Номах (Журнальный вариант) - Игорь Александрович Малышев 2 стр.


Три тачанки и еще бойцов десять пешими несколько раз отправлялись к видневшемуся вдалеке лесочку и натащили кучу сушняка размером с хороший стог.

- Пока хватит. Но до темноты еще сходить надо будет, - одобрил Номах. - И вот еще что. Труба или прут железный найдется у кого?

В одной из тачанок отыскался обрезок трубы полтора метра длинной, возимый неизвестно для чего и неизвестно с каких пор. Русский человек часто бывает бестолково и нерасчетливо запаслив.

- Дверцу им подоприте, - указал Номах на танк. - А то, чего доброго, еще выйти захотят.

Мосластый и Шимка подставили камень, установили на него конец трубы, другим концом подперли дверь. Забили ногами, чтобы труба плотнее встала враспор.

- Сделано, - крикнули весело.

- Обкладывай дровами.

Когда огонь принялся лизать сухие бревешки, Номах дал команду отойти шагов на сто от танка.

- Хрен его знает, ну как там рванет чего. Убьет еще.

- Чему там рваться? Ежли снарядам, так они б давно по нам пальнули.

- А если там ящик гранат, скажем? Или пять ящиков?

- Тогда ста шагов может и не хватить, - деловито согласился карлик Шимка.

- Ничего, хватит, - снял папаху Номах. - Коней распрягите, нехай пасутся. Тут и заночуем.

До заката оставался еще час-полтора.

Майское солнце садилось в молодую, пахнущую резко и свежо, как малосольные огурцы, листву ближайшего перелеска.

Соловьи, дурея, изнывали по балкам. Далеко по округе разносились их раскаты и трели. Заслушаешься, и голова идет кругом не хуже, чем от самогона.

- Доброе место, - огляделся Номах.

Нестор любил песни истомленных весной соловьев. Слушать их он готов был часами. Другое дело, что ему, командиру войска в десятки тысяч штыков, нечасто удавалось вот так запросто послушать их пение.

Номах разложил шинель на дне тачанки и улегся, подложив под голову папаху.

Завечерело. Скрылось солнце, взошла луна. Свет ее поплыл половодкой по степи, сделал все вокруг неверным, чуть дрожащим, словно действительно видимым сквозь легкую прозрачную воду. Ветер доносил запах цветущей черемухи, смешанный с дымом. Соловьи изводили небо и землю песнями. Сердце билось в груди, словно у пятнадцатилетнего, в голову лезла восторженная чепуха о любви, теплых руках, качающихся косах, податливой мягкости девичьего тела…

Номах сам не заметил, как уснул.

Проснулся он от прикосновения к плечу.

- Батька, хлопцы картошек напекли. Будешь?

- Картошки-то? Давай…

Номах тяжело кивнул головой, просыпаясь. Потер руками лицо. Увидел яркие, как глаза волков, звезды высоко над собой. Луна уже скрылась за горизонтом, тьма поглотила степь.

- Долго я спал?

- Часа четыре, должно.

Батька сошел с тачанки, сел на попоны рядом с бойцами. Тут же на лопухах лежали крупные обугленные картофелины. В черной шкуре их кое-где светились дотлевающие искры.

- Где пекли-то? Там? - Номах указал в сторону танка, на четверть зарытого в неистово-красные раскаленные угли.

Углы брони, пушка, стволы пулеметов, остывая, нежно отсвечивали алым.

- Там, - подтвердил мосластый. - Я все брови себе спалил, пока картохи закладывал да вытаскивал. Жар невозможный. Чисто адище.

- Ну и как там? Было чего?

- Когда дрова взялись, колотился вроде кто-то, - неохотно ответил Шимка. - Хотя хрен его маму знает, треск же стоял, как на пожаре. Да и далеко…

- Долго колотились?

- Да не. Не очень…

От разломленной картофелины, из масляно-желтой сердцевины ее валил густой и влажный, словно банный, пар. Батька откусил, задышал открытым ртом, остужая картофельную мякоть.

- С сольцой ее, с сольцой…

Мосластый подвинул белеющую в темноте тряпицу с горкой крупной соли.

