* * *
Русские моряки в те времена были бедны, как церковные крысы. Платили им самый мизер, да и того годами от казны не доплачешься. Шли на флот больше дворяне мелкотравчатые – дети и внуки моряков или те, кто знал, почем фунт лиха, – и был корпус морской предан службе своей до исступления.
Это была почти каста, сознательно отгородившаяся от дворцовых интриг, презиравшая золоченые шатры сухопутных полководцев. Годами качались они на палубах, редко сходя на берег; ели солонину из бочек; сажали в гаванях лук и редьку; а жен своих, чтобы не тратиться на два стола, иногда держали под палубой, возле самых пороховых бочек…
На рассвете 20 июня эскадра пошла на прорыв в Куришгафскую заводь. В корме "Вахтмейстера" собрались офицеры. Над старенькими клавикордами болтало качкой длинный стержень барометра; в его столбе тускло отсвечивала ртуть. Из угла кают-компании неласково и сумрачно глядел с иконы святой Николай-угодник (стародавний шеф Российского флота). А наверху уже шипела палуба, которую матросы окатывали водой на случай пожара.
– Вы, господа высокие офицеры, и вы, господа благородные гардемарины! – произнес Вальронд. – Слов скажу мало, благо не ради слов война учалась жестокая… Ежели примечу в кораблях робость, то велю робеющим встать на шпринг, намертво! Дабы пруссаки, на нас глядя, ведали: пришли мы сюда прочно, а маневров, для чести нашей обидных, не будет! Теперь прошу господ наверх – по батареям, по декам, по мачтам…
"Элефант" и "Дикий бык", два отчаянных прама, свистя обтяжкою такелажа, уже рванулись через прибой прямо в горло залива. Розовые от лучей солнца, торчали вдали башни Мемеля. А в батарейных деках было сизо от чада. Из растворенных портов торчали чугунные зады пушек. Тут уже началась веселая работа.
– Братцы! – сказал мичман Мордвинов. – Бери, не обожгись!
В огне жаровни краснело ядро. Матросы в черных цилиндрах на головах, словно лондонские франты (но зато босиком, голые до пояса), подхватили черпаками раскаленное ядро.
– Отскочи!
Шипящее ядро тесно погрузилось в жерло.
Чертя по небу огненный след, словно комета, ядро опустилось за стенами крепости. Поворот – и "Юпитер", кренясь на оверштаге, врывается в Куришгаф следом за прамами. Корабли-бомбардиры идут под громадными знаменами ярко-красного цвета: это вызов к бою (и вызов виден всем издалека!). Вот и коса: желтый зыбучий песок дюн, редколесье сосен, прижатых к воде. С косы стреляет по кораблям прусская батарея.
– Сбить ее! – доносится голос Вальронда.
Рявкают тридцать три пушки правого борта. Заглатывая дым, снуют в палубе, прокисшей от гари, матросы, трещат осадные канаты: пушки влетают от залпов обратно, царапая палубные настилы, режут доски крючьями, как пилой.
– Бомба! Эй, в крюйт-каморах… Пошел бомбы наверх!
Пятипудовые громадины плывут в пасти пушек.
– По крепости!..
Крепость уже горит, в огне ее крыши… Прусское ядро, разрывая снасти, влетает в батарейный дек, крушит деревянные пилерсы, бьется в шпангоуты, мечась среди босых пяток.
Люди привыкли к такому – они не теряются.
– Уксус, ваше благородие… Куды бочку ставить?
Пушки уже перегрелись, и теперь хоботины их едко шипят, охлаждаемые уксусом. Палуба наполняется вонью.
– Нос не зажимай! – кричит Мордвинов. – Дамы уксус нюхают, чтобы в чувство прийти… В аптеках заразу эту флакончиком торгуют. А у нас – эвон, бочка; хоть насмерть унюхайся… Бомба пошла! Отскочи, ребята!
А наверху – виднее, и разрывы бомб, и пожары в городе за чертою крепостных стен. Думают пруссаки сдавать Мемель или предстоит брать его штурмом? Быть крови или не быть?.. С флагмана на "Вахтмейстере" принимают ободряющий сигнал Мишукова:
– Молодцам-бомбардирам по две чарки водки!
Вальронд – оскорблен, он переживает эту обиду:
– Две чарки?.. Курям на смех! Там и пить-то неча… Поднять на мачту сигнал: "Мало"!
