как текучая вода - Маргерит Юрсенар 6 стр.


Она снова стала читать мистиков; Луиса из Леона, Хуана де ла Крус, святую Терезу: те же книги, которые некогда читал ей на залитой солнцем террасе юный кабальеро в черном. Раскрытая книга лежала у окна, в свете неяркого осеннего солнца Анна иногда опускала утомленный взгляд на какую-нибудь строчку. Она не старалась уловить смысл, но эти обжигающие слова были частью той музыки любви и горя, которая сопровождала всю ее жизнь. Образы прошлого снова сияли перед ней во всей своей свежести, как если бы она незаметно приблизилась к той точке, куда сходится все. Донна Валентина была где-то неподалеку, дон Мигель блистал красотой своих двадцати лет, он был совсем рядом. В старом, изношенном теле жила Двадцатилетняя красавица. Рухнули стены, воздвигнутые Временем, пали решетки. Отголоски, отблески тех пяти дней и пяти ночей неистового счастья заполнили собой вечность.

И все же умирала она медленно и тяжело. Она забыла французский язык; капеллан, считавший, что знает несколько слов по-испански и по-итальянски, иногда обращался к ней с увещеваниями на этих языках, но умирающая плохо понимала и едва слышала его. Не зная, что свет уже померк у нее перед глазами, священник поднес ей распятие. И тут изможденное лицо Анны прояснилось, она медленно опустила ресницы. Было слышно, как она прошептала:

- Mi amado...[7]

Они подумали, что она говорит с Богом. Возможно, она говорила с Богом.

Послесловие

"Anna, soror..." написана в самом начале моего творческого пути, но это одно из тех ранних произведений, которые всегда важны для автора и всегда ему дороги. Повесть эта первоначально была частью обширного и хаотичного проекта романа под названием "Водоворот". Над этим замыслом я работала с восемнадцати до двадцати трех лет, он содержал в зародыше темы большинства моих будущих произведений.

Когда я отказалась от этой "грандиозной идеи", итогом которой должен был стать даже не "роман-река", а "роман-океан", жизнь подвела меня к созданию совершенно другой вещи, чья ценность, возможно, заключалась в чрезвычайной сжатости, - "Алексис". Но через несколько лет, начав, что называется, "литературную карьеру", я решила восстановить хотя бы какие-то части прежнего замысла. И повесть, называющаяся теперь "Anna, soror...", вышла в свет в 1935 году в составе сборника из трех повестей, "Повозкой правит Смерть" (название было навеяно одним эпизодом из несостоявшегося романа). Чтобы создать впечатление цельности, я снабдила их названиями: "По мотивам Дюрера", "По мотивам Эль Греко", "По мотивам Рембрандта", - не подумав о том, что эти названия, отдающие музеем, могут отвлечь читателя от моих вещей, пусть написанных еще неумелой рукой, но рвущихся прямо из души.

Название настоящего сборника, "Как текучая вода", в чем-то перекликается с "Водоворотом"; однако здесь жизнь предстает перед нами не в образе могучего океанского прибоя, а в образе реки, вернее, потока, то мутного, то прозрачного. Повесть "По мотивам Дюрера" переросла в роман "Философский камень", и больше о ней здесь сказать нечего. "По мотивам Рембрандта", оказавшаяся недостойной своего громкого названия, распалась на две, о которых речь пойдет ниже. Название третьей повести (теперешней "Anna, soror..."), отсылавшее к Эль Греко, должно было вызвать в памяти нервную, порывистую манеру великого живописца; однако сегодня ее неаполитанский колорит и обжигающая чувственность скорее заставили бы меня вспомнить о Караваджо - если вообще необходимо освящать эту историю страсти именем какого-либо художника. Сейчас повесть называется по двум словам из эпитафии, высеченной по указанию Анны на надгробии Мигеля, - словам, в которых сказано самое главное.

В отличие от двух следующих, "Anna, soror..." публикуется практически в том же виде, в каком публиковалась в 1935 году (а текст 1935 года почти без изменений воспроизводил текст 1925 года, написанный двадцатидвухлетней женщиной). И однако, ввиду настоящей публикации, было сделано немало исправлений чисто стилистического характера, а также дюжина поправок более серьезного свойства. О некоторых расскажу ниже. Почему я так настаиваю на том, что эта вещь по сути осталась без изменений? Потому, что, помимо других истин, открывшихся мне с тех пор, я усматриваю в этом факте еще одно доказательство относительности времени. Эта история так же близка мне, как если бы замысел написать ее появился у меня только сегодня утром. В ней рассказывается о любви брата и сестры, то есть о том типе отношений, который чаще всего вдохновлял поэтов, обращавшихся к теме инцеста[8]. Думая о западных писателях, принадлежавших к христианской культуре и разрабатывавших этот сюжет, я прежде всего вспоминаю великого английского драматурга Елизаветинской эпохи Джона Форда и его пьесу "Tis Pity She's a Whore"[9]. В этой неистовой драме, где людская низость, жестокость и глупость выгодно оттеняют душевную чистоту героев, есть любовная сцена, одна из прекраснейших в мировой драматургии: Джованни и Аннабелла, не в силах более бороться со своей страстью, становятся друг перед другом на колени. "You are my brother, Giovanni. - And you my sister, Annabella".

