Пером и шпагой. Битва железных канцлеров - Валентин Пикуль 47 стр.


Ницца жила на свой лад, весело и сумбурно, и никому не было дела до старика, снимавшего комнаты в бельэтаже дома на бульваре Carabacel. Кто бы догадался, что еще недавно он повелевал политикой могучей державы, к его словам чутко прислушивались кабинеты Берлина и Вены, Парижа и Лондона. А теперь старческие прихоти обслуживали камердинер из итальянцев да сиделка из немок. Поочередно они приносили ему дешевые обеды из траттории Лалля; старец мудро терпел несвежее масло, равнодушно мирился со скудостью итальянского супа. По вечерам его выводили на шумные бульвары, и Горчаков (воплощение старомодной элегантности!) снимал цилиндр перед дамами, улыбаясь им впалым, морщинистым ртом. Он произносил юным красавицам любезности в духе времен де Местра и Талейрана, которые сейчас, на закате XIX века, звучали забавным архаизмом. Как это и бывает со стариками, Горчаков забывал недавнее, но зато великолепно помнил детали минувшего. Заезжие в Ниццу русские считали своим долгом нанести визит канцлеру; они заставали его сидящим на диване в длиннополом халате, с ермолкой на голове; в руках у него, как правило, был очередной выпуск журнала "Русская старина" или "Русский архив".

– Подумать только, – говорил он, – люди, которых я знал еще детьми, давно стали историей, и я читаю о них… истории. Я зажился на этом свете. Моя смерть уже не будет событием мира, а лишь новостью для петербургских салонов.

Его часто спрашивали – правда ли, что он занят работой над мемуарами? В таких случаях Горчаков сердился:

– Вздор! Всю жизнь я не мог терпеть процесса бумагомарания. Я лишь наговаривал тексты дипломатических бумаг, а секретари записывали… ноты, циркуляры, преамбулы, протесты.

– Говорят, вы были другом декабристов?

– Нелюбовь ко мне Николая Первого тем и объясняется, что, зная о заговоре, я никого не выдал… День восстания еще свеж в памяти. Я приехал в Зимний дворец каретой цугом и с форейтором, как сейчас уже никто не ездит. Единственный я был в очках, что при дворе строго преследовалось, но для ношения очков я имел высочайшее монаршее разрешение. Помню, когда начали стрелять, мимо меня проследовала императрица Александра и от страха нервически дергала головой. А граф Аракчеев сидел в углу с очень злым лицом, на груди его не было ни одного ордена, только портрет Александра Первого, да и тот, если не изменяет память, без бриллиантов…

– Правда ли, князь, пишут историки, будто вас много лет третировали по службе?

Этот вопрос для Горчакова был неприятен:

– Да. И я носил в кармане порцию хорошего яда, дабы отравиться сразу, если нарвусь на оскорбление чести.

С большой осторожностью его спрашивали о Берлинском конгрессе, завершившем войну за освобождение Болгарии.

– Ах, не говорите о нем! – отвечал Горчаков. – Именно там я понял, что изъездился и ни к черту не гожусь. У меня была в одном экземпляре секретная карта, на которой имелось три черты. Красная – границы желаемого Россией, синяя – максимум наших уступок, желтая – предел отступления. И вдруг я вижу, что в мою карту тычется носом проклятый русофоб Дизраэли – Биконсфильд! Я шепчу Шувалову: "Что это? Измена?" А граф глазами показывает на карту, лежащую передо мною. Там тоже три черты: красная, синяя, желтая. Но карта английских претензий. Оказывается, мы с Дизраэли по ошибке обменялись тайными планами. Он глядит в мою карту, а я смотрю в английскую, и оба недоумеваем. Тогда-то я и сказал государю: "Finita la commedia… увольте на покой!"

Недавно народовольцы казнили Александра II, и Горчаков показывал гостям карманные часы фирмы Брегета; на крышках часов виднелись профили Наполеона I и Александра I, а под стеклом скрывалась прядь рыжеватых женских волос.

– Мне их прислали из кабинета покойного государя. Это личные часы Наполеона, который в Эрфурте подарил их нашему царю. Они идут хорошо, я не жалуюсь. Но в письме из Петербурга не указали, чей это локон. Теперь я часто думаю – может, Жозефины Богарнэ? Или Марьи Нарышкиной, которую обожал Александр, пока она не изменила ему с поручиком Брозиным? Или волосы графини Валевской? Это уже призраки…

Наконец Горчаков ослабел; его посадили в поезд и отвезли в Баден-Баден; от курзала неслась музыка Оффенбаха, а старик в забытьи твердил стихи, которые посвятил ему Пушкин:

И ты харит любовник своевольный,
Приятный лжец, язвительный болтун,
По-прежнему философ и шалун,
И ты на миг оставь своих вельмож -
И милый круг друзей моих умножь!

