Самсон Назорей - Жаботинский Владимир Евгеньевич 24 стр.


* * *

Перед зарей они доехали до селения. У околицы ждали их три человека: один был Махбонай бенШуни, другой Цидкия бен-Перахья, ростовщик из Хеврона, третьего Самсон никогда не видал. Подальше от них он заметил четырех осликов, нагруженных мешками, с негром-погонщиком.

Ахиш остановил коня, ткнул пальцем в сторону Самсона и сказал:

- Получайте.

Бен- Перахья подмигнул, ткнул пальцем в сторону ослов и отозвался:

- Получай.

- Без обмана? - спросил Ахиш. - Я пересчитаю. Бен-Перахья ответил:

- Не в первый раз ты продаешь, а я покупаю. Когда я тебя обсчитывал?

- Правда, - согласился племянник сарана. Самсон глядел и слушал, все еще не понимая. Махбонай помог ему слезть; третий, что был с ними, достал из-за пазухи нож и начал разрезывать оставшиеся ремни.

- Это кто? - спросил Ахиш.

- Мой человек, - ответил бен-Перахья, верный человек. Доведет тебя и твоих ослов и серебро до Египта по такой дороге, где не встретишь ни своих, ни разбойников.

- Доведу, господин, - подтвердил третий. Ахиш потянулся с удовлетворением.

- Это хорошо, - сказал он; потом посмотрел на изумленное лицо Самсона, рассмеялся и прибавил:

- Только порядка у вас нет никакого. Увязался за нами один из его молодцов и чуть-чуть не погубил все дело; пришлось его приколоть - а жаль, хороший малый. Нет у вас порядка, никогда не будет: каждый хочет по-своему, друг другу на ноги наступаете…

И, смеясь, он пошел к ослам и велел негру снять и развязать мешки. Мешки тяжело и звонко брякнули о землю.

Самсон повернулся к Махбонаю и резко спросил:

- Что это все значит?

За левита, который замялся, ответил бенПерахья, жмуря левый глаз:

- Пустяки. Я ведь тебе сказал, что это пустяки и пустяками кончится. По-твоему, сила в плечах да еще в железе. Ха! Настоящая сила - в уме да в серебре. Любит Ахиш серебро, еще больше золото; а в Мемфисе египетском веселее живется, чем в Экроне.

Самсон ворочал головою, стараясь понять.

- За деньги? - спросил он. - Племянник сарана?

Бен- Перахья подмигнул.

- Проигрался, - сказал он, - даже лошадей своих проиграл, кроме этой пары. И всегда был в долгах. Мы с ним приятели старые: ты только не рассказывай, но от него я, пожалуй, еще больше получил "твердого товару", чем от тебя.

Самсон спросил:

- А откуда столько денег? Кто дал?

- Я, - ответил бен-Перахья. - Четверо сыновей у меня, люди молодые, и очень уже они за тебя огорчались. Я и решил: их это дело, им же меньше останется, когда я умру.

Махбонай кашлянул и вставил - вежливо, но с уверенностью:

- И не так уж это много денег, Цидкия: на одном том корабельном грузе ты вдесятеро больше заработал.

Цидкия вдруг рассердился:

- А ты считал? Неправда. Корабельный груз! А караван во сколько обошелся? А твоим левитам, вороватому отродью, сколько пришлось уплатить?

Самсон тупо смотрел в землю, машинально шевеля ногою какие-то камни или кости, валявшиеся на дороге. От бессонных ли ночей или от галопа со связанными ногами, или от этой простой разгадки его спасения, но ему стало тошно; стал гадок этот торгаш, и тот предатель над мешками с серебром, и сам он, Самсон,

- поклажа, которую можно продать и купить. Лицо его исказилось отвращением. Он вспомнил слова Иорама в ту ночь, о великих сердцах, и о замыслах, и о лестнице от земли до самого неба:

"Ты ли, судья, один среди нас окажешься малым?" Словно с верхней верхушки этой лестницы он свалился теперь в придорожную грязь. Все пустяки; все кончилось по-хорошему: Дан и не пострадал, но и не посрамил своей чести; Иуда выполнилтребование саранов, не к чему придраться; и он, Самсон, цел и свободен, и все это была шутка

- только Нехуштан, его любимец, его сын и товарищ, сероглазый, веселый, удалой, не понял, что это шутка, и умер ни за что, ни про что, с нерасшатанной верой в могущество своего брата и князя - с криком: он отомстит!…

Самсон отшатнулся, как будто его хлыстом ударили по лицу.

