Поручает Россия. Пётр Толстой - Юрий Федоров 2 стр.


Особенно раздражали иностранцы. Ступали они по улицам вольно, ногу выбрасывали смело, поглядывали с достоинством. Русские так не ходили, да и не умели того. С детства, с младых ногтей были учены: над всеми бог, под ним царь, ниже чиноначальники власть предержащие - так ты уж ходи смирно, голову клони да бойся. А вот коли сам начальником станешь, то тем, что ниже, головы пригибай, да построже, можно и зуботычиной, а лучше дубиной. На том всё и стояло.

Пётр Андреевич кусал заусенец на пальце и смотрел, смотрел прищуренными глазами: смелели люди, смелели.

В старом переулке бренькал колокол, звал к молитве. Отстояв положенное на коленях перед тёмными ликами святых, Пётр Андреевич опять тянулся к оконцу, и уже переплёты казались ему решётками, а капли дождя на слюде - слезами, что ползли не иссякая. Жизнь проходила мимо, дни утекали, как вода в песок.

От великой тоски Пётр Андреевич брал себя холодными пальцами за горло, мял, давил и, не в силах выговорить слово, только хрипел и булькал не то от досады на себя, не то на время, что выпало на его бесталанную долю.

Подносили рыжички солёненькие: "Откушай, барин". Подавали квасок кисленький, меды сладкие: "Отпей". Выставляли на стол жареное, пареное, варёное, томлёное, запечённое в сметане, в соусах хитрых: "Отведай, барин". Но нет. Он всё тянулся, тянулся к окну. И не выдержал, сломал гордыню, пошёл проситься в службу. И вымолил-таки - послали его воеводой в Устюг Великий.

Новый воевода в Устюге с жаром взялся за дело: расширил торговую площадь, перестроил причалы на Сухоне, начал строить торговые ряды.

Солнце тумана на реке не разгонит, а Пётр Андреевич у судов - кричит, командует, лезет в самую гущу. Английские и голландские купцы, открывшие склады в городе, в один голос говорили: "О-о-о… Это есть хороший пример царёвой службы!" И они же похвалили воеводу Петру, когда тот, во время путешествия в Архангельск, побывал в Устюге.

Пётр с купцами стоял на берегу реки, ветер гнал волны, полоскал паруса судов у причала. Кричали чайки. Водный простор распахивался перед глазами неоглядно. У царя было хорошее настроение. Толстой стоял чуть поодаль, у самого среза берега. Пётр похвалы выслушал, посмотрел с интересом на воеводу, но ничего купцам не ответил. С тем и ушёл на Архангельск на трёх карбасах. А устюжских дел Толстому стало мало, ему хотелось большего. Пётр Андреевич об том писал в Москву, просил определить его в военную службу.

Ему дали чин прапорщика.

В Азовском походе он выказал храбрость, и ему присвоили звание капитана гвардейского Семёновского полка. Жизнь, казалось, определилась, но он неожиданно напросился к царю. Вот тогда-то и увидел Толстой усмешку на губах Петра. Молод был Пётр, ретивое в нём играло: что, мол, сын дворянский, пришёл? Царёвы губы искривились в углах. Людское-то и царям не чуждо. Пётр Андреевич перемог себя и униженно, голосом покорным попросил отправить волонтёром в Италию.

- Учиться хочу, - сказал, - учиться.

Такого и быстрый в мыслях Пётр не ожидал. Взглянул с вопросом. Помедлил. В то время царь горел мыслью: как можно больше русских людей отправить за рубежи российские для обучения необходимым державе ремёслам и наукам. Пётр Андреевич выказал желание овладеть мореходным делом. Царь прошёлся по палате, заложив руки за спину, пошевеливая тесно сплетёнными пальцами, кашлянул.

Молчание царёво затягивалось.

Пётр Андреевич ждал решения.

Петровы каблуки стучали в дубовые плахи. Вот ведь как складывалось: против Петра звал стрельцов Софьин стольник Толстой, а ныне он от Петра ждал решения своей судьбы.

Царь остановился у окна, тень легла через всю палату. И Пётр Андреевич подумал, что скажет сей миг Пётр одно слово и тенью перечеркнёт все его дальнейшие годы. Толстому стало сумно. Почувствовал: в виски молотками бьёт кровь. Он поднял лицо, взглянул на царя. Что прочёл Пётр в его взгляде, о том он ни Толстому, ни кому иному не говорил, очевидным стало одно: задор он молодой перемог, отвердел губами, нахмурился и сказал раздельно:

- Добре. Поезжай.