Последний лицеист закрыл глаза и отошел в круг друзей, давно принадлежавших русской истории. Это случилось 27 февраля 1883 года, – XX век уже стучался в крышку гроба. Горчакова опустили в землю, и он тоже стал нашей историей.

* * *

Со времени его смерти минуло 15 лет; по Неве уплывали к Островам белые речные трамваи, из-под жемчужных раковин садов-буфф выплескивало щемящие душу вальсы-прощания; был теплый и хороший день, когда в здании министерства иностранных дел у Певческого моста проходила обычная церемония приема послов. Министр Муравьев молча вручил каждому из них бумагу, и дипломаты, никак не ожидавшие сюрприза, с удивлением пробегали ее глазами… Это был знаменитый циркуляр о разоружении, призыв России к созыву мирной конференции государств, обладающих армиями и флотами.

Принц Лихтенштейн, посол Австро-Венгрии, сказал:

– Ваша декларация напомнила мне роман "Всеобщий мир" голландского фантаста Людвига Куперуса… Подобные идеи мира у него высказывает главный герой Отомар, владыка вымышленного королевства Липарии. Не шутка ли это в русском духе?

Муравьев – без тени улыбки – ответил:

– Наша политика не склонна черпать идеи из бульварной беллетристики. Мы не фантазеры! Наш документ исходит из мирного проекта, выработанного покойным канцлером Горчаковым еще в тысяча восемьсот семьдесят четвертом году. Сейчас, когда Бисмарка не стало, уже подведен малоутешительный баланс политики милитаризма. Бисмарк обошелся народам Европы в сорок пять миллиардов франков… Не слишком ли мрачные лавры осеняют его надгробие?

Вмешался германский посол Гуго Радолин:

– Ваши проекты – утопия! Разоружение практически невозможно.

– Практически за разоружение еще никто не брался.

– Но полистайте страницы Ветхого и Нового заветов: божественный промысел заверяет нас, что война будет существовать до конца света. Мало того, войны способствуют расцвету науки и техники. Даже гуманная хирургия лучше всего развивается в излечении фронтовых ранений. Наконец, поэзия, музыка и живопись – что бы они воспевали, если б не было войн?

Муравьев с недовольством сказал:

– Оставим казуистику! Мир – это все-таки не грубая опечатка в летописи человеческого сознания…

Скоро в "Лесном Домике" под Гаагой открылась мирная конференция 26 вооруженных государств; зал украшала аллегорическая картина дружбы народов с надписью по-латыни: величайшая победа та, которой обретается мир. Простые люди планеты с восторгом отнеслись к этому новому учреждению ("голубь с веткой маслины в клюве сделался любимым символом и являлся везде – на почтовых конвертах и в виде брошек на груди признанных красавиц…"). Из Англии прибыла в Петербург делегация защитников мира, которая сложила к ногам Муравьева 30 томов подписей людей, требующих от правительств мирного разрешения спорных международных вопросов. Рабочие одной немецкой типографии в Берлине объявили забастовку, отказываясь печатать книгу под названием "Будущее мировой войны". Метранпаж сказал:

– Мы встанем к станкам, если автор изменит название. Что значит будущее войны? Война не должна иметь будущего…

Но германские газеты цитировали и слова Мольтке: "Вечный мир – это сон, и даже не прекрасный, потому что война есть звено божественного мироздания. Без войны свет погряз бы в грубейшем материализме…" Кайзер Вильгельм II говорил:

– Разоружение? Дуракам кажется все так просто. Ради чего же немцы сидели с подведенными животами, довольствуясь сосиской и кружкой пива? Неужели для того, чтобы я вывел броненосцы в море и открыл кингстоны на радость защитникам мира? Да не поднимется моя рука переплавить пушки на ночные горшки для сопливых рахитичных ублюдков кварталов Кёпеника…

Наконец сторонники разоружения решили устроить "крестовый поход в пользу мира" – нечто стихийное и небывалое. Народные демонстрации должны были выйти из столиц Европы и, слившись воедино в Берлине, проследовать далее – в Петербург, где и завершить дело мира торжественным апофеозом победы над милитаризмом. "Но (как писали тогда в газетах) германское правительство испугалось посещения Берлина международными крестоносцами. Боялись народных волнений и взрыва шовинизма немцев при встрече с французами, если бы они потребовали разоружения Германии… Один лишь старик Август Бебель с обычным чистосердечием говорил на публичных митингах рабочих: "Россия теперь наш союзник и товарищ!..""