- Отомстит, - сказал он глухо.

На земле перед ним валялась большая, тяжелая кость от ослиного черепа, еще со всеми зубами. Он ее поднял, взвесил, потом взглянул вперед:

Ахиш кончил проверку мешков и шел, помахивая хлыстом, обратно. Самсон быстро двинулся навстречу и на ходу швырнул ему кость прямо в лицо. Одновременно треснули оба черепа, ослиный и человечий; не застонав, Ахиш раскинул руки и повалился навзничь. Самсон подошел ближе и ткнул его ногою.

- Можешь забрать свое серебро, бен-Перахья, - сказал он; взял под уздцы усталую лошадь и пошел по дороге на север.

Махбонай тщательно подобрал обломок ослиной челюсти и, вернувшись домой (за ним, без спорa, остался теперь дом Маноя со стадами, полями и угодьями), записал это событие на козьей шкуре, но по-своему; и его рассказ, а не то, что было на самом деле, остался навеки в памяти людской.

А расчетливый бен-Перахья велел своему человеку забрать труп Ахиша и сбросить его гденибудь на филистимской земле: тогда не за что будет придираться к Иуде - Иуда свое сделал.

Глава XXIX. ТРИ ЗЕЛЬЯ

Скоро должно было взойти солнце; а на небе от недавней грозы уже не осталось ни одного облака. Зато богатый след она оставила на земле. И холмы, и долина Сорека умылись начисто и теперь сами себе радовались, как малое дитя, когда мать уже кончила его купать и вытирать и причесывать, поцеловала и сказала: "Вот теперь ты красавец!" Когда побежали по ней первые лучи, зелень со всех сторон засверкала так задорно, что Самсону почудилось, будто она звенит. За две ночи ливня пробилась новая трава и цветы красные, лиловые, желтые и других окрасок. Самсон старался припомнить, как назывались все эти оттенки. В бедном и сухом словаре данитов почти не было таких слов: учила им его когда-то Семадар, но это было давно. Одно он запомнил: есть зеленый камень чудного блеска, по имени изумруд; однажды Семадар пела песню, где было такое место: "виноградники наши похожи на изумруд" - "керамэну семадар…"

Самсон ехал на коне со стороны земли иевуситов. Почему в ту ночь он вдруг повернул коня к западу, на равнину, в сторону Сорека, - он и сам не знал. Он вообще не знал, даже когда держал прямо на север, куда едет: может быть, в новую землю Дана близ Лаиша, может быть, за Иордан, совсем на чужбину. Вдруг, среди ночи, его потянуло к руслу Сорека. Во все эти дни он почти ни разу не вспомнил о Далиле, а теперь его потянуло к руслу Сорека. где стоит ее шатер. Он даже забыл рассудить, что ни шатра, ни Далилы, вероятно, там уже не будет. Больше недели прошло с их прощанья; и, должно быть, она слышала о его судьбе и вернулась домой. Он и не подумал об этом. Он ни о чем определенно не думал; он так устал, что и спать не мог; когда нужно было дать отдых коню, он сидел неподвижно часами на камне, а потом ехал дальше; но, хотя двигались его руки и ноги, голова не работала. Он только смутно чувствовал, что теперь он бродяга и нет у него нигде близкого человека, а в том шатре будет уют и радостный прием.

Но солнце и зелень подбодрили его; он пустил коня вскачь. Он опять уже был на филистимской земле; но то был округ малолюдный, часто попадались дикие заросли, встретить было некого - да и кто его тронет, когда он не связан? Скоро он обогнул последний холм и сквозь деревья увидел воду. Сухое русло наполнилось, Сорек на зиму стал речкой. Потом он увидел и шатер, и только тут сообразил, что мог бы и не застать его, и весело улыбнулся. Привязав коня, он осторожно, без шума, обогнул палатку и подошел ко входу, чтобы нагнуться над постелью и разбудить - но полотно у входа уже было отвязано, а сзади он услышал возглас и свое имя.