И всё. Не наставлял, как других отправляющихся за границы, не обещал ничего за успехи в науках и ремёслах и не грозил за знания плохие, кои выкажет по возвращении. Но и перечёркивать судьбу не стал. Такого греха на душу не захотел брать. Толстой запомнил: смотрел на него Пётр, чуть наклонив голову к плечу, без укора, без раздражения и лишь раздумье читалось в глазах.

* * *

Возок тряхнуло. Филимон крикнул с досадой:

- Ну! Волчья сыть, шевели копытами! Толстой, отрываясь от дум, глянул в оконце. Подъезжали к Яузе.

Санная дорога напрямую через реку изломалась, и, хотя лёд стоял, объезжать надобно было вкруговую. Филимон завернул коней, но Пётр Андреевич всё смотрел и смотрел на ледовую дорогу. Поднятая горбом над истаивающим льдом, жёлтая от навоза, она была хорошо видна с высокого берега. Тут и там дорогу перерезали трещины, напирали на неё клыкастые, изломанные льдины, дыбились, громоздились, и было очевидно, что ещё день, другой - и дорога, преграждающая путь ледоходу, уйдёт под воду, освобождая простор пробудившейся к жизни реке. Толстой, до рези в висках вглядывавшийся в оконце саней, неожиданно для себя понял, почему он так долго не может оторвать глаз от зыбящейся под напором весны дороги. В сознании ясно встало - это не дорога через речку Яузу, нет! Это Софьина дорога. Избитая, изломанная, с полыньями поперёк хода, конской мочой залитая и навозом затолчённая, та дорога, по которой веками Русь на карачках ползёт, ломаными ногтями цепляясь и оставляя за собой алые маки кровавых пятен. И ещё подумалось с душевной мукой - счастлив он, что выбрал иной путь.

Возок тряхнуло на ухабе, кучер взял правее, и Яузы не стало видно. Толстой отвернулся от оконца.

- Господи, - прошептал Пётр Андреевич, - святые угодники, как воздать за то, что не оставили в замёрзлом упрямстве! - Перекрестился и раз, и другой, и третий. И ему вспомнились итальянские солнечные дороги. Особый вкус кремнистой их пыли - пресный, щекочущий губы, но сладостный по воспоминаниям…

За изучение наук в Италии Пётр Андреевич взялся так, что немало изумлял учителей въедливым умом и жаждой знаний. Бывал в библиотеках и госпиталях, в мануфактурах и академиях, изучил итальянский язык, познакомился с торговым делом и немало выказал способностей в знакомстве с искусствами, в коих итальянский народ был весьма сведущ. В Россию Толстой привёз аттестаты, в которых говорилось: "…в познании ветров как на буссоле, яко и на карте и в познании инструментов корабельных, дерев, парусов и верёвок есть искусный и до того способный". Были и другие слова: "…в дорогу морскую пустился, гольфу переезжал, на которой через два месяца целых был неустрашённый в бурливости морской и в фале фортуны морских не убоялся, во всём с непостоянными ветрами шибко боролся". К аттестатам крепились на шнурах тяжёлые печати, выполненные сколь затейливо, столь и искусно. Но Пётр всё же счёл более полезным для России использовать Толстого не как моряка, но как дипломата.

На то нашлись причины.

По возвращении в Москву Петра Андреевича призвали к царю. По обыкновению, Пётр сидел вольно на простом стуле, закинув ногу на ногу. Белые нитяные чулки царя были забрызганы грязью. Он только что вернулся во дворец с артиллерийского поля, где ему представляли отлитые московскими мастерами пушки, и лицо его румянилось от морозного ветра, как это не часто бывало. Пётр слушал Толстого и покачивал носком башмака. У рта собирались морщины. За два года, которые Пётр Андреевич провёл в Италии, царь заметно изменился: жёстче стали губы, суровее глаза, и ежели раньше в разговоре он только взглядывал на собеседника и тут же отводил глаза в сторону, то ныне он смотрел в лицо сидящему напротив подолгу, не мигая, и только зрачки то расширялись, то сужались, словно дыша. Не прерывая Петра Андреевича, царь потянулся к лежащим на столе аттестатам, взял в руки один из свитков, развернул, шурша жёсткой бумагой.

Пётр Андреевич прервался на полуслове.

- Говори-говори, - взглянув поверх бумаги, сказал царь. Пётр Андреевич продолжил рассказ.

Царь отложил аттестат, взял трубочку, набил табаком, крепко уминая продымлённым пальцем.

Секретарь Макаров поспешил к Петру с дымящимся трутом на медной тарелочке.