Мишуков разрешает выдать по три чарки.
– Оно лучше, – смеется Вальронд. – Теперь не стыдно будет в Мемеле показаться. Мои прамы уже под стенами. Только бы армейские нам не подгадили. А флот дело знает!
* * *
Русская инфантерия дело знала не хуже флота. Но долгая стоянка среди лесов и болот, в нищих ливонских мызах, и редкий отдых в проезжих корчмах и хлевах изнурили армию задолго до похода на Пруссию: солдаты болели. Их лихорадило. Покрывало язвами от холодов и несносной грязи кочевий.
Как назло, перед самым походом выпал пост, иначе – голод, "ибо в сей земле ни луку, ни чесноку найти нельзя, а солдаты в постные дни тем только и питаются" (так отписывал Конференции фельдмаршал Апраксин).
Конференция обратилась в святейший синод с неслыханной просьбой: отлучить армию от поста. Синод в этом случае никакого святотатства не усмотрел. Напротив, люди синодские оказались патриотами: пост был отменен для тех полков, которые участвовали в кампании. Теперь каждый солдат Апраксина стал получать фунт мяса, две чарки водки на день и по гарнцу пива. Армия зашевелилась, повеселела и… пошла, пошла, пошла!
Две дивизии Апраксина и Лопухина шагнули за Неман; в русских воинах жила "льстящая надежда, что неприятелю никак противу нас устоять не мочно…". Под проливными дождями, хлебая горе на размытых прусских дорогах, шли с этой надеждой в победу, отчаянно матеря обозы, которые замедляли движение армии.
В сторону же от генерал-марша армии был отправлен особый отряд генерала Фермора – дабы, вкупе с флотом, брать прусскую крепость Мемель. Виллим Виллимович Фермор был англичанином, но родился в Москве, смолоду состоял на российской службе. Хороший был инженер, но плохой полководец. Любил подписывать интендантские бумаги и вести прибаутные переговоры с маркитантами. Пушечного грома не жаловал.
А гром был. Да еще какой! Пока бомбардирские корабли Вальронда били по Мемелю с моря, осадные гаубицы с суши колотили ядрами в башни крепости. Русским отвечали 80 пушек из цитадели. Но моряки и солдаты напрасно старались: Фермор боялся решить дело отчаянным штурмом и перешел к осторожной осаде.
– Пошлите парламентера к мемельскому коменданту, – наказал он к вечеру. – Может, он пожелает и так сложить оружие?
Комендант послал парламентера к черту и запалил мемельские предместья. При свете пожаров, всколыхнувших мрак ночи, русские солдаты копали шанцы. Осада началась по всем правилам военного искусства, как того и желал Фермор, убоясь штурма, когда, как известно, солдаты правил классических избегают.
Впрочем, и осаду гарнизон Мемеля не выдержал: он прислал своих парламентеров с просьбой о пощаде. Фермор сидел в голубом шатре, насквозь пронизанном солнцем, когда депутация горожан и гарнизона принесла ему связку ключей от Мемеля: шесть здоровенных пудовых отмычек от крепостных ворот (теперь их можно видеть в музее артиллерии в Ленинграде).
– Губернатор фон Левальд, – заметил глава депутации, – повелел коменданту нашему сдать город Мемель на почетных условиях, чтобы гарнизон, казна и оружие в крепости не остались.
– Нельзя того! – отвечал Фермор, забирая ключи.
– Пощупайте подушку, – шепнул ему глава депутации.
Подушка, на которой лежали ключи, была тяжела от золота, зашитого внутри ее, и Фермор отпустил парламентеров.
– Хорошо, – разрешил он. – Можно гарнизону выйти с оружием, но без отдания воинских почестей…
Заскрипели ворота и – под барабанный бой – гарнизон крепости ушел из Мемеля. На узкие купеческие улочки с гиканьем влетели казаки. Молодцеватые калмыки, подоткнув полы ярких халатов за пояса, загоняли лошадей в сады – пусть кони мягкими губами оберут с земли опавшие от канонады яблоки.
Комендантом крепости был назначен молодой Суворов.
Вечером 24 июня Мишуков прошел в шатер Фермора.
– Что есть измена? – спросил адмирал по-английски. – И каково ее карать по Регламенту воинскому? – Добавил потом уже по-русски: – Рази есть смысл, что пруссаки с пушками ушли?
