* * *
Вдали от гула сражения томилась под ружьем бригада Петра Александровича Румянцева. Пальба и возгласы смерти едва достигали тишины леса, темного и чащобного. Старые солдаты, ветераны еще миниховских походов на крымчака, припадали ухом к земле.
– До виктории, кажись, далече, – делились они с молодыми. – Топочут шибко. Да не по-нашенски. Быд-то – телега татарская…
Люди мучились. Слушая крики кукушек, считали свои дни. Багинеты, примкнутые к ружьям, блестели от росы. Было жутко и непривычно русским людям стоять в чужом неуютном лесу.
– Робяты! – вдруг закричал Румянцев, вскочив на пень. – Заломи шапки покрепче, чтобы в драке не потерялись, да пошли с богом… Эдак-то здесь прождем свое царство небесное!
Он не имел на то ни права, ни приказа. Он даже не знал, что происходит сейчас в разгаре битвы, которая, как кровавое пятно, растеклась на берегах Прегеля. Он знал только один завет "Регламента": "Товарища – выручай!" Молодой и статный, будущий граф Задунайский бежал впереди солдат, прыгал ловко через завалы дерев, продирался сквозь удушистый можжевельник…
– Быстрей, робяты, да не пужайся! Пока мы живы – нет смерти, а смерть придет – нас уже тогда не будет… Валяй за мною!
Фон Левальд был поражен, когда из самой чащи, опутанные лесной паутиной, словно дьяволы, в молчаливой ярости выросли свежие русские полки.
– Ландкарт! – закричал губернатор Пруссии.
Карту раскинули перед ним на барабане.
– Но лес непроходим, – оторопел Левальд. – Там лошади вязнут в трясине по самое брюхо. Откуда они взялись, проклятые?
Солдаты присели уже на колено. Румянцев рухнул на землю, чтобы его не задели пулей свои же ребята, – и плотный залп над его головой ударил: жах! Над ставкой Левальда деревья отряхнули листву, посыпались посеченные ветки…
– Виват, Россия! – выхватил Румянцев шпагу.
– Вива-ааат… уррра-а!
Склонив штыки, новгородцы с лязгом стали раскидывать прусские резервы. Напрасно Левальд пытался образовать оборону: чуть его войска зацепятся за опушку леса – их оттуда штыком; чуть укрепятся на холме – их снимает оттуда русская артиллерия.
Вот что писал рядовой участник этого сражения:
"Неприятели дрогнули, подались несколько назад, хотели построиться полутче, но наши уже сели им на шею. Прусская храбрость обратилась в трусость… Не прошло и четверти часа, как пруссаки, словно скоты худые, безо всякого порядку и строю побежали…"
Но тут Апраксин – словно его мешком огрели – очнулся.
– Эй, эй! – заволновался он. – Куда прете далее? Велите армии растаг делать. А то как бы хужей не было? Или забыли, с кем дело имеете? Армия Фридриха… с ней шутить неладно. Стой, говорю, не беги далее за немцем… Передохни!
В ставку Апраксина ворвался сияющий Петр Панин.
– Виктория! – возвестил он. – Ей-ей, не прибавлю, если скажу, что такой славной виктории давненько уже не бывало.
Пригнувшись, в шатер вошел венский представитель при русской ставке, барон Сент-Андре, и поздравил фельдмаршала.
– Такой победы, – сказал он, – не только вы, Россия, но и вся Европа едва ли ведала за последние годы! Но удивительная нация эти русские! Почему-то они всегда дают противнику вначале как следует отколотить себя. А потом, уже побитые, они – словно их сбрызнули живою водой! – намертво убивают врага…
Губа Апраксина неряшливо отвисла на сторону.
– У нас издревле вся система такая, – похвастал он, – что за одного битого двух небитых дают… Но… ой ли? Боюсь и думать о виктории нашей! Осторожность нужна, а не строптивость молодецкая. Не нам! Не нам, сирым да убогим россиянам, тягаться с могучим Фридрихом…
И вдруг в его дряблом мозгу блеснула мысль: "Господи, да что же наделали? Кого побили? Ведь в Ораниенбауме великий князь теперь сожрет меня, когда узнает о сей виктории… А сама Екатерина? Ведь я – погиб!"
