Флорентийский дневник - Рильке Райнер Мария 12 стр.


XIII. Возразить против этого спокойного и раздумчивого занятия нечего; ведь нужно же было написать истории Зороастра, Платона, Иисуса Христа, Колумба, Леонардо, Наполеона и великого множества других, а лучше сказать - они в некотором смысле написались сами собой. И каждое из этих действующих лиц оставило по себе борозду в великом сером мозге Земли, а каждый из нас несет в себе уменьшенное изображение этого изначального мозга, подобно карманным часам или маленьким круглым компасам, указывающим, в каком месте солнце встает над почтенным брюхом обывателя. Позже появились еще истории выдающихся женщин; но тут уж понадобилась кое-какая подмога - и для геоцентрического головного мозга изобрели логику и мнемотехнику, коими гордятся даже нынешние историки. В последние, наполовину уже отшумевшие, столетия все больше заботились о "paysage intime", иными словами, стремились рассказывать о людях безымянных. Кому-нибудь начинало казаться, будто битвы не обязаны происходить при Фермопилах, Гастингсе или Аустерлице, но иногда случаются при Страхе, Тоске или Неблагодарности, и что не всякое открытие обязано быть открытием Америки, не всякое изобретение - изобретением пороха, паровой машины или воздухоплавательного аппарата, чтобы быть значительным и в каком-то определенном смысле плодотворным. И уж тут стало обыкновением вместо героев, засвидетельствованных в истории, выдвигать вперед героев подразумеваемых. Для этого уже много десятков лет героев прошлого отрывают от дельных современников - и из невнятных кусков складывают новые и все новые комбинации, а они производят впечатление людей как будто бы интересных или необычных - по крайней мере, если смотреть на них в правильном свете и с определенной точки зрения. Люди беспрестанно делают попытки, изобретают закономерности, в сравнении с которыми старые законы кажутся чем-то незначительным, и ликуют от радости, когда странный гомункул с головой, приставленной не к туловищу, а к большому пальцу правой ноги, может продержаться несколько мгновений. От этого они умнеют. То есть заводят себе собрание более или менее серьезных сведений, а потом им приходится добывать еще и комнату рядом, дабы разместить там все плоды старчески-бодрого исследовательского ража. При такой сортировке редкие виды и неожиданные вариации оценить, конечно, труднее всего. И может статься, что люди зрелые, выходящие далеко вон из ряду, переживут диковинные вещи, да к тому же диковинным образом. Тогда, как водится, говорят: их "судьбы" заслуживают величайшего интереса, подразумевая две вещи - то, что приключается с ними во внешнем мире, и то, как они сами относятся к таким происшествиям и их для себя последствиям.

XIV. Если из множества моих девушек и кое-каких обломков Жанны д'Арк, Шарлотты Корде и Катарины Эммерих (а это лишь одна из возможных комбинаций) я соберу один образ, то и мне удастся щегольнуть героиней, которую радушно примут в маленьких городках, но только если она сперва приучится к поклонам. Однако я вижу, что мои девушки робеют. Они боятся, что я силком заставлю их перепрыгнуть друг к другу через все разделяющие их пропасти и от первой стану ждать одного, от второй - другого, но ни от какой - всего; они опасаются, что, полуотвергнутые, лишь с половиной того, чем они владеют, останутся в разочарованных руках, словно белые розы, по которым прошлась буря с широкими, грубыми, ужасными плечами.

XV. Тогда в их лицах и фигурах я замечаю сотни и сотни тревог. Светлые и темные, сонные и бдящие, самоотверженные и тоскующие страхи накатывают на меня волной или боязливо бегут от моего взгляда, сами не ведая куда. Тогда мне становится ясно, что нельзя силой слепить из десяти или двадцати девушек одну героиню. Скорее, та Одна, что у меня на уме, должна вобрать в себя тысячи всегда сопутствующих ей сестер. Лишь когда я говорю о тысяче девушек, кажется, будто мне известно что-то милое и тайное об одной из них; лишь когда объединятся их неисчислимые голоса, даже самый безучастный и печальный почует дыхание той высокой песни, равных которой нет на свете.

XVI. В великих фресках с их одинокими, строгими фигурами Фра Фьезоле просто и прекрасно высказал их надежду на небеса. Но на многих, многих ликах ангелов "Страшного суда", ликах, что вдыхают Бога, проступают радость, величие и гимны самого неба. Они - многоцветная мозаика его мощи, и нет картины, равной этой в ее величии, богатстве и очаровании.

