько у тебя долгу?

Сережа молчал. Ладони с ожесточением терлись одна о другую.

– Послушай, Сережа, ты, видимо, недоволен нашим вмешательством в твои дела. Поверь, что мы спрашиваем тебя не из любопытства, а с целью помочь тебе. У меня, как ты знаешь, ничего нет, но Угаров сейчас сказал мне, что с удовольствием заплатит твои долги. Ты рассчитаешься с ним впоследствии, а теперь, конечно, дашь нам слово, что новых долгов делать не будешь.

Сережа подошел к Угарову и с чувством пожал ему руку.

– От всей души благодарю тебя, Володя; но, право, мне теперь это не нужно. Если подойдет крайность, я сам прибегну к тебе. Но, во всяком случае, очень, очень благодарю тебя.

– Стоит ли благодарить меня, если ты даже не хочешь сказать нам, сколько у тебя долгу…

– Как не хочу? Вы знаете, что я от вас обоих решительно ничего не скрываю. Но, право, мне невозможно сказать это сразу. У меня есть книжка, где все долги записаны аккуратно.

– А книжку эту ты можешь нам показать?

– Конечно, могу, когда хотите.

– Ну, так вот что: будем завтра обедать здесь втроем в пять часов; ты принесешь знаменитую книжку, и мы вместе что-нибудь решим.

– С большим удовольствием.

– Дай честное слово, что придешь.

– Изволь, даю честное слово, если без этого ты мне не веришь.

На следующий день Угаров и Горич пришли к Дюкро задолго до пяти часов, но Сережи и в пять не было. Прошло еще минут десять.

– Он способен надуть, – сказал Горич.

– Нет, если дал честное слово, то не надует.

– Конечно, не надую, – сказал, входя, Сережа. – Но только вот в чем дело: извините меня, я обедать с вами никак не могу.

– Это отчего? – спросил Угаров.

– Зачем ты его спрашиваешь? – прервал его с гневом Горич. – Ты лучше спроси у меня, и я тебе отвечу. Князь Брянский плюет на товарищей и на данное слово, потому что его пригласили какие-нибудь кокотки…

Назад Дальше