- Мы с братами, когда в ночное ходили, всегда картошку в золе пекли. Жили-то так себе, бедовали, только что не христарадничали. Так для нас вкусней этой картошки и не было ничего. С солюшкой как навернешь ее, родимую, и уж так доволен! А если с черным хлебушком, да с редькой, да с огурцом, так и вовсе как на свадьбе побывал. Эх!..

Мосластый густо посыпал дымящуюся половинку картофелины солью и проглотил вместе с кожурой.

- Ты чисто хряк. Как есть, так и ешь.

Он обстоятельно прожевал, сглотнул.

- Ничего, грома бояться не буду.

Номах поднялся и пошел в тачанку досыпать. В этот раз уснуть не мог долго. Не давали соловьи и звериные глаза звезд.

СОН НОМАХА. ПОХОД

Летом под цветущей липой приснился Номаху сон, будто ведет он конную колонну по мертвому выжженному полю. По сгоревшей траве, что рассыпается в прах от прикосновения. По черной, как уголь, земле, пахнущей смертью. По камням, на которых кованые копыта его коней скрежещут, как зубы грешников в аду.

Им страшно, страшно всем. Номах чувствует, как крупная дрожь колотит тело его ахалтекинца, и порою ему кажется, что сидит он не в седле, а на стволе пулемета, такой жар идет от коня и так сильна дрожь. Конь грызет удила, и звук этот морозом пробирает Нестора.

Отовсюду слышен конский храп и мертвый стук подков по камням. Люди и животные задыхаются в смраде и гари и падают один за другим. Войско Номаха редеет. Уходят самые верные товарищи, падают лицом в золу, и та затягивает их, скрывая без остатка. От каждого упавшего взметаются вверх целые облака пепла, окутывают живых.

Обрушивается с неба пахнущий кровью дождь, но и он не прибивает, не смачивает пепел.

Текут по лицам потоки кровавого дождя, люди не останавливаются.

Там, впереди, на темном небе над выгоревшей землей виден полукруг красного встающего солнца, и они идут, идут к нему.

Темны их лица, тяжелы их взгляды, но они знают свою цель и ничто не заставит их повернуть. Нет им пути назад. Там только выжженная земля, удушливый дым и смерть в горячей золе.

Пусто и сухо горло Номаха. Даже если и захотел бы что сказать своим товарищам, все равно не смог бы.

Да и не нужны больше ни его слова, ни чьи-то еще.

Никакие слова не укрепят людей на их пути. Выгорели эти всадники изнутри и снаружи, и только воля держит их в седле.

Невыносим жар сгоревшей степи, но столь же невыносим и притягателен свет встающего, красного, как губы невесты, солнца.

Только бы дойти, только бы не упасть, бьется в каждом мозгу мысль.

Выжигает жар глаза, сердца и души. Но ни один не сворачивает. Только падают замертво или продолжают идти вперед.

- Народ! Земля! Воля! - нечеловеческим усилием исторгает Номах из горячей, как кузнечный горн, глотки, но слова падают безжизненные, как карканье ворона.

- Смерть… - шепчет он последним усилием, и поля неожиданно отзываются сухим шепотом, от которого кожа дыбится мурашками.

- Смерть!..

Пылает солнце над выжженной равниной.

Глух, страшен шаг едущих к нему.

Падает плетка из ослабевшей руки Номаха, падает револьвер.

У ахалтекинца подгибаются ноги, его водит из стороны в сторону.

Номах трогает повод, выравнивает ход.

Конь скулит в жизни лишь один раз. Перед смертью.

Отовсюду - справа, слева, сзади слышен Номаху скулеж коней. И звук этот действует на него так, словно его вдоль и поперек пилят большими двуручными пилами.

Он, крестьянский сын, не может спокойно видеть, как гибнет скотина.

- Скоро уже! - каркает он не столько людям, сколько коням.

Темнеет в глазах. Трудно дышать. Слепота и свет чередуются вспышками: черное, белое, черное, белое…

Пить больше не хочется. Кажется, он просто забыл, что в мире есть вода, и теперь умеет жить без нее, в огромном безводном мире пепла и жара.

Солнце все ближе и ближе. Оно растет, встает над горизонтом, отодвигает черное небо, заслоняя его собой.