XVII. Много женщин на свете. Утомленных, как светловолосая Мария, злых, как Берехта из Розенберга, что перед кончиной незаметно проходит по замкам Чехии, и добрых, как Елизавета, ласковая ландграфиня Тюрингенская, чья робость заставляла цвести розы из хлеба. Да и многие матери тоже. Но были ли девушки до моих девушек? Следы таких ног ты не сыщешь ни на одной дороге. И тщетно будешь искать эти легкие отпечатки на всех песках мира. Они - словно отметинки от ладошки на щеке ребенка, оставшиеся после сна. Пройдут эти девушки - и за ними на дороге останутся нежнейшие, как от прикосновения ласкающей руки, вмятинки; а перед ними путь гладок и чист. Так, стало быть, они первые - или и до них хаживали по лугам, да по темным, пряно пахнущим мхам, да за моря?

XVIII. Да разве кто-нибудь поймет, что даже на брусчатке тротуаров не остается ни следа от ног? На это надо возразить: в тех маленьких городках еще не очень-то много мощеных улиц. По крайней мере, мостовая почти повсюду все еще - не более чем поток пыли, и предпочтительней ходить по его чуть более каменистым краям. Но мои девушки шагают прямо по нему; они всегда проходят по всему городу там, где чувствуют над головой ширь неба, ступая по маленьким белым облачкам. Они идут ниоткуда и, стало быть, никуда. Просто идут. Может, чтобы немного приглушить прибой своей крови. Идут в рыскающем ритме этого сокровенного прибоя. Становятся тихой береговой полосой своей же вечно подвижной безбрежности. Никогда не шагают в ногу. Бредут нестройно, будто толкаемые порывами враждебных ветров. Машут рукой каждая в другую сторону. Медля, оборачиваются на углу, когда ветер рвет с их губ еще даже не найденные слова. Тем же путем бредут назад и всегда бродят туда-сюда между двумя улицами. Их дело - ожиданье. Умудряются заплутать за какую-нибудь четверть часа. Вместо того чтобы белой вереницей с тревожным, пламенеющим знаменем втянуться в эпоху.

XIX. Пройди-ка как-нибудь вслед за ними. Ты невольно отведешь взгляд - ибо их светлые одежды слепят глаза. Словно птица с подпаленными крыльями, взгляд падет на мостовую, лежащую подобно широкой и раскрытой книге. Катившиеся некогда кареты протянули по ней свои строки. И это хорошо. Ведь шаги девушек не умеют даже толком писать. Много значков тянется вдоль борозд-линеек. Взад и вперед. Точно кто-то писал в темноте - или точно письма слепых. И все же некоторое усилие и упражнение покажут, что на самом деле это - длинные стихотворения, импровизации, сквозь которые, извиваясь и изменяясь, струится странный ритм. Постоянно повторяются рифмы. Они - словно мольбы. Ты увидишь их, застывших в ожидании у любой двери. Это трогательные, простые слова, лютни с одной-единственной струной. Из серебра, думаешь ты, - и ее звук сопутствует тебе до самого сна.

XX. Когда мои девушки бродят туда-сюда, их души медлительно покачиваются, как челны, привязанные к ненадежному причалу. - Ибо души их - гондолы из золота, полные нетерпенья. Они увешаны старыми мягкими шелками так плотно, что внутри вечно царит сумрак. Девушки любят эту благоухающую мглу с ее прекрасными неисчерпаемыми возможностями. В них-то они и живут. Редко, лишь когда зашевелятся края завесы, их ранит тонкий луч. И тогда на миг их поражает угол комнаты или сад, на который сошел уже вечер. И они немного пугаются того, что есть комната, и сад, и вечер. И они втягивают страх перед этим множеством вещей в шелковую мглу своих жизней и складывают перед ним ладони. Это и есть их молитвы…

XXI………………………………………………………………………………………………..

О мелодии вещей

I. Понимаешь - мы в самом начале.
Так, словно ничего еще не было.
За нами - тысяча
и один сон -
и никаких дел.

II. Нет для меня ничего более блаженного,
чем знать это, Одно:
что надо стать Зачинателем.
Кем-то, кто напишет первое слово
после тире, растянувшегося
на сотни лет.

III. Тут на ум мне приходит следующее: мы, люди, все еще продолжаем рисовать на золотом фоне, словно средневековые живописцы. Эти стоят перед чем-то неведомым. Иногда - перед неведомым из золота, а иногда из седых туманов. Иногда с ними свет, но часто за их спиною - неисследимая тьма.