Он обернулся и с крутого берега увидел Далилу в речке; вода ей доходила до колен, волосы под солнцем отливали красной медью, руки были подняты ему навстречу, и, вся вытянувшись к нему, она казалась тоненькой, словно подросток.

- Я знала! - крикнула она; выбежала на берег, подхватила с земли на бегу мохнатый плащ и на бегу закуталась, и через мгновение Самсон на руках уносил ее в шатер. Она плакала и смеялась заодно, ее руки жадно бегали по его лицу, волосам, по плечам и коленям; она шептала, задыхаясь, какие-то бессвязные слова радости и нежности и повторяла:

- Я знала, что ты вернешься; не хотела уйти… Потом, не отпуская, она стала совсем по-женски задавать вопрос за вопросом, такие вопросы, что на каждый надо было бы ответить длинным рассказом, а ответов она не дожидалась. Ее расспросы были пока только другой формой ласки, еще одним способом прижаться к нему теснее. Она была в самом деле сама не своя от счастья. Но вдруг ее голос оборвался, она отстранилась и тревожно окликнула его:

- Самсон? Что такое?…

С ним и вправду было что-то странное. Он морщил лоб, моргал глазами, медленно поводил головою, как бывало, когда старался понять трудную мысль. Какую мысль - он и сам бы не умел сказать: он был утомлен вконец, как еще ни разу в жизни; даже имя "Далила" ему трудно было бы выговорить. Но что-то ему казалось неладно; особенно только что, когда он ее увидел с берега; почему-то это было нехорошо, этого не должно было быть. В просвете вялой памяти мелькнул опять сон, который ему привиделся тогда связанному на коне, - долина, пчелы, стройный мальчик и еще что-то, самое важное, - но просвет сейчас же потух, и он только беспомощно моргал ресницами, глядя на нее.

- Ты устал, бедный мой, - сказала Далила. Не рассказывай ничего, не надо; потом. Я тебя накормлю, и ты выспись.

Не замечая, что с ним делают, он проглотил и выпил, что подали, дал себя разуть и обмыть ноги, лег, куда положили, закрыл глаза и не двигался. Далила села на пол у изголовья. Но не шел к нему сон. Спали мысли, спали мускулы, но сам он не спал; это было мучительно, вроде голода или той ноющей боли от тугих веревок. Долго он так пролежал; наконец открыл глаза и встретил взгляд Далилы. Опять мелькнул просвет в его памяти: что-то неладно… - и опять лень было доискиваться, что именно. Только, несмотря на туман сознания, он заметил, что Далила под его взглядом вздрогнула, протом побледнела. На полмгновения проснулось в нем старое, особенное его чутье, обычно помогавшее ему читать мысли человека, - но и этот инстинкт, словно один из тех голубей, которым бен-Шуни отрывал у алтаря головки, только махнул крыльями и не полетел.

- Не спится… - протянул он досадливо. Далила встала, отошла так, что ее не было видно, и оттуда сказала:

- У меня есть сонная трава: но тебя ведь зелья не берут?

Он отозвался:

- Сейчас я не я; меня и ребенок повалит. Может быть, и зелье меня сегодня возьмет.

Она пошла к столу, где расставлены были ее флаконы и баночки: взяла одну, потом другую; но глаза ее тревожно бегали, она закусила губу. Вдруг она пристально вгляделась в него, улыбнулась, подошла к нему неслышно, наклонилась, закрыла ему глаза обеими руками и шепнула:

- Самсон… Я тебе дам сонной травы, только не сразу. Раньше выпей другую.

Он молчал; она шепнула еще тише:

- Раньше такую траву, от которой ты меня будешь любить; это будет, как гроза; а потом тебе станет легко, и тогда я дам тебе сонное зелье, и снова все будет по-хорошему…

Он ничего не ответил; она побежала к столу, что-то раскупорила, что-то высыпала в чашечку, стала смешивать и растирать - остановилась, обернулась в его сторону и сказала вполголоса, сквозь дрожь подавленных слез:

- Потому что сегодня ты меня не любишь… Он не ответил; должно быть, и не расслышал.