Растет жар, идущий от солнца. Дымится форма на Номахе и его товарищах. Лопаются ремни и пояса, опадают в пыль кобуры и сабли.

Истлевает и падает упряжь коней, и они идут, больше не направляемые людьми, словно осознав цель похода и приняв ее как свою.

Бьют через все небо огненные молнии, трещат и лопаются скрепы мира.

Отряд Номаха въезжает в солнце.

НЕСТОР И ГАЛЯ

Номах попал к ней с пулей в ноге и рубленой раной плеча.

Он едва-едва смог уйти по глубокому снегу от преследовавших его казаков. Помогли метель и выносливость коня.

Когда погоня отстала, Номах остановился, прислушался к свисту ветра, сквозь который едва доносились звуки выстрелов.

- Оторвался, - прошептал он, и усталость рухнула на него неподъемной тяжестью.

Номах пошарил по ноге, нащупал две дырки, из которых текло темное и горячее.

- Навылет…

В сапоге хлюпало.

Нестор засунул руку под полушубок, тронул плечо.

- Это ладно. Царапина.

За свою жизнь он научился отличать настоящие раны от пустяковых не хуже полкового хирурга.

Кровь текла по штанине, и он чувствовал, как вместе с ней выходят из него силы. Она быстро заполнила узкий сапог и теперь капала на снег крупными, тяжелыми, как черешня, каплями.

- Надо торопиться, - сказал он себе, зажимая раны пальцами и чувствуя, как легчает от кровопотери голова.

Измотанный, раненый, как и Номах, ахалтекинец шел, хромая и спотыкаясь.

Порыв ветра донес легкий, еле слышный запах дыма.

- Чуешь? Чуешь? - взволнованно пригнулся Нестор к уху коня.

Конь, похоже, и сам понял, в какую сторону надо идти.

- Что там? Костер, дом? Наши, казаки?.. - замельтешили в голове у Номаха вопросы.

Вскоре они остановились возле одинокого хуторка в три хаты. Окна одной из хат светились неярким теплым светом.

Номах подъехал к двери, постучал в дверь стволом револьвера.

- Кто? - раздался тревожный женский голос.

- Ты одна дома?

- А тебе что за дело?

Что-то в голосе женщины успокоило Нестора. Он снял пистолет со взвода, спрятал его в карман полушубка и осторожно слез с коня.

- Не бойся, хозяйка. Открой, раненый я.

- Так тут тебе не лазарет! Раненый он… Я не фершел. Езжай, куда ехал.

Номах стоял на одной ноге, привалившись к стене.

- Да, открой ты, бисова баба! - с усталой злобой негромко сказал он, и та, не решаясь больше перечить, открыла дверь.

Номах, едва ступая на простреленную ногу, прошел внутрь хаты, сел на укладку.

- Поди коня в закуту сведи. И окна подушками закрой. А то увидит еще кто…

- Да кто увидит? Метель такая, небо с землей мешается, - ответила хозяйка, однако же накинула шаль и повела коня за хату.

Когда она вернулась, он смог рассмотреть ее. Было ей лет двадцать пять, волосы темно-русые, лицо, как луна, круглое и, как луна же, холодное и отстраненное. Главное же, что бросалось в глаза, огромный, словно она запрятала под одежду мешок зерна, живот.

- Раненый он, конь твой, - сказала она.

- Знаю…

Баба стояла, обняв руками пузо, и безучастно смотрела на непрошенного гостя.

- Бинтов-то у тебя нет, поди? - спросил Номах, провиснув плечами от боли и слабости.

- Откуда? - ответила она, не трогаясь с места.

- Порви тогда тряпок каких. Или принеси мне, сам порву и перевяжу.

Голова становилась все легче и легче. Казалось, еще немного и она просто растворится в воздухе, как дым от остывающего костра.

Номах порвал принесенные тряпки и принялся расстегивать штаны.

- Отвернись, - бросил бабе, тяжело дыша.

- Нежный какой… - Она неожиданно усмехнулась, впервые смахнув с лица отстраненное выражение, и отошла к окну.

Номах попытался снять сапоги, но, как ни старался, ничего не вышло.