А теперь обратимся к мрачному как ночь байроновскому Манфреду. Действие этой несколько туманной драмы, герой которой носит имя средневекового германского принца, отлученного от Церкви, происходит на фоне альпийского пейзажа: в самом деле, Байрон находился в Швейцарии, когда написал эту вещь, одновременно и скрывающую и раскрывающую факт его связи со сводной сестрой Августой, - после этого скандала ему пришлось окончательно покинуть Англию. Этого романтического проклятого героя терзает неотступное воспоминание о сестре Астарте, умершей по его вине, однако автор ничего не сообщает нам о непосредственных причинах этого таинственного несчастья. Занятная вещь: похоже, что имя Астарта, явно несоответствующее средневеково-швейцарскому колориту драмы, позаимствовано из "Персидских писем" Монтескье. Трогательная новелла "История Аферидона и Астарты" вначале кажется чуждой общему тону "Писем" - язвительной сатиры, приправленной эротизмом и жестокостями в восточном вкусе. Юные Аферидон и Астарта - парсы, их религия допускает подобные союзы; однако, оказавшись в мусульманской среде, не терпящей инцеста, они подвергаются преследованиям и погибают. Как в остальных проникнутых иронией письмах, так и в этом лирическом отступлении Монтескье изъявляет протест против догматизма, против устоявшихся взглядов и традиций, непререкаемых в одном кругу и отвергаемых в другом, - протест, который до него уже по-своему выражал Паскаль, а вскоре - опять-таки по-своему - должен был выразить Вольтер. Двух юных парсов, живущих и умирающих в лоне своего закона, нельзя назвать бунтарями, но автор дает нам почувствовать, что невиновность и преступление - понятия относительные. У Форда, напротив, Джованни дерзко попирал закон, запрещающий кровосмешение, а у Байрона Манфред, чья совесть отягощена каким-то загадочным злодеянием, преисполняется сатанинской гордыни именно от сознания, что он преступил запретную черту.

Французский читатель не может не вспомнить и "Рене" Шатобриана, где автор, несомненно думавший о своей сестре Люсиль, избрал главной темой кровосмесительную страсть Амели и ее бегство в монастырь, и "Вильгельма Мейстера" Гёте, где также обыгрывается тема инцеста.

Ближе к нашему времени, в великолепной новелле Томаса Манна "Кровь Вёльсунга", мы видим две темы, которые часто встречаются в историях о кровосмесительной связи между братом и сестрой: первая - это абсолютная гармония во взаимоотношениях двух существ, соединившихся по праву общей крови; вторая - непреодолимое искушение нарушить установленные обычаи[10]. Юные брат и сестра, отличающиеся необычайной красотой и утонченностью, принадлежащие к одной из богатейших еврейских семей Берлина (новелла написана задолго до наступления нацизма), отдаются друг другу в чувственном опьянении, вызванном оперой Вагнера, в которой рассказывается о кровосмесительной любви Зигмунда и Зиглинды. Еврейская Зиглинда помолвлена с прусским офицером-протестантом, и первые слова, которые произносит любовник после объятия, звучат цинично: "Мы обставили этого гоя".Радость оттого, что удалось поглумиться над брачным союзом, который в семье считается социальным успехом: интеллектуальная гордыня человека, преступившего запрет. А Джованни у Форда насмешливым тоном прямо заявляет своему опекуну-епископу о намерении совершить инцест, позднее он совершает убийство, чтобы избавить сестру от обманутого и ненавистного мужа[11].