Виллим Виллимович поднял рыжие глаза на старого адмирала.
– Захара Данилыч, – ответил он, как москвич, чисто по-русски, – война ведь имеет еще и законы рыцарства! Без лишней крови удобнее жителей Мемеля к присяге на верность России приводить. Сами в подданство наше лезут – без понуждения!
Апраксин, когда ему доложили об этом "рыцарском" поступке Фермора, пришел к печальному выводу:
– Опять нам из Питера попадет. Тамотко при дворе охти как мною недовольны: будто сплю я тута… Во, жизнь собачья!
Чтобы оправдать себя перед Петербургом, Апраксин размашисто бросил свою армию вперед – на Кенигсберг, отрезая войска фон Левальда от столицы Восточной Пруссии. На Бестужеве-Рюмине давно горела рубашка, и теперь он подстегивал фельдмаршала действовать смелее – сейчас канцлер нуждался в успехе армии, пусть даже малом, чтобы замолчали его противники. Апраксин шел вперед – в страхе, в опаске, в поту…
Левальд убрался с войсками далеко за Неман, а русская конница наскоком, словно молния, прочеркнула Тильзит и Инстербург. Кронштадтские галеры, грузно качаясь на мутных рейдах, принимали в свои трюмы галдящие оравы прусских пленных. Кенигсберг пребывал в панике: начальство бежало в Померанию, сея слухи о зверином облике калмыков и казаков…
Гром скоро грянет
– Да что он, с ума сошел? – кричала Елизавета. – Я гоню его из дому моего, а он не уходит… Бесстыдник какой!
Эта брань относилась к Вильямсу. Все рушилось в блестящей карьере виднейшего дипломата Европы, и страшно было возвращаться в Лондон, где его ждал гнев и без того злобного Питта-старшего. Усиленно интригуя, великобританское посольство в России уже агонизировало. Выброшенный из театра, Вильямс решил доиграть свою роль в балагане.
Постонав для видимости, объявил, что повинуется.
– Поеду через Финляндию и Швецию, – сказал он.
Но через несколько дней вернулся обратно.
– Бури в Ботническом заливе, – оправдывался посол, – закрыли мне путь на родину… К тому же я болен!
Его снова выпроводили из Петербурга. На этот раз он покатил через Курляндию, надеясь по дороге кое-что высмотреть для Фридриха, но скоро его опять увидели на брегах Невы.
– Геморрой, – говорил Вильямс, – мешает мне ехать в карете.
Бестужев скрылся в деревню, носа не показывая. Великая княгиня, в ожидании ребенка, затаилась. Но, рискуя головой, Екатерина все же умудрилась переслать Вильямсу свое последнее дружеское письмо… Вот что она писала этому провокатору и шпиону в обличье дипломата:
"Никогда не забуду, чем я вам обязана… Воспользуюсь всеми случаями, чтобы привести Россию к тому, в чем я признаю ее истинный интерес… Я научусь практиковать чувства, на них обосную я свою славу и докажу королю, вашему государю, прочность этих моих чувств… Будьте уверены, что я ничего на свете так не желаю, как увидеть вас снова в Петербурге, но – торжествующим!"
Вильямса насильно выдворили из столицы в Кронштадт.
– Болен или здоров, – рассудила Елизавета, – но, чуть ветерок дунет, сразу его на корабль, и – плыви, родимый!
Сидя на Котлине, с тоскою взирал Вильямс на ораниенбаумские сады и умолял Елизавету, чтобы позволила ему хоть на час вернуться в Петербург, ибо опять у него… "кружится голова".
Но сильный штормовой ветер задул среди ночи, на всех парусах подхватил Вильямса – и понес навстречу гибели.
Так закончился этот удивительный дрейф англо‑русского союза: якоря не выдержали, и корабль било о камни. Униженный и жалкий, Вильямс обивал пороги владык Сити, выставляя перед ними свой главный козырь:
– Вот письмо великой княгини Екатерины… Из него видно, что я сделал все возможное! Я был ее другом, и не моя вина… О, если б умерла Елизавета, то, смею вас уверить, я был бы сейчас в России гораздо выше канцлера Бестужева!
Вильямсу было не суждено дожить до полного триумфа своих учеников – когда Екатерина стала русской императрицей, а его скромный секретарь Понятовский – королем Польши.
В отчаянии, забив в пистолет пулю, Вильямс приставил его к виску, и одинокий выстрел расколол утреннюю тишину старинного родового замка. Англия этого выстрела почти не услышала.