– Уходить надоть, – заволновался Апраксин. – Эко место треклятое: сыро и дух худой, опасный. Ой-ой, быть беде, чую…
Прусская армия была разгромлена полностью. Победители покрыли поле побоища кострами, варили кашу с салом, искали во тьме раненых; мертвых укладывали ровными рядами – для пересчета. Грузили павшими фуры, и верблюды величаво вытаскивали их по песку на последнюю дорогу. Повсюду – через усталые жерла – додымливали остатки былой ярости брошенные канонирами пушки.
Румянцев, в одной нижней сорочке, босой и радостный, закатав рукава, катил через лагерь бочку с вином. Посреди лагеря он треснул пяткой в днище – запахло хмелем.
– Подходи с кружкой те, кому жить долго осталось!
По лагерю бродил, шатучий от хмеля, майор Степан Тютчев.
– Что же это будет, люди? – вопрошал изумленно. – Чужие меня не убили, так теперича, выходит, свои будут расстреливать?
Румянцев с бокалом ввалился к Апраксину:
– Дозволь перечокаться, Степан Федорыч! Кенигсберг отныне голыми руками бери. Ручку оттедова протяни – и мы в Померании! А оттоль – на Берлин! Хочу пива немецкого пробовать…
Апраксин целовал парня вывернутыми губами:
– За службу тебе спасибочко, Петруша. А только спьяна ты похвальбой мусоришь… Нешто же король Пруссии простит нам свою ретираду? Политиковать надобно. Смотри, как бы не взгрели нас!
* * *
Фридриху доложили о победе русских под Гросс-Егерсдорфом, которая открывала России дорогу прямо на Кенигсберг… Король долго молчал. Потом (очень сосредоточенный) он сказал – почти просветленно:
– Но ведь русские не воспользовались своим успехом? А посему эту битву не считать нашим поражением.
Бесстрашный кавалерист Зейдлиц спросил об Апраксине:
– А что этот старый мешок?
– Барон Мюнхгаузен пишет, что под ним была ранена лошадь.
– Он ее ранил сам, – улыбнулся король.
– Своими шпорами! – загрохотал Зейдлиц.
"Падение" в царском селе
Виктория! О ней известили столицу России трубящие почтальоны; сто один раз (ни больше, ни меньше) громыхнули пушки на петропавловских фасах. "Гросс-Егерсдорф" уже вписался в летопись русской военной славы.
Но прошло несколько дней после победы, и 8 сентября 1757 года случилось в Петербурге событие, которое всколыхнуло весь дипломатический мир Европы. Это событие, на первый взгляд совсем незначительное, имело громадные последствия на ход всей военной кампании.
* * *
День этот совпал с религиозным праздником рождества богородицы, и в Царское Село съехалось немало крестьян, чтобы погулять на досуге у распахнутых кабаков царских. Елизавета, в отменном настроении, заодно с некоей бабой Ивановной, исполнявшей при ней должность "министра странных дел", пешком отправилась в церковь. День был пригожий, теплый. Еще издалека слышны были песни и музыка. На выходе из дворца Елизавете приглянулся чем-то старый солдат лейб-кампании, который ружьем исправно ей артикул выкинул.
– Ишь ты! – сказала Елизавета. – Каков молодец у меня!
– Под стать тебе, матушка, – отвечал старый беззубый вояка.
– Так и быть: вот тебе рубелек – на память.
– Не могу взять, коли на часах стою.
Елизавета нагнулась – положила монету на землю:
– Ну, так возьмешь, когда сменят тебя с караула. Да смотри не загуляй шибко. А то – быть тебе в киях у меня…
– Постой, матушка! – крикнул солдат в спину императрицы.
– Чего тебе? – обернулась она.
– Правду ли бают, будто ты престол племяшу своему, Петру Федрычу, отказать хоть?
– Ружье у тебя в руках, – ответила Елизавета. – Вот и пали нещадно в каждого, кто такое болтать станет…
Уже, наверное, около часа длилась в церкви обедня, когда на паперть вышла из храма женщина. По виду – барыня (и не бедная). Хватаясь за перила, соскользнула с крыльца и рухнула на траву. Сбежался народ. Барыня лежала, раскинув руки в крапиву, и торчал изо рта распухший, прикушенный язык. Вокруг нее толковали пьяненькие мужики:
– За немцем бы послать… Лекаря!
