Он и не подумал отпустить одну из тех шуток, которыми забавлялись работники фермы, когда девушки приводили сюда своих коров. Девчонка относилась к этому с таким простодушием, с такой серьезной деловитостью, что, по совести сказать, смеяться было не над чем. Это была сама природа.
Но Жаклина снова уже стояла на пороге и весело, с характерным для нее воркующим смешком заметила:
- Э, да у тебя руки наловчились на этих делах! Видно, твой любовник тоже подслеповат с этого конца!
Жан громко расхохотался, а Франсуаза внезапно покраснела. Цезарь сам пошел обратно в хлев, Колишь щипала овес, росший на краю навозной ямы, а сконфуженная девушка, стараясь скрыть свое смущение, начала рыться в карманах и наконец вытащила платок, где в узелке были спрятаны два франка - плата за покрытие коровы.
- Держите, вот деньги! До свидания!
Она ушла, таща за собой корову, а Жан, взяв торбу, последовал за ней, сказав Жаклине, что идет в поле к урочищу Столбы, как ему с утра приказал г-н Урдекен.
- Ладно! - ответила она. - Борона уж, наверно, там.
Потом, когда парень догнал маленькую Франсуазу и они уже шли друг за другом по узкой тропинке, Жаклина еще раз крикнула им вдогонку своим насмешливым голосом:
- Если заблудитесь вместе, не беда! Девчонка дорожку знает…
Двор фермы, оставшейся позади них, снова опустел. На этот раз шутка не рассмешила ни того, ни другого. Они медленно шли вперед, и слышался только стук их башмаков о камни. Жан видел лишь ее детский затылок; под круглым чепчиком вились черные кудри. Наконец, пройдя шагов пятьдесят, Франсуаза важно сказала:
- Чего только она лезет к другим, прохаживаясь насчет мужчин… Я бы могла ей кое-что ответить…
И, повернувшись к парню, она лукаво посмотрела на него.
- Ведь правда, что она ведет себя с господином Урдекеном так, будто уже стала его женой?.. Вы, наверно, об этом больше знаете.
Жан сконфузился и сделал глупую мину.
- Черт возьми! Она ведет себя так, как ей нравится. Это ее дело.
Франсуаза по-прежнему шла чуть впереди Жана.
- Это правда… Я позволяю себе шутить, потому что вы мне почти в отцы годитесь, и, значит, беды из этого не получится… Но знаете, с тех пор как Бюто так по-свински поступил с моей сестрой, я поклялась, что лучше пусть меня изрежут на куски, чем я соглашусь иметь любовника.
Жан покачал головой, и всю остальную дорогу они не сказали ни слова. Урочище Столбы находилось в конце тропинки, на полдороге от фермы до Рони. Когда они дошли до него, парень остановился. Борона уже ожидала его, а мешок с зерном лежал рядом в борозде. Он наполнил свою торбу и обратился к Франсуазе:
- Так, значит, прощай!
- Прощайте! - ответила девушка. - Еще раз спасибо!
Но вдруг он обеспокоился и крикнул ей вслед:
- Слушай-ка, а если Колишь опять будет шалить?.. Хочешь, я провожу тебя до дому?
Франсуаза была уже довольно далеко. Она обернулась и крикнула своим спокойным и сильным голосом, прорезавшим тишину пустынной равнины:
- Нет, нет, не нужно! Я не боюсь. Теперь-то уж она утихомирилась.
Жан подвязал на поясе торбу и пошел вниз по пашне, разбрасывая семена. Маленькая Франсуаза шла за лениво покачивавшейся грузной коровой, и он смотрел, как она, удаляясь, становилась все меньше и меньше. Дойдя до конца борозды, Жан потерял ее из виду, но, повернув обратно, он снова увидел Франсуазу. Она сделалась теперь совсем крошечная и тоненькая, в своем белом чепчике издали она напоминала одуванчик. И так каждый раз, идя вниз, Жан смотрел вслед удалявшейся Франсуазе. Когда он пытался найти ее в четвертый раз, это ему не удалось: наверно, она уже свернула к церкви.