IV. Это понятно. Чтобы познать людей, надо было их изолировать. Но многократный опыт научил, что правильно - вновь устанавливать связь между отдельными наблюдениями, созревшим взглядом давая жестам фигур больше простора.

V. Сравни-ка золотой фон картин треченто с одной из бесчисленных композиций итальянских мастеров раннего Возрождения, где фигуры сходятся для santa conversazione на фоне сияющего ландшафта в светлом воздухе Умбрии. Золотой фон изолировал бы каждую из них - ландшафт же светит за ними, словно одна общая душа, из которой они берут свои улыбки и свою любовь.

VI. А теперь подумай о самой жизни. Припомни, каким множеством пышных жестов и невероятно высоких слов пользуются люди. Если б они хоть на миг стали столь же невозмутимыми и внутренне полными, как прекрасные святые Марко Базаити, ты, должно быть, и за ними обнаружил бы объединяющий их ландшафт.

VII. А ведь и впрямь есть мгновения, когда ты видишь, как человек тихо и ясно отделяется от собственной пышности. Эти редкие праздники тебе никогда не забыть. Отныне ты будешь любить этого человека. Это значит - ты постараешься чуткой рукою повторить очертания его личности, какой узрел ее в тот миг.

VIII. Искусство делает то же самое. Ведь оно - та же любовь, но только замахивается на большее. Оно - любовь к Богу. Ему не следует задерживаться у кого-то одного, ибо он - лишь врата жизни. Оно должно пройти его насквозь. Ему нельзя уставать. Чтобы сбыться, оно должно действовать там, где все суть Единый. И когда оно станет собственностью этого Единого, бесконечное богатство будет уделом всех.

IX. Насколько оно от этого далеко, можно видеть на примере сцены - ведь та говорит или пытается сказать о том, как ей видится жизнь - не отдельного человека в его идеальном покое, а движение и общение множества. При этом оказывается, что она просто ставит людей друг подле друга, как это делали мастера треченто, предоставляя им самим договориться относительно седых туманов или золота заднего плана.

X. Так оно на сцене всегда и будет. Люди там пытаются дотянуться друг до друга словами и жестами. Они чуть ли не вывихивают себе руки - потому что слишком коротки их жесты. Они прилагают неимоверные усилия, чтобы добросить друг до друга свои слоги - но душою они все еще скверные игроки в мяч, так и не научившиеся ловить. Так, в поклонах и поисках, и пропадает время - совсем как в жизни.

XI. Ведь искусство не сделало ничего иного, как показало нам всю запутанность, в которой мы большей частью и пребываем. Оно нас напугало - вместо того чтобы успокоить и утешить. Оно показало, что каждый из нас живет на своем отдельном острове; только эти острова недостаточно далеки друг от друга, чтобы стать одинокими и безмятежными. Один в состоянии мешать другому, пугать его или язвить - только помочь никто никому не может.

XII. Есть лишь одна возможность добраться с одного островка на другой - опасные прыжки, при которых рискуешь не одними только ногами. Вот и начинается вечное скаканье туда-сюда - с его непопаданиями и смешными промахами; ведь, случается, двое прыгают одновременно, а встречаются только в воздухе, и оба после столь тягостной перипетии остаются на том же расстоянии друг от друга, что и прежде.

XIII. Если вдуматься, в этом нет ничего странного - ибо на деле мосты, по которым можно ходить друг к другу, приодевшись и приукрасившись, не в нас, а за нами, точь-в-точь как на ландшафтах Фра Бартоломео или Леонардо. Ведь на деле жизнь достигает вершин в отдельных личностях. А тропинка от одной вершины к другой идет через широкие долы.

XIV. Когда сходятся двое или трое, это еще не значит, что они составляют общность. Они - что марионетки, нити от которых держат разные руки. И лишь когда все будут направляться одной рукой, они вступят в такую общность, которая принудит их или кланяться, или рвать друг друга в клочья. Да и все источники сил человека - там, где его нити держит одна всевластная рука.

XV. Лишь в общий час, в общую бурю, в одной комнате, где они сойдутся, все обретут себя. Общение между ними станет возможно только тогда, когда за их спинами замаячит один, общий фон. Ведь у них должна быть возможность оглянуться на одну родину. Им словно придется предъявлять друг другу свидетельства, носимые с собою и все до единого несущие на себе нрав и печать одного и того же владыки.

XVI. Пение лампы или голос бури, дыхание вечера или вздохи моря - что бы тебя ни окружало, за твоей спиной никогда не затихает просторная мелодия, сотканная из тысячи голосов, в которую твой одинокий голос вплетается лишь время от времени. Знать о том, когда твой черед вступать, - вот тайна твоего одиночества, так же как и искусство истинного общения: выпасть из высоких слов в единую общую мелодию.