Самсон был прав: прошедшая неделя сломила его, сегодня он был такой же, как другие люди, без защиты пред силой могучих и тонких настоев, которые привезла Далила из мудрого Египта. В шатре было темно: Далила завязала дверь, как будто на ночь; но и ночи такой у них еще никогда не было.

Нельзя про это рассказывать. Но в стране было предание, что когда-то сходили на землю сыновья богов и брали в жены человеческих дочерей для нечеловеческой радости. Далиле казалось, что сегодня это правда. В жилах Самсона плыла самая ясная земная кровь, беспримесный, беспорочный сок всех почв и деревьев и родников Ханаана; только у вола, у коня, у пантеры может быть такая кровь - среди людей ее не бывало и никогда больше не будет. Это принес на пир их Самсон; а Далила принесла свою любовь, похожую на жажду. Если бы можно было человеку много лет прожить в пустыне без капли воды, в каждое мгновение томясь о воде, и не умереть, а только накопить раскаленную жажду: такую жажду принесла на пир их Далила. Но ученые жрецы Мемфиса в течение долгих столетий кипятили в изогнутых склянках семена, травы, органы зверей, гадов и букашек, отбирая и сочетая острые яды плодородия: десять капель этого зелья брызнула Далила в вино для Самсона, и сама до него отпила один глоток. Оттого и нельзя, даже если бы дозволено было, рассказать этот день, как нельзя рассказать солнечный свет или бурю.

Можно было бы рассказать их слова; но они их сами не слышали: говорили, как в бреду, каждый свое.

Так убыло много времени. Солнце шло к закату, когда Далила откинула завесу над входом шатра и опять села на пол у изголовья постели. Самсон лежал и смотрел на нее; карие глаза его ушли глубоко под брови и казались черными от расширенных зрачков; но она выпила только один глоток - ее глаза, из темно-лиловой рамки утомленных век, переливались зелеными огоньками. Солнце било наискось в ее волосы, вся голова ее была в пушистом ворохе золота, и оттуда, как из окошечка, выглядывало бледное, усталое, счастливое лицо. Она гладила его лоб и волосы; расплела ему косицы, проскользнула сквозь них пальцами к самой коже и несколько раз провела кончиками пальцев по темени. Он закрыл глаза и сказал:

- Это хорошо. Еще. Через минуту она спросила:

- Теперь сам заснешь? Или дать тебе то другое зелье?

Он покачал головой и тронул ее руку: по прикосновению она поняла, что еще первое не развеялось и скоро снова вспыхнет. Она засмеялась от гордого счастья. Несмотря на утомление, ей хотелось плясать или бить в ладоши. На столбе висела лютня; она скрестила на полу ноги, положила лютню на колени и запела что-то задорное по-египетски, оборвала и начала другое, опять оборвала и перешла на песню, которую много пели когда-то в Филистии, но давно уже забыли:

"Я твоя, милый, когда ты со мною; когда ты уйдешь на войну - что тебе до того, чье ложе услышит мой шопот? Я верна тебе, вечно тебе.

Море в часы прилива плещет навстречу луне. Пусть, в безлунные ночи, кажется звездам, будто ради них вздымается морская грудь. Глупые звезды! Светит ли месяц, скрылся ли месяц - но прилив от него, для него и к нему".

Самсон приподнялся, не раскрывая глаз, и протянул к ней руки; и когда она была в его руках, он, сквозь стиснутые зубы, вдруг сказал ей слова, которых еще никогда она от него не слышала, о которых даже в чаду тех часов не посмела просить:

- Голубка моя - любимая…

Ей казалось, что она задохнется, так застучало ее сердце от радости; солнце для нее померкло, весь мир исчез, только она и он остались, и между ними это страшное слово "люблю", которого никто, даже сам вечер, не должен подслушать; и, прильнув к его уху, она едва внятно переспросила:

- Любишь?

- Люблю.

- Давно ли?

- Всю жизнь.

- Отчего не сказал?

- Я говорил, ты забыла.