В один ряд с такими шедеврами можно поставить разве что "Африканскую исповедь" Роже Мартена дю Гара: это тоже шедевр, но тут мы из области поэзии пе­реходим в область социологического очерка. Брат и сес­тра вынуждены спать в одной комнате и пользоваться для чтения одной и той же лампой; эта случайность бро­сает их в объятия друг друга, но смятение чувств завер­шается тем, что сестра, как и было предусмотрено, всту­пает в законный брак с соседом-книготорговцем, а брат отправляется в армию и там встречает других красавиц. Позднее мы снова увидим эту женщину, обрюзгшую, хмурую, ухаживающую за чахоточным сыном, - жалким плодом минуты наслаждения. За такую концовку Андре Жид справедливо упрекал автора в упрощенчестве: если однообразные или чересчур частые союзы между близки­ми родственниками с течением времени и могут привес­ти к нежелательным последствиям, то известно также - это подтвердит любой фермер, - что в результате таких союзов рождаются вовсе не обязательно одни уроды и ка­леки, а, напротив, нередко получаются экземпляры, в ко­торых сосредоточены лучшие свойства их породы. Роже Мартен дю Гар погрешил против истины, снабдив свою повесть назидательной концовкой, но нельзя согласиться и с Андре Жидом, который склонен чрезмерно доверять легенде, наделяющей дитя инцеста чудесными свойства­ми, - как, например, Зигфрида, сына Зигмунда и Зиглинды, ставших прототипами персонажей новеллы "Кровь Вёльсунга"[12]*.

Если не считать "Африканской исповеди", в которой автор словно бы хочет дать нам понять, что ситуации, считающиеся необычными и абсолютно недопустимыми, на самом деле вполне обыденны, то в сюжетах об инцесте преобладают две темы: во-первых, союз двух исключительных существ, объединенных общей кровью, отделенных от других людей своими выдающимися достоинствами, и, во-вторых, заблуждение разума и чувств, приводящее к нарушению закона. Первая из этих тем присутствует в "Anna, soror...": двое детей живут в относительной изоляции, которая после смерти матери становится абсолютной; вторая - нет. Здесь брат и сестра преисполнены неистовым благочестием эпохи Контрреформации, и бунтарские порывы им совершенно чужды. Их любовь возникает и развивается среди статуй святых и апостолов, оплакивающих Христа, среди скорбящих мадонн и мучеников, "поющих не устами, а отверстыми ранами", в сумрачных, сверкающих золотом интерьерах церквей: это для них и привычное окружение их детства, и последнее прибежище. Их взаимная страсть слишком сильна, чтобы не достичь вершины, но, несмотря на долгую душевную борьбу, предшествующую грехопадению, они воспринимают его как безмерное счастье и не ощущают ни малейшего раскаяния. Один только Мигель сердцем понимает: такая радость возможна лишь при условии, что за нее заплатишь сполна. Его почти добровольная смерть на королевской галере будет заранее обещанным искуплением, которое позволит ему во время праздничной мессы испытать чистое, незамутненное укорами совести ликование. Анна же всю оставшуюся жизнь будет страдать опять-таки не от раскаяния, а от безутешного горя. Даже в старости она все еще будет верна своему греховному чувству - и в то же время будет уповать на Бога.

Портрет Валентины написан другими красками. Эта женщина, проникнутая мистицизмом скорее платоновским, нежели христианским, оказывает, сама того не зная, определенное влияние на страстные натуры своих детей; сквозь их душевные бури она доносит до них частицу своей умиротворенности. В моем творчестве (если только мне дозволено так выразиться) эта безмятежная Валентина видится мне первым образом идеальной женщины, какую я часто представляла себе в мечтах: любящей и в то же время самодостаточной, пассивной не от малодушия, а от мудрости; позднее я попыталась придать эти черты Монике в "Алексисе", Плотине в "Записках Адриана" и, более обобщенно, Фрошо, которая дает убежище на неделю Зенону в "Философском камне". Если я взялась здесь перечислять моих героинь, то потому, что в тех книгах, где, по мнению критиков, я уделила недостаточно внимания женщинам, на самом деле я в значительной мере воплотила мой идеал человека именно в женских образах.

По-видимому, Валентина (я говорю "по-видимому", потому что поступки персонажей должны, на мой взгляд, оставаться порой необъяснимыми даже для автора: такова цена их свободы) с самого начала догадывается о том, что ее дети любят друг друга, но не принимает никаких мер, ибо знает: эта любовь неугасима. "Что бы ни случилось, вы не должны ненавидеть друг друга". Умирая, она предостерегает их от греховной страсти, которая сразу после утоления обернется ненавистью, обидой или, что еще хуже, досадливым безразличием. Но они избегнут этой беды, обретя счастье и приняв муку: Мигель уйдет в смерть, Анна - в неиссякаемую верность. Социальное понятие "преступление" и христианское понятие "грех" расплавятся в этом пламени, которое будет гореть всю жизнь.