XVII. Если бы святые Марко Базаити раскрыли свои души навстречу чему-то иному помимо своего блаженного общения, не тянули бы они друг к другу тонкие, нежные руки, стоя на переднем плане картины, где живут. Они отступили бы вглубь, сразу уменьшившись, и из глубин притихшего ландшафта пошли бы друг к другу по крошечным мостам.

XVIII. Точно таковы же и мы, если поглядеть на нас спереди: с тоскою благословляющие друг друга. Наши мечты сбываются в сияющих глубинах задних планов. Там средоточие их воли, там они действенны. Там разыгрываются истории, на которых мы - лишь неразборчиво выписанные заглавия. Там наши встречи и расставанья, наше горе и утешенье. Там существуем мы подлинно, а здесь, на переднем плане, лишь появляемся и исчезаем.

XIX. Припомни людей, которые, как ты видел, были вместе - но ничто из окружающего не объединяло их. К примеру, родных по крови, собравшихся у смертного ложа того, к кому питали неподдельную любовь. Каждый погружается тогда глубоко в мир собственных воспоминаний. Их слова проходят, не касаясь друг друга, но даже не подозревая об этом. Их руки в смятении первых мгновений не попадают друг в друга. - И вот утрата, что маячит за их спиною, наполняет собой все кругом. Они усаживаются, свесив головы, и молчат. Над ними словно раздается шум леса. И они становятся дороги друг другу как никогда раньше.

XX. Обыкновенно, когда тяжкая утрата не заставляет умолкнуть всех разом, каждый улавливает из мощной мелодии заднего плана то чуть больше, то чуть меньше. А многие и вообще ничего не слышат. Эти - словно деревья, что, позабыв о своих корнях, думают, будто шорох их ветвей и дает им силу жизни. Многим просто недосуг вслушаться. Им не терпится. Эти бедняги, лишившиеся родины, утратили и смысл бытия. Они ударяют по клавишам дней, неизменно извлекая из них один и тот же, заунывный и сиротливый звук.

XXI. Стало быть, если мы хотим стать мастерами жизни, нам нельзя забывать о двух моментах:

во-первых, о великой мелодии, в которой соучаствуют вещи и ароматы, ощущения и события былого, сумерки и тоска,

а во-вторых, об отдельных голосах, входящих в этот общий хор и доводящих его до завершенности.

А чтобы создать произведение искусства, иными словами, картину более объемной жизни, переживания более чем сегодняшнего - возможного всегда и во все времена, надобно привести к правильному соотношению и выровнять оба голоса: голос этого мгновенья и голос группы людей, живущих в нем.

XXII. Для этого нужно распознать оба элемента мелодии жизни в их простейших формах; нужно из беспорядочных шорохов моря извлечь ритм прибоя, из запутанной суматохи будничного разговора выпутать живую нить, за которую держатся другие. Нужно сопоставить чистые тона красок, чтобы понять их контрасты и родство. Ради самого важного нужно научиться забывать многое.

XXIII. Когда двое делят одну тишину, им не надо говорить о мелодии своих мгновений. Она уже и сама по себе связывает их в одно целое. Словно пылающий алтарь, воздвиглась она между ними - а они робко питают священное пламя, скупо роняя слова.

Если я перемещу этих двоих из их ни на что не покушающегося бытия на сцену, то мне определенно придется показать двух любящих и объяснить, отчего они блаженны. Но на сцене этот алтарь незрим, и всем будет невдомек, к чему относятся странные жесты, наводящие на мысли о жертвоприношении.

XXIV. Есть два выхода из такого положения:

либо люди должны выйти на передний план, пытаясь многословно, при помощи непонятных жестов, рассказать, как жили раньше;

или:

я ничего не меняю в глубинной мотивировке их действий, а от себя поясняю ее такими словами:

вот алтарь, на котором пылает священное пламя. Отблеск его вы можете различить на лицах тех двоих, что стоят на сцене.

XXV. Лишь последняя возможность, сдается мне, достойна искусства. Она не даст затеряться существенному; череда событий не замутнится смешением элементов, если я изображу алтарь, связующий двоих одиноких, так, чтобы все его увидели и поверили в то, что он есть. Гораздо позднее зритель и сам увидит этот пылающий столп, и мне уже не придется давать никаких разъяснений. Гораздо позднее.

Назад Дальше