Царь взял уголёк, не глядя, сунул в трубочку. Сильно втягивая щёки, затянулся, бросил перед лицом облачко дыма. Губы его по-прежнему морщились.

Макаров внимательно взглянул на царя: он понял - Пётр задумался, и задумался крепко. Кабинет-секретарь, как никто иной, знал, что Пётр не испытывал к бывшему стольнику Софьи особого доверия. Такое надо было заслужить, но то, что Толстой решительно отказался от старого и, не в пример многим московским сынам дворянским, сам выказал желание поехать за границы российские, и не только поехал, но вот и добрые знания привёз, что подтверждалось лежащими на столе аттестатами, Петру понравилось. Он был человеком решительным и решительность в иных любил и поощрял.

- То зело похвально, - сказал Пётр, притрагиваясь к аттестатам, - и поощрения всяческого заслуживает.

Пустил облачко дыма, сунул трубочку в рот, сжал зубами янтарный мундштук. И всё смотрел и смотрел на Толстого. Пётр Андреевич внутренне собрался, ожидая царёва слова.

Пётр, отведя ото рта трубочку, сказал:

- Знания практические в морских, горных или иных науках суть не только к употреблению в оных делах уместны, но ещё более важны в понимании судеб человеческих, движении стран, яко разных людских семей: как и в чём находить им применение особенностей своих, как им в мире жить, где искать честь свою. Читать в сей книге дано немногим. Научился ли ты разбирать алфавит её страниц?

И Толстой в другой раз удивил царя, показав такую осведомлённость в европейских межгосударственных делах, что Пётр отложил трубочку и впился глазами в Петра Андреевича.

- Ну-ну, - поторопил с живым интересом и даже стул к Толстому подвинул, - ну…

Пётр Андреевич, почувствовав уверенность, сказал:

- Более иного ныне следует опасаться действий военных на юге. - Ему ехало легче дышать, словно воздуха в палатах царёвых прибавилось, и он с определённостью закончил: - Из Стамбула вижу угрозу.

Пётр сорвался с места, пробежал по палате, рассыпая искры из трубочки. Лицо царя, минуту назад спокойное и невозмутимое, переменилось. Задвигались, зашевелились короткие усы над губой, как это случалось у него в моменты волнения. Пётр встал в углу, посмотрел оттуда на Толстого. Под обветренной кожей на скулах у царя обозначились тёмные пятна. Вернувшийся из-за границы Софьин стольник - а это Пётр держал в памяти - ударил в больное место: заговорил о том, о чём он, Пётр, и в близком кругу молчал, хотя и знал - молчи не молчи, а сказать придётся. Но всё же молчал. Испугать боялся. И так видел - напуганы нарвским поражением. И хотя были и победы - взятие мызы Эрестофер и иные успехи, - в Москве всё одно головы гнули. Шептали по углам: "Ишь ты, победил… Колокола с церквей содрал на пушки, голь московскую согнал в солдаты… Левиофана снарядил, а убил-то муху… Эрестоферова мыза с ноготок всего… Было за что биться… Поглядим, как далее будет…" Разговоров было много. Вот и не хотел Пётр свой голос к тому добавлять.

- Пошто так мыслишь? - спросил холодно и жёстко.

Пётр Андреевич, заметив перемену в царе, с минуту подумал и продолжил убеждённо:

- Государь, слова мои, вижу, зело озаботили тебя, однако, ища лишь пользы России, должен сказать их, как сказать должен и другое. Россия сильная никому не нужна. Шибко - и я видел то - присматриваются к нам, россиянам, за рубежами нашими. С опаской присматриваются. У Европы сегодня много своих забот, и сильный сосед им не надобен. Османов, ежели они сами не похотят тревожить нас с юга, толкнут на то. Я мыслю - так Европе будет спокойнее.

Помолчали. Макаров перестал скрипеть пером. Понял: неуместно сей миг царю и столь малым досаждать. У Петра глаза округлились и явственно проступили налитые тяжёлой кровью жилки у висков.

- Ну, - протянул он с напряжением в голосе, - остёр ты умом… Остёр… И зубаст. С таким надобно камень за пазухой держать, дабы зубы выбить, коли укусить захочешь… А? - повернулся всем телом к Макарову.

Секретарь над бумагой согнулся и ничем не выдал ни одобрения царёвым словам, ни осуждения. Толстой же молча склонил голову.

Эта минута и решила дальнейшую судьбу Толстого. Царь увидел: знания из Европы стольник Софьин привёз весьма дельные, смел, дерзок… Пётр сопнул носом и вдруг вспомнил: "На крепостную стену в Азове Толстой лез со шпагой зело отчаянно".