* * *

Всегда помня о народе как о решающей силе государства, не будем забывать и о роли личности в истории. За давностию лет одни герои прошлого были канонизированы, их имена вошли в "святцы" хрестоматий, в "поминальники" настольных календарей, – другие были беспощадно забыты. Еще сто лет назад историк Петр Бартенев с горечью констатировал: "Мы нестерпимо равнодушны к отечественной истории, да и ко всему на свете. Сколько уже погибло страниц, не озаренных никаким светом". Он прав. Человечество так уж устроено, что умеет многое забывать. Задача истории как раз обратная – вспоминать!

Светлейший князь Горчаков вниманием потомства не обижен. Историки дипломатии вникают в его дальновидные замыслы – он был крупный политик века; историки литературы старательно просвечивают его старомодную фигуру, на которую ложились солнечные блики русской поэзии, – он начал жизнь дружбою с Пушкиным и закончил ее дружбою с Тютчевым.

В основе всех политических концепций Горчакова лежало насущное и необходимое во все времена – борьба за мир! Канцлер был, пожалуй, самым страстным и убежденным борцом за сохранение мира в Европе и этим резко выделялся среди своих зарубежных коллег. Однако Горчаков унес в могилу не только сияние славы, но и горечь многих своих поражений… Не станем чересчур строго винить его! Иногда даже ошибки государственных деятелей имеют для народа такое же громадное значение, как и те истины, которые стали драгоценным наследием отцов наших…

Борьба за мир началась не сегодня, и не завтра она закончится; эта борьба тоже имеет свою великую историю. Еще в глубокой древности, ступая босыми ногами по золотым пляжам Средиземноморья, философы в развеваемых ветром хитонах рассуждали на кованой латыни о том, как уничтожить извечное истребление человека человеком. Но если политики прошлого века ратовали за мирное существование, то теперь, в наши напряженные дни, при наличии двух общественных систем, борьба за мир выражается в мирном сосуществовании.

Горчаков вынашивал мысль о создании нерушимой международной институции, которая, обладая обширными юрисдикциями, стала бы залогом сохранения всеобщего мира и сокращения всех видов вооружения. Этот горчаковский проект был положен в основу созыва знаменитых Гаагских мирных конференций, которые и явились как бы прологом Организации Объединенных Наций…

Правда, Гаагские конференции мира не спасли народы от войн. Но они сохранили свою юридическую силу и поныне.

Принципы мирного сосуществования стали нормами международного права. Сейчас наши историки пишут: "Соблюдение этих принципов и норм является обязательным с точки зрения действующего международного права. Несоблюдение их – военное преступление, подлежащее наказанию!"

Советский Союз дважды торжественно подтвердил признание им Гаагских конвенций и деклараций: первый раз в 1942 году, в трудной обстановке кануна Сталинградской битвы, и вторично в 1955 году, в разгар "холодной войны"…

Невольно вспоминается высказывание Гете: "Ничто не исчезает из старого – все развивается, и новая жизнь наплывает на старые обломки".

А на окраине Петербурга, на кладбище Троицко-Сергиевой лавры, тихая тропинка приводит нас к могиле российского канцлера Горчакова…

* * *

Я предлагаю читателю сугубо политический роман.

Без прикрас. Без вымысла. Без лирики.

Роман из истории отечественной дипломатии.

Рассказывать о прошлом заманчиво, но нелегко…

При этом я вспоминаю, как английский историк Юм, сидя возле окна, писал очередной том истории человечества, когда с улицы вдруг послышался отчаянный гвалт. Юм послал горничную – узнать, что там случилось, и та сказала, что ничего особенного, просто поссорились прохожие. Но пришел лакей, сообщивший, что на улице произошло злодейское убийство. Затем прибежал почтальон и сказал историку, что сейчас была на улице большая потеха – подрались две голодные собаки, заодно покусав мужчину и двух женщин.

Юм в раздражении швырнул перо на стол.

– Это невыносимо! – воскликнул он. – Как же я могу писать историю прошлого человечества, если не в силах выяснить даже того, что творится у меня под самым носом – напротив моего дома!

Однако он все-таки продолжил работу.

…Эта книга является логическим продолжением моего романа "Пером и шпагой".

Часть первая
ЕВРОПЕЙСКИЙ КОНЦЕРТ

Запад, Юг и Норд в крушеньи,

Троны, царства в разрушеньи, -

На Восток укройся дальний

Воздух пить патриархальный.

Ф. И. Тютчев (из Гёте)

Германия, где ты, Германия?