"Anna, soror..." была написана за несколько недель весной 1925 года, во время пребывания в Неаполе и сразу после возвращения оттуда; возможно, именно этим объясняется то, что любовная связь брата и сестры возникает и завершается на Страстной неделе. В Неаполе меня боль­ше всего поразили не шедевры античного искусства в му­зеях и не фрески на вилле Мистерий в Помпеях, которые я тогда полюбила на всю жизнь, а сутолока и оживление в бедных кварталах и еще суровая красота и поблекшее ве­ликолепие церквей, иные из которых впоследствии серьез­но пострадали или были полностью разрушены во время воздушных налетов 1944 года, как, например, Сан Джованни ди Маре, где Анна открывает гроб Мигеля. Я посе­тила замок Святого Эльма, где жили мои герои, и распо­ложенный рядом монастырь, где доживал свой век дон Альваро. Я побывала в маленьких нищих деревнях Базиликаты (в такой деревне находился не то господский, не то крестьянский дом, куда Валентина с детьми приехали на время сбора винограда), а развалины, которые Мигель видит то ли во сне, то ли наяву, - это, очевидно, развали­ны Пестума. Никогда еще романтический вымысел не вдохновлялся так непосредственно теми местами, где про­исходило действие.

Работая над "Anna, soror...", я впервые насладилась пре­имуществом романиста - возможностью целиком раство­риться в своих героях или позволить им завладеть собой. В эти недели я вела себя как обычно, общалась с людьми, но на самом деле я жила внутри этих двух тел и двух душ, будучи попеременно то Анной, то Мигелем, невзирая на то что они разного пола; думаю, подобное же безразличие испытывают все авторы по отношению к своим персона­жам[13], и нет ничего удивительного в том, что мужчина способен в совершенстве описать чувства женщины, - как Шекспир описывает чувства Джульетты, Расин - Роксаны и Федры, Толстой - Анны Карениной (читатель, впрочем, уже и не удивляется: привык), или - более редкий случай - в том, что женщина способна правдиво изобразить мужчину с его мужской логикой: таков Гэндзи у Мурасаки, Рочестер у Бронте или Йёста Берлинг у Сельмы Лагерлеф. При таком вживании в образ героя перестают ощущаться и другие различия. Мне было тогда двадцать два года, как Анне в разгар страсти, но для меня не составляло никакого труда превратиться в утомленную жизнью, постаревшую Анну или в дона Альваро на склоне лет. Мой опыт чувственной любви был в то время весьма невелик, страсть мне еще только предстояло испытать, но любовь Анны и Мигеля пылала во мне, как костер. Думается, объяснение тут простое: все это уже было тысячу раз прожито и пережито нашими предками, которых мы несем в себе, как и тысячи существ, которым еще только предстоит появиться на свет. Но тогда снова и снова возникает вопрос: почему из бесчисленного множества частиц, скрытых в душе каждого из нас, всплывают на поверхность именно эти, а не другие? В то время я была не так обременена собственными эмоциями и житейскими заботами, как сегодня; возможно, поэтому мне было легче раствориться в героях, которых я выдумала, или считала, что выдумала.

С другой стороны, несмотря на то что я к тому времени давно уже перестала исполнять религиозные обряды, что все легенды, ритуалы и образы католицизма стали для меня лишь воспоминанием, хоть и весьма ярким, - мне легко было вжиться в истовое благочестие двух детей эпохи Контрреформации. В детстве мне приходилось лобызать ноги раскрашенных гипсовых статуй Христа в деревенских церквах, и неважно, что этим поделкам далеко было до изумительного глиняного изваяния в церкви Монтеоливето, перед которым преклоняет колени Анна. Сцена, где брат и сестра, перед тем как слиться в объятии, с балкона замка Святого Эльма смотрят на небо, которое "словно расцвело отверстыми ранам" в ночь Страстной пятницы, - эта сцена, далее если кому-то она кажется кощунственной, дает понять, насколько еще сильны были во мне христианские чувства, - притом что именно тогда, не желая иметь ничего общего с определенной средой (чьи слабости и изъяны слишком хорошо известны), я решительно отвергала догмы и запреты христианства. Почему я выбрала тему кровосмешения? Давайте сразу же откажемся от наивной гипотезы, будто всякое литературное произведение основано на реальном событии из жизни автора. Я уже упоминала о том, что судьба даровала мне только сводного брата, на девятнадцать лет старше меня, с которым, на мое счастье, мы виделись лишь время от времени; он бывал со мной либо сварлив, либо угрюм и порядком-таки отравил мне детство. К моменту, когда я начала писать "Anna, soror...", я не встречалась с этим милым братцем уже лет десять. Из вежливости по отношению к сторонникам вышеупомянутой гипотезы я не стану отрицать, что некоторые вымышленные ситуации, возникающие в голове у романиста, можно уподобить негативному изображению ситуаций реальных; в моем случае, однако, точным негативом был бы не младший брат, охваченный греховной страстью, а любящий и преданный старший брат.

Назад Дальше