- Пособи, что ли!.. - грубо окликнул хозяйку, досадуя на свою слабость.

Та стащила сапоги и принялась снимать с него штаны.

- Это не надо, я сам… - попытался сопротивляться Номах.

- Угомонись уж! Чего я там у вас, кобелей, не видала?

Пока она перевязывала рану, он кивнул на ее живот и спросил осипшим голосом:

- Скоро?

- Не сегодня, так завтра.

Потом глянула на него исподлобья, добавила чуть мягче:

- Недели через три, должно.

- А мужик твой где?

- Воюет мужик мой. Вы ж теперь все воины. Черти бы вас всех взяли, - добавила она со злостью и затянула повязку так, что Номах скрипнул зубами.

За кого воюет муж, Номах спрашивать не стал, сама она тоже не рассказала.

- В других-то хатах есть кто?

- Были. Да кверху брюхом всплыли. "Испанка" подобрала.

- Так ты что же, в одиночку тут рожать собралась?

- На днях думаю к брату податься. Он тут в пятнадцати верстах, в Хлевном.

Она виток за витком обматывала ногу Номаха.

- Одной-то не родить. Да и еды у меня осталось мыши пополдневать.

- А ты смелая, - ощупывая тугую ткань на ноге, сказал Номах. - Ночью незнакомому человеку открыла.

- Станешь тут смелой… Не открой я, ты, поди, с нагана палить бы начал, нет?

- Не под дверью же мне у тебя подыхать.

- Вот и я о том.

Опираясь на укладку, она поднялась с колен. Забрала тяжелые от крови штаны и сапоги Номаха, кинула взамен истертые мужнины кальсоны.

Вернулась с ведром воды, замыла пол.

- Натекло-то с тебя, будто с быка.

Задыхаясь, выпрямилась, вытерла пот со лба.

- Не могу, мутит. Дух от кровищи больно тяжелый…

Отдышавшись, спросила:

- Зовут-то тебя как?

- А оно тебе надо, имя мое? Меньше знаешь, лучше сны снятся.

- Да и пес с тобой… - махнула она рукой и пошла управляться по хозяйству.

- Поесть собери чего-нибудь.

- Каша гречневая есть. Теплая, в печи стоит.

- С мясом?

- Шутишь? Уже и как выглядит оно забыла… - Она вздохнула, тревожно поглядела на закрытое подушкой окно. - Гречки на три дня осталось, да картошки на неделю, - сказала самой себе. - Вот так. А дальше все. Хоть петлю на сук да с ветром плясать.

- За что я крестьян люблю, так это за то, что прибедняться вы мастера.

Она посмотрела на гостя недобро сузившимися глазами, но ничего не ответила.

Ночью Номаха разбудили стоны. Хозяйка вскрикивала, скулила, мычала протяжное "Ой, божечки! Ой-ой-ой…"

- Эй, слышь, как тебя там!.. - закричала она наконец.

Номах с трудом сел на укладке, с трудом, чуть не падая, доковылял до ее кровати.

- Чего? Рожаешь, что ли?

- Нет, пою! Давай, подтягивай, - отозвалась она, светя в темноте бледным, как полотно, лицом.

- Ты ж говорила, три недели еще.

- Ну, сказала баба и сказала. Ошиблась, должно. Ой, божечки! - выдохнула.

- Первый у тебя, что ли?

- Третий. Первые и годика не прожили. Прибрал господь. Ты вот что, - горячо заговорила она. - Езжай за бабкой. Есть тут в трех верстах одна, роды принять может. Привези ее.

- Нет, родимая. Я сейчас со своей ногой до двери-то с трудом дойду, не то что до бабки твоей. Да и конь у меня раненый, плохой из него ходок. Тем более снега такие, невпролаз. Мог бы уйти, неужто стал бы возле твоей юбки отсиживаться?

- Вот навязался на мою голову! - Она вцепилась себе в руку зубами и тонко, по-щенячьи заскулила.

Потом закрыла ладонью со следами зубов глаза и запричитала:

- Ой-ой, лишенько! Да как же это!

- Да не шуми ты. Примем твоего ребенка. Внутри не отсидится.