Европа еще не ведала погранохраны, путешественник въезжал в пределы стран через шлагбаумы, которые любезно поднимались перед любым мазуриком. А таможенный досмотр казался свирепым, если не разрешали провезти сигар больше, нежели их умещалось в портсигаре, если из пяти провозимых бутылок вина одну конфисковывали (неизвестно – в чью пользу). В германских княжествах строго следили за нравственностью, и суровые чины при старомодных шпагах с хрустом выдирали из парижских изданий легкомысленные картинки: вид француженки, чуточку приподнявшей платье, чтобы поправить чулок, приводил таможню в содрогание, как непотребная порнография. Железные дороги обычно имели одну колею, и машинисты паровозов, встретившихся в пути, спорили, как на базаре, кому из них суждено пятиться задом, до ближайшей станции, чтобы потом мирно разъехаться на стрелках. В основном европейцы передвигались еще на почтовых дилижансах, движение которых было отлично налажено по гладким шоссейным дорогам; внутри карет путники невинно флиртовали или кротко подремывали, на империалах крыш бултыхались их кофры и круглые футляры с дамскими туалетами. Время от времени, сочувствуя природной слабости пассажиров, кучера делали неизбежную остановку, и мужчины с отвлеченным выражением на лицах укрывались в кустах по одну сторону дороги, а жеманные путешественницы, делая вид, будто рады случаю собрать букет цветов, исчезали в зелени по другую сторону…

Немцев было много, а Германии у них не было!

Просторы срединной Европы запутывала феодальная чересполосица немецких княжеств, средь которых Бавария, Саксония, Ганновер, Вюртемберг, Баден, Гессен и Мекленбург казались даже великанами; другие же княжества бывали столь мизерны, что владетельный герцог, выходя утречком на крыльцо своего замка, с недоверием принюхивался, спрашивая гофмаршала:

– Чем это так запахло в моих владениях Фуй-фуй.

– Не иначе, – следовал ответ, – в соседнем с нами государстве скряга-король опять заварил пережженный кофе.

Венский конгресс 1815 года узаконил национальную раздробленность немцев, что устраивало Австрию, которая своим имперским авторитетом величественно подавляла всю "германскую мелюзгу". Меттерних сознательно поддерживал мистический романтизм в искусстве и философии Германии, дабы, паря в мечтах, немцы не замечали земли, на которой им жить и умирать. Правда, была еще сильная Пруссия под королевским скипетром Гогенцоллернов, но Берлину с Веною не пришло время тягаться. А чтобы держать всех немцев под своим контролем, Меттерних создал Союзный сейм, заседавший в богатом Франкфурте-на-Майне. Германский бундестаг власти никакой не имел – пустая мельница, годами крутившая жернова заседаний одной нескончаемой конференции; размазнею бестолковых резолюций здесь скрепляли мнимое единство немцев. Тогда в Европе остряки говорили: "Германия – это глупый и сонный Михель в ночном колпаке и халате с тридцатью восемью заплатками", – ибо 38 немецких государств были представлены в бундестаге, где (неизменно!) главенствовал австрийский посол из сиятельной Вены…

В один из дней венскому послу Антону Прокешу доложили о прибытии нового берлинского посла:

– Отто фон Бисмарк из замка Шёнхаузен на Эльбе!

– Что ж… пусть войдет, – сказал Прокеш.

Было очень жарко, и он сидел в комнатах, средь антикварной обстановки, вывезенной им с Востока, одетый весьма легкомысленно. Австриец хотел сразу же поставить пруссака на место и, закрывшись газетным листом, делал вид, что поглощен чтением. Когда же Прокеш насытил свое тщеславие и решил, что Бисмарк уже достаточно огорчен его невниманием, он лениво опустил газету. Тогда открылось дивное зрелище: посол Пруссии успел раздеться и торопливо стягивал с себя кальсоны.

– Вы правы, – сказал он, – что не носите фрака. Жарища такая, что я решил последовать вашему примеру. Только я намного откровеннее вас и совсем не стыжусь своей наготы…

Прокешу ничего не оставалось, как извиниться и принять должный вид. Бисмарк тоже застегнул сюртук на все пуговицы. Прокеш заметил на отвороте его лацкана скромную ленточку.

– За какие доблести вы украшены орденом?

– Если б орден! – отвечал Бисмарк. – У меня в Померании был конюх, ужасный пьяница, он провалился под лед на Липпенском озере, я его вытащил, и вот меня наградили жетоном за спасение христианской души, явно заблудшей…

Между ним и австрийским председателем бундестага сразу возникла вражда. Бисмарк вызнал, что средь редкостной мебели Прокеша есть бюро из мореного дуба, в котором венский дипломат хранит документы, направленные на подрыв прусского авторитета в германском мире. Попутно Бисмарк выяснил, что Прокеш ради барышей иногда распродает мебель антикварам. "Ага! – сказал он себе. – Любимое зрелище богов – видеть человека, вступившего в борьбу с непреодолимым препятствием. Если так, то пусть же весь Олимп не сводит с меня глаз…"

Бисмарк поспешил в Берлин, где повидался с Гинкельдеем, начальником тайной прусской полиции. Он сказал ему:

– Барон, мне еще никогда не приходилось таскать вещей из чужого дома… А вам?

Назад Дальше