Великое королевство не любило вспоминать о своем позоре.
Англичанам принято считать, что лучшие дипломаты мира – это британские дипломаты.
* * *
Теперь, с удалением Вильямса, Лопиталь остался в Петербурге без соперников в политике.
– Удивительное трио разыграно в Ораниенбауме, – рассуждал Лопиталь на досуге. – Трио из негодяя, сумасшедшего и фата… Правда, Вильямса не стало, и трио обернулось для нас дуэтом. Но скоро, очевидно, мы услышим соло.
Лопиталь вскоре заметил: Екатерина предпочитает носить широкие одежды, чтобы плоды любви с Понятовским не слишком-то выпирали наружу.
Маркиз очень удивился бы, узнай он только, что писала о нем Екатерина: "Я испытываю предельное отвращение к Лопиталю, он не нравится мне чрезвычайно, потому что он – француз, а это для меня хуже собаки!.." Но сейчас Екатерину тревожили только беременность и все осложнения при дворе, связанные с приплодом дому Романовых.
Елизавета Петровна так говорила Шувалову:
– Этот "партизан" приплод нам оставил… Пусть окотится, как-нибудь прокормим! Сейчас ребенок мне нужен: выродка этого, чтобы альянс политический с Францией окрепнул, попрошу Людовикуса крестить. Чай, мы с Версалем теперь не чужие…
Впрочем, Бестужев недреманно стоял на страже "молодого двора", и Понятовский пока пребывал в безопасности. Канцлера же сейчас занимала ситуация: "Ежели императрица умрет, то как удобнее захватить власть?"
Екатерина усиленно интриговала:
– Должна решить сила, а Шуваловы, сам ведаешь, тридцать тыщ солдат при себе держат. Тебе же головы не сносить в любом случае. Супруг мой тебя не жалует, что ты над Пруссией усмешки строил… Быть тебе без меня в наветах опасных!
– Апраксин-то в дружках со мною, – практически мыслил Бестужев. – Надо будет, так всю армию из Пруссии обратно вызволим и обсервацию Шуваловых разобьем здесь же – на площадях и улицах Петербурга, крови не убоясь…
В случае удачного переворота канцлер желал оставаться главой государства, подчиняя себе сразу три коллегии: иностранную, военную и адмиралтейскую. Быть почти царем – вот куда метил канцлер… А пока, чтобы успокоить подозрения, он решил закатить банкет для французского посольства.
С утра от русского Тампля отошла щегольская эскадра галер и гондол с гударями и балалаечниками. Из зелени садов, за стрелками Невы, открывались дивные усадьбы вельмож, карусели, китайские киоски, танцевальные павильоны и воздушные театры.
Сам канцлер загодя, нацепив фартук, изготовил в своей загадочной аптеке вино по собственным рецептам. Назвав его почему-то "котильоном", Бестужев намешал в этот вермут всякой дряни покрепче, которая должна была свалить с ног любого дипломата.
Осмотрев праздничные столы, расставленные под открытым небом, Бестужев наказал слугам:
– Откройте мой остров для черни! Не отталкивайте лодок и плотов от берега, кто бы ни приплыл. Пусть даже мужик! Даже чухонка с Охты! Никого не изгонять… И чтобы солдат поболее!
Он подарил Лопиталю табакерку, которой одаривал любого посла, – с видами своих каменноостровских дач. Но предерзкий "котильон", заваренный для недругов, подействовал и на самого изобретателя: Бестужев сильно охмелел, нарыв злобы его прорвало. Он бросил гостей и ушел допивать к солдатам, гулявшим по берегу. Этой содружеской пьянкой канцлер хотел привлечь гарнизон Петербурга на свою сторону, если решительный час переворота наступит.
На обратном пути с острова в город канцлер мрачно молчал, сидя на корме галеры, и трещала только его жена, Альма Беттингер. Французы невольно почувствовали, что над Петербургом уже нависла какая-то мрачная туча и гром скоро грянет.
Всем поневоле было страшно…
Вечером 18 августа маркиз Лопиталь сказал свите:
– Закрывайте на ночь плотнее двери. И держите пистолеты поблизости… В этой стране молнии разят среди ясного неба!
Так складывались потаенные дела в Петербурге, когда наконец грянул гром среди ясного неба и всех ослепила нежданная молния.