Царь сел к столу и, как и прежде закинув ногу на ногу, сказал повеселевшим голосом:

- Зубаст, зубаст… Да мне такой и нужен. Поедешь в Стамбул. Вот там зубы и покажешь.

От неожиданности Толстой, словно ему горло перехватило, выдавил:

- Морским наукам учен, моряк я.

- А я царь, - не дал договорить Пётр. - Но вот ныне за пушечных дел мастера работал, - протянул к Толстому раскрытые ладони, - видишь?

Пётр Андреевич с удивлением разглядел свежие ссадины на ладонях и кистях царя.

- Инструмент был плох - оттого руки испортил, - пояснил Пётр, - лафет пушечный никуда не годился. А я его поправил. Понял?

Так определилась судьба Толстого.

- Иди, - сказал Пётр, - готовься и будь доволен, что России в работники нужен.

Возок завернул к воротам и остановился. Филимон степенно слез с облучка, шагнул к сбитой из тяжёлых плах калитке, застучал нетерпеливо кнутовищем.

- Эй! Спите? - крикнул. - Кто там? Отчиняй ворота, барин приехал.

Ворота с режущим скрипом растворились. Через минуту возок подкатил к крыльцу. Поддерживая под локоток, Филимон высадил барина. Пётр Андреевич поднялся по ступенькам отчего крыльца, взялся за мокрые, холодные перильца, глянул на небо.

Над Москвой ползли низкие, серые тучи, но у горизонта проглянула голубая полосочка, и такая яркая, ядрёная, бьющая по глазам, что ясно стало: тучи тучами, но весне быть, и быть вскорости. У Петра Андреевича в груди вдруг помягчало, стало просторнее, полегче. Он ступил через порог.

На другой день, едва воронье с кремлёвских башен слетело лошадиных яблочек на московских улицах поклевать или чего иного урвать, коли на то случай выпадет, Пётр Андреевич объявился в Посольском приказе.

Приказ стоял под тяжкой гонтовой крышей, глубоко уходя замшелыми стенами в кремлёвскую землю. Тесные окна храмины со свинцовыми прозеленевшими косыми отливами поглядывали хмуро. Трубы - толстые, не в обхват, - торчали, как стражи грозные. И на каждой трубе шапка теремом. Пугали трубы, грозили. Умели строить старые мастера - труба, торчащая на крыше, как перст предостерегающий себя выказывала. А много, ах, много дел было в Посольском приказе, и дела путаные. Тесно стояли под арочными, сводчатыми потолками в потаённых каморах, в подклетях, в подвалах шкафы с бумагами, да и не к каждому из них подходить посольским позволялось, не то что листать ветхие страницы. Дела были государевы, и тайны были государевы. Писцов и иной посольский люд держали в строгости. Баловать не давали. Чуть что не так, и батоги грозили приказному, а то и хуже - заплечных дел мастер ждал в застенке. А кнутобойцы кремлёвские были ребята лихие. Иной с третьего удара душу вынимал. То было ведомо всякому. Бумаги же были в приказе древние, ещё Ивана Грозного стариннейших времён, Годунова смутных лет. Вот бумага, писанная в Смутного времени дни хитромудрым думным дьяком Андреем Щелкаловым. Разгонистый, летучий почерк его сразу угадывался. Рядом листы, начертанные рукой его брата, тоже думного дьяка, немалый след на Руси оставившего, Василия Щелкалова. Борода была рыжая у Василия, крутого волоса, однако, видать, от забот многочисленных не крепок волос был, падал, и меж листов нет-нет, а встретится золотая нить. И так и видишь: коптит сальная свеча, бьётся огонёк, дьяк клонится над бумагой, перо скрипит и вот волосок за ним потянулся, намарал, напачкал да и лёг на долгие годы. Из бумаг Посольского приказа можно было многое узнать. Петру Андреевичу царёвым словом и распоряжением президента посольских дел, графа Фёдора Алексеевича Головина, разрешили бумаги те смотреть и прежнее всё, что было между Россией и Стамбулом, ведать. Помогал ему в том великий знаток посольского дела думный дьяк Емельян Украинцев. Думный был стар, но памяти не потерял. В Стамбуле бывал и с турками мир сотворил на тридцать лет, однако ныне и он сомневался, что договора того турки будут придерживаться. Уж очень многим в Европе не хотелось, чтобы Россия вышла на Балтику. Нет, не хотелось. Там ганзейские купцы распоряжались, голландцы стремили паруса, шведы, англичане, и никому из них уступать место российским навигаторам было ни к чему. Балтику так и называли - морем Немецким.

Назад Дальше