– Може, хмельная?
– Эх, друг Елисеич, ляпнул ты… В церквах не пьют!
– Одначе, гляжу я, баба-то ишо не старая.
– Верно: подправить малость и – пошагает!
– От грудей, стал быть. Ее груди давят.
Тут выбежала на крыльцо Ивановна ("министр странных дел").
– Свят, свят, свят! – заплескала руками. – Да это ж государыня наша, матушка… Охти, горе! Горе-то како!
Из трактиров густо повалил народ – своими глазами посмотреть, какова на Руси есть самодержица. Одна старуха крестьянка из соседней деревни Тярлево молча стянула плат со своей головы и целомудренно закрыла им лицо императрицы. Тут же, на глазах мужиков, лекарь Фуассадье пустил кровь Елизавете, но она не очнулась. Скоро появились ширмы с какой-то местной дачи – ширмами оградили императрицу от любопытных взоров. Достали где-то кушетку и положили на нее обеспамятевшую женщину.
Наконец в народе послышались возгласы:
– Несут, несут…
– Кого несут?
– Да немца, слышь ты, главного сюды тащут!
Высоко над головами людей качалось кресло с обезноженным греком Кондоиди – единственным, кому доверялась Елизавета, но который зато никому другому из врачей не доверял Елизаветы.
– Протц, протц! – кричал Кондоиди, колотя всех подряд палкой справа налево, слева направо. – Протц, стволоци!
Но сколько ни тер Елизавету мазями, сколько ни давал нюхать эликсиры жизни – императрица глаз не открыла. Она была в состоянии близком к смерти. Тогда кликнули мужиков подюжее (и потрезвее) да баб понаряднее. Мужики потащили царицу во дворец, вместе с кушеткой, а рядом бабы несли в руках ширмы.
И сразу же поскакали из Петербурга курьеры, чтобы известить иноземные дворы о "падении" в Царском Селе, а карту Европы заволокло тяжелыми тучами политического ненастья… Ведь ни для кого не было секретом, что умри сейчас Елизавета – и политика России круто изменит свой курс; недаром великий князь не уставал целовать портрет Фридриха, бубня в открытую: "Буду счастлив быть поручиком прусской армии!" Недаром Елизавета велела лейб-кампанцу палить в каждого, кто помышляет о переходе престола в руки этого выродка…
Всадник пулей всегда пролетает короткое расстояние между Царским Селом и Ораниенбаумом. Но Екатерина узнала о припадке тетушки лишь на следующий день – из записки графа Понятовского. Таким образом, момент для переворота был упущен.
Елизавета Петровна несколько дней была между жизнью и смертью. Прикушенный язык не давал ей говорить, мычала, но пальцами показывала успокоительно: мол, не пугайтесь, выживу! А когда маркиз Лопиталь появился на пороге ее спальни, она уже могла улыбаться:
– Споткнулась я… грешница великая! Да не вовремя.
Лопиталь уже был извещен о причине болезни императрицы и зашептал ей на ухо:
– Каждая женщина нелегко переживает этот естественный кризис. Следует доверить себя опытному врачу. Пуассонье, жена которого служит кормилицией при герцогах Бургундских, как раз излечивает подобные недуги женской природы.
– Если вы, маркиз, – отвечала Елизавета, – желаете остаться любезным, так сначала выпишите мне в Петербург из французской комедии Лекена с Клероншей.
– Эти гениальные артисты принадлежат не мне, а… королю! Сначала, ваше величество, – здоровье, а уж потом – комедия.
– Верно, матушка, – раздался голос Ивана Шувалова. – Да и знаешь ли ты, каков Лекен есть?
– А что – разве плох?
– Горяч больно! И, коли в темперамент войдет, так со сцены в публику табуретки швыряет… Куды как лют на актерство! Лучше лечись, а у нас вскоре Федька Волков не хуже Лекена станется…
Никто не знал в Петербурге, что среди многих гонцов скакал сейчас по темным лесным дорогам еще один – самый таинственный и самый скорый. И в ставке Апраксина даже не заметили, когда, соскочив с лошади, он тихонько юркнул под навесы шатров.