Он откликался как в бреду, без смысла, но ей казалось, что она понимает; или ничего не казалось - просто было без конца хорошо.

- А ты знаешь, сколько я по тебе тосковала?

- И я по тебе тосковал.

- Еще до той ночи - в Газе?

- Еще с того первого утра - весной - когда ты сказала: "Я боюсь" - помнишь? - в Тимнате.

Что- то резко ушибло Далилу в самое сердце. Ей стало страшно и холодно; она попыталась высвободиться и жалобно сказала:

- Пусти меня, Самсон, я хочу видеть твои глаза…

Но уже в глазах Самсона ничего нельзя было прочесть, кроме горячки от последних капель ее зелья; и глядели они как будто не видя, взором человека в горячке. Она хотела вырваться, но он притянул ее к себе и говорил, задыхаясь:

- Я тебя любил все эти годы. Только я не знал, что ты можешь вернуться. Ты не умерла? Или умерла и все-таки вернулась? Я отомстил за тебя - я сжег Тимнату дотла, я раздавил Ахтуру череп между коленями. Но я не думал, что ты вернешься. В Газе, в ту ночь, когда ты меня спасла, мне казалось, что я узнал тебя, - почему ты не назвалась, не сказала, кто ты? Но я узнал тебя; только вслух не говорил, но в душе, каждый раз, и тогда в Газе, и в эти семь ночей в твоем шатре, и сегодня - я про себя твердил твое имя -

Еще до того, как он договорил, она пыталась высвободить руку, чтобы закрыть ему губы, не дать произнести то имя; но в тисках его рук нельзя было шевельнуться, и прямо в лицо ей, обжигая дыханием, он повторил два раза:

- Семадар…

Она закричала: "Пусти меня - я тебя ненавижу!" - но крик утонул в его поцелуе, и она не могла оторвать губ. Со стоном и хрипом последнего бешенства она укусила его; но Самсон не почувствовал. Крепкие снадобья делали жрецы в Мемфисе; пять капель считалось довольно, а она дала Самсону десять; и, должно быть, последняя капля была крепче других.

Стемнело. У входа показалась негритянка со светильней в руке. Она осторожно заглянула в шатер. Госпожа ее лежала на ковре, лицом вниз, закутав голову в скомканное платье: при неверном свете эфиопке почудилось, что шелк этого платья изодран в лоскутья. Далила подняла голову, и лицо ее тоже показалось рабыне странным. Без слов, она жестом спросила, подавать ли ужин; Далила жестом ответила: ступай прочь. Негритянка оставила светильню у двери и ушла.

Далила поднялась. Зубы ее стучали: стало холодно; она завернулась во что попало. Самсон давно лежал с закрытыми глазами, не шевелясь; на шорох ее движений он не отозвался. Она подошла к постели: он, по-видимому, спал, но дышал неспокойно и двигал губами. Она усмехнулась горько и злобно; сто недобрых мыслей хлынуло ей в голову, но для больших решений она еще недостаточно пришла в себя от той минуты пытки и позора. Ей только захотелось разбудить его и сказать - что сказать, она так и не придумала. Пусть спит. Чем крепче, тем лучше. Можно будет придумать, из ста недобрых мыслей выбрать одну; только нужно время, и чтобы он спал. Но спит ли он? Крепко ли?

Она его окликнула, не очень громко, первыми словами, какие пришли в голову:

- Самсон! Филистимляне идут!

Он сразу рванулся на постели, сел и оглянулся вокруг.

- Я пошутила, - сказала она, - хотела проверить, уснул ли ты.

Подняв светильню, она пошла к своему столу, отобрала нужные флаконы и смешала ему сонное питье. Он сидел, бормоча, потирая то лоб, то затылок, то грудь. Каждый звук его движений хлестал по ней противно и ненавистно; ее рука задрожала от отвращения, она едва не сбилась в счете капель. Опять ровно десять. Ей подумалось: почему не больше? не двадцать? не весь флакон? От двадцати, говорят, человеку не проснуться. Но другая какая-то мысль, еще не вполне дозревшая, перебила эту. Десять, больше не надо. Пусть заснет; она останется одна, в тишине, и можно будет думать: это главное.

- Пей.

Назад Дальше