- Кто примет, ты, что ли, душегубец?

- А кто еще, раз больше некому?

- Ой-ой! - выкрикнула она.

- Ладно, не ори! - прикрикнул он, пытаясь за грубостью скрыть замешательство. - К третьему разу могла бы уж и привыкнуть. Говори, что делать.

Номах старался не подавать вида, но было ему сильно не по себе. К своим тридцати годам он без счета побил народу, но ни разу еще не помогал человеку явиться на свет.

- Ой, божечки! - стонала баба. - Воды… Воды нагрей. И рушники неси. Там, в укладке найдешь.

Номах с трудом поковылял к печи.

- Да быстрее ты, хрен хромой! - закричала она с неожиданной силой, приподнимаясь на локтях. - Телепается тут, как неживой.

- Лайся, лайся… - одобрил Номах. - Легче будет. Оно и при ранах, когда по матушке душу отводишь, легче становится.

- Принес, что ли, малохольный? - меж стонами спросила она, когда Номах присел рядом с кроватью.

- Рушники принес. Вода в печке греется.

- Сиди, жди.

- Чего? - переспросил тот.

- Второго пришествия! О, Господи…

Она закатила от боли глаза.

Жарко было в натопленной хате. Роженица обливалась горячим, словно смола, потом. Влага пропитала белую ночную рубашку, и мягкое округлое бабье тело просвечивало сквозь ткань, как сквозь плотный туман.

Номах смотрел на вздувшийся пузырем огромный живот с выпирающим, крупным, как грецкий орех, пупком, на набухшие дынями груди с темными ягодами сосков.

- Что таращишься?.. - устало спросила она.

Номах не отвел глаз. Стер жесткой ладонью пот с ее лба.

- Рожай давай. Сколько можно? И себя, и дите уж истомила.

Рана, растревоженная его метаниями по избе, начала мокнуть.

Роженица задышала чаще, повернулась к нему.

- Кажись, началось, - с неожиданной близостью, как родному, сказала.

- Ну, смелей, девка…

Метель заметала окна одинокой хаты посреди широкой южнорусской степи. Небо сыпало вороха пушистых, как птенцы, мечущихся снежинок. Ветер белым зверем стелился по стенам мазанки, перебирал-пересчитывал доски двери, трепал солому на крыше, падал в печную трубу и уносился вверх вместе с дымом.

Вскоре непогода замела окна, и никто в целом свете, окажись он хоть в пяти шагах от плетня, не догадался бы, что рядом, в жаркой, будто баня, избе красивая, как богородица с иконы, русская баба рожает сейчас близнецов.

Она кричала собакой, мычала буйволицей, трепетала птахой. Стискивала простыни, так что они трещали и рвались вкривь и вкось. Дышала шумно, как водопад.

Номах неумело помогал. Она, где криком, где лаской, подсказывала ему бледными, будто вываренная земляника, губами.

Утомившись от родовых мучений, начала вдруг выкрикивать Номаху:

- Воины… Когда ж вы наубиваетесь уже? Когда крови напьетесь? Мало вам, что пашни сором заросли, что дети отцов забыли, что по полям костей как листьев осенью разбросано? Мало вам? Что ж вы делаете, мужики? Что творите?..

Ее усыпанное бисером пота лицо опало, черты заострились.

- Что молчишь?

- Да шумная ты. Чего я поперек лезть стану?

Она упала на пропитавшуюся потом подушку, закрыла сгибом локтя глаза.

- Ой, божечки…

- А рубим друг друга оттого, - неторопливо ответил Номах, - что есть те, которые хотят, чтоб был в мире человек унижающий и человек униженный. Человек, у которого есть плеть, и тот, для которого эта плеть предназначена. За то боремся, чтобы не было плети. Чтобы каждый с рождения свободным был.

- Не будет такого! - громко дыша, сказала баба.

- Будет.

Она убрала руку с лица и сжала ею ладонь Номаха.

- Не будет…

- Будет.

…Кончилась метель. Наверху кто-то плеснул льдистой водой на купол небосвода, и она разлетелась, застыла мелкими светящимися брызгами звезд. Месяц легким яликом поплыл в тишине.

Назад Дальше