Апраксин вскрыл привезенные письма и сразу узнал по почерку: от Бестужева-Рюмина и от великой княгини Екатерины.
– Удались! – велел он гонцу, целуя письма; придвинул свечу, огонек отсвечивал на томпаковой лысине. – Так, так, – сказал фельдмаршал, и в заплывшем глазу его задергался нервный живчик. – Воля божия: пойдем на зимние квартиры…
* * *
Левальд с остатками своей размолотой армии встал лагерем под Веллау, преграждая путь на Кенигсберг, но русские почему-то не шли; только волчьей побежкой, рысистым наметом скакали по холмам и лесам казачьи разъезды… А где же армия Апраксина?
Апраксин в интимном разговоре с Фермором решил уйти прочь. Фельдмаршал жил сейчас не войной, нужной для России, а делами внутренними, – Петербург с его интригами и "падение" царицы в Царском Селе занимали его более Левальда и Кенигсберга. На военном совете он уперся, как баран в новые ворота, в один пункт:
– Провианту нам осталось на одиннадцать дён. Ныне помышлять надобно не о баталиях, судари мои, а как бы спасти солдатиков от смерти неминучей, голодной! Левальду лутче, нежели моей высокой персоне: он в своей земле, а корму ему каждый даст… А что мы? Россия далече, у пруссака же не попросишь хлеба…
Не преследуя врага, потопчась на выбитых боями полянах, Апраксин развернул свою армию назад. Фельдмаршал колебался сейчас между решениями Конференции и страхом перед всесильными заговорщиками… Рядовые армии Апраксина уже во весь голос говорили на марше:
– Опять нас продали, братцы. Кудыть тащимся, мать в иху размать? Идтить надобно влево по солнышку, а мы правей волокемся… Домой, што ли? А тогда-сь на кой хрен учиняли генералы всю эту катавасию? Эвон раненые-то наши болтаются на телегах. Вишь, вишь, Кирюха? Развезло их, сердешных: совсем обомлели!
Время от времени, вдоль рядов отступающей армии, проезжал в лакированной упряжке цугом сам Апраксин, откидывал зеркальное стекло кареты и говорил солдатам:
– Детушки, бог-то велик… И не нам, не нам тягаться со всевышним. Иди безропотно, коли богу угодно!
А по обочинам дорог, где было посуше, шагали офицеры.
– Откель, – рассуждали они, – генералитет наш завзял басню сию, будто провианту не хватит? Кенигсберг – город богатющий, надо брать его штурмом и там зимовать в чаянии весны…
Эти разговоры поддерживали молодые генералы Петр Румянцев и Петр Панин:
– Наши магазины полны… в Гумбинене, в Инстербурге! Галеры флотские из Ревеля муку нам везут. Не подохли б!
А над леском, вблизи Веллау, качался черный штандарт генерал-губернатора Восточной Пруссии. В один из дней сюда подъехал на лошади русский офицер, и его встретили как друга. Это был личный адъютант Апраксина – фон Келлер. Узнав от свиты, что Левальд с трудом оправляется после невзгод и поражений, фон Келлер весело рассмеялся:
– Сейчас наш старик вскочит, как петушок при виде курочки!
Левальду он сообщил:
– Русские решили уйти. Вашему превосходительству предоставляется возможность покрыть свое благородное чело лаврами бессмертия… Прощайте! Я спешу обратно в лагерь к Апраксину – исполнить долг честного пруссака!
И умчался обратно, чтобы за ужином сидеть возле Апраксина, усиленно подливая вина болтливому фельдмаршалу. Пришло время Левальду воспрянуть… Восьмидесятидвухлетний старец велел подать корсет из стальных пластин, его растерли мазями, он вставил в рот железную челюсть, понюхал терпентину, густо нарумянил впалые щеки, его вынесли из палатки, как негнущуюся куклу, посадили на боевого коня.
В седле фон Левальд приосанился:
– Посылайте срочное донесение в Берлин: пусть король знает, что русские бегут, а моя армия их преследует!
И случилось невероятное: побежденные стали преследовать победителей. Апраксин усилил марш. Чтобы задержать Левальда, он приказал палить всё, что оставалось за его спиной. И заполыхали деревни; ночное зарево зловеще ширилось над лесами и болотами Восточной Пруссии… Русские шли в багровых отсветах, в дыму!
С далекой Украины, на помощь армии, хохлы в душных овчинах гнали таборы лошадей и оравы волов. Но обозы армии все равно тащились ужасно медленно, и Левальд стал буквально наступать Апраксину на пятки. Апраксин испугался… Левальд шел следом, тылы русской армии постоянно видели его нос. Иногда казакам-чугуевцам это надоедало: они разворачивались для атаки – и нос Левальда сразу прятался за лесом. Нет, сражения он не желал!
Но зато пруссаки занимали города, брошенные Апраксиным, жестоко грабили хвосты обозов, зверски добивали отставших больных и раненых в вагенбурге.
– Нашим генералам, – кричали солдаты, – с мухами воевать!.. Что деется? Кудыть разум их подевался?
Кончился лес, побежали унылые пожни, вдали выстроились шпицы Тильзита, и Апраксин, охая, выбрался из коляски.
– Уф, – сказал, – растрясло меня… Передых надобен!
В эти дни граф Эстергази в Петербурге вымолил аудиенцию у болящей Елизаветы Петровны.
– Ваше величество, – сообщил он, – через венского представителя при ставке Апраксина, барона Сент-Андре, имею, доподлинные известия о стыдном бегстве вашей армии.
Елизавета отвечала ему спокойно:
– Барон Сент-Андре ввел вас в неприятное заблуждение. О каком бегстве можно говорить, ежели армия наша победила? В делах воинских не смыслю я, слабая женщина, но с голоса Конференции моей уверяю вас, господин посол: Апраксин держит путь к магазинам на Немане, в Тильзите он оставит больных и раненых, дабы, укрепясь там и откормясь, повернуть прямо на Кенигсберг!
– Мне, – спросил Эстергази, – можно успокоить свой двор? Позволительно ли мне употребить в депеше именно ваши слова?
– Да, успокойте, – улыбнулась Елизавета…
Апраксин вступил в Тильзит – дурак дураком: приказал местной цитадели салютовать ему пушками как победителю – ради триумфа. Но сам триумфатор укрылся за форштадтами тремя полками, боясь набегов Левальда, и сразу же усадил Фермора за работу:
– Виллим Виллимович, ты уж постарайся… Левальд настырен стал, надобно из Тильзита ноги убирать, здесь не продержаться!
Флот из Мемеля тянул бечевой по Неману баржи с продовольствием для армии (одной муки было более тысячи четвертей).
– Куды плывут? – хватался за голову Апраксин. – Топи их…
Прорубили днища, и барки с мукой нехотя ушли на дно Немана. Теперь армия и в самом деле была обречена на голод по глупой воле своего главнокомандующего… В эти дни Апраксин, собрав магистрат Тильзита, обратился к нему с речью:
– Почтенные пруссаки, поклянитесь мне, как перед сущим богом, что, когда Левальд придет под стены вашего города, вы прусские войска в Тильзит не пустите; пущай оно за форштадтом милостыньку себе собирают!
Магистрат горячо поклялся. Апраксин же, оставив Тильзит, бросил свою армию в бегство далее. Да столь поспешно, что даже свай от мостов сожженных не разрушили. По этим сваям пруссаки (с помощью того же магистрата) быстро настелили новые мосты.
Фермор явился к Апраксину сильно озабоченный.
– Искусство воинское, – сказал он, – науке коего отдал я немало лет жития своего, доподлинно указует, что ныне мы все погибли! Ежели в марше не поспешим, то к Мемелю нам уже не прорваться: Левальд пресечет пути отхода нашей армии, и мы окажемся в "мешке", в коем сиживал Август Саксонский в лагере под Пирной… Помните?
– Значит, – рассудил Апраксин, – мы должны поспешить в маршах. А дабы ретироваться нам стало свободнее, надобно безжалостно облегчить себя в обозах…