Пробило два часа; серое и холодное небо все так же нависало над землей. Казалось, что солнце на долгие месяцы скрылось за тонкими серыми хлопьями и не появится до самой весны. Среди этого уныния, в стороне Орлеана, сквозь облака светлело небольшое пятно: как будто там, всего за несколько лье, солнце сияло прежним блеском. На этом светлом фоне выделялась роньская колокольня, самой же деревни не было видно: она скрывалась в невидимой излучине Эгры. Однако на севере, к Шартру, прямая линия горизонта между однообразным землисто-серым небом и бескрайними полями босского края была отчетливой, как чернильная черта, проведенная на бумаге. После обеда число сеятелей как будто увеличилось. Теперь сеяли на каждом участке; людей на равнине становилось все больше и больше, они кишели повсюду, как неутомимые черные муравьи, занятые какой-то трудной и непосильной для них работой. И, насколько хватал глаз, было видно, как все сеятели неизменно повторяли один и тот же упрямый жест, однообразный, как движения насекомых, упорство которых в конце концов побеждает пространство и саму жизнь.
Жан сеял вплоть до наступления сумерек. После урочища Столбы он перешел на участок Риголь, а затем на так называемый Перекресток. Большими размеренными шагами ходил он взад и вперед по пашне; семена подходили к концу, а позади него земля оплодотворялась зерном.
II
Дом мэтра Байаша, нотариуса в Клуа, находился на улице Груэз, по левой стороне, если идти в Шатоден. Это был совсем маленький, одноэтажный белый дом. На его углу висел единственный фонарь, освещавший широкую мощеную улицу, обычно совершенно пустую и только по субботам кишевшую приезжающими на базар крестьянами. На выбеленной мелом низкой стене еще издалека виднелись два щита с гербами. Позади дома спускался к Луаре небольшой сад.
Комната, служившая канцелярией, находилась направо от сеней, окна ее выходили на улицу. В эту субботу младший из трех писарей, тщедушный и бледный паренек лет пятнадцати, приподнял кисейную занавеску и посматривал на дорогу, а два других, - один совсем уже старик, с брюшком, очень грязный, другой помоложе, изнуренный, с желчным лицом, - писали за двойной конторкой из почерневшего елового дерева. Эта конторка, семь-восемь стульев и чугунная печка, которую начинали топить только в декабре даже в те годы, когда снег выпадал с начала ноября, - вот все, что было в комнате. Полки, установленные вдоль стен, зеленовато-серые картонные папки с помятыми уголками, из которых виднелась пожелтевшая бумага, наполняли канцелярию душным запахом старых чернил и пыли.
Тем не менее сидевшим здесь неподвижно друг подле друга крестьянину и крестьянке, терпеливо ожидавшим своей очереди, это место внушало уважение. Такое количество бумаг и в особенности эти господа, которые быстро писали своими скрипучими перьями, наводили их на серьезные размышления о деньгах и судебных процессах. Смуглая женщина лет тридцати четырех, приятное лицо которой несколько портил большой нос, скрестила свои сухие рабочие руки на черной суконной кофте, обшитой плюшевой каймой, и шарила живыми глазами по углам, должно быть, размышляя о множестве хранившихся здесь документов на владение добром. Мужчина, выглядевший лет на пять старше, рыжеватый и спокойный с виду, в черных штанах и длинной новой рубахе из синего холста, вертел на коленях круглую войлочную шляпу. Ни одна мысль не оживляла его широкого землистого, тщательно выбритого лица. Его большие тускло-голубые глаза уставились в одну точку, напоминая глаза отдыхающего вола.
Дверь отворилась, и на пороге, весь красный, появился мэтр Байаш, только что позавтракавший в компании своего зятя, фермера Урдекена. Для своих пятидесяти пяти лет он был довольно свеж. Губы у него были толстые, а глаза окружены морщинками, так что казалось, что он постоянно смеется. Мэтр Байаш носил пенсне и имел привычку пощипывать свои длинные седеющие баки.
- А, это вы, Делом, - сказал он. - Значит, дядя Фуан окончательно решился на раздел?
За Делома ответила жена:
- Как же, господин Байаш… Сегодня все мы должны встретиться здесь, чтобы договориться и узнать от вас, как нам вести дело.
- Ладно, ладно, Фанни, посмотрим… Времени-то всего только час: надо подождать остальных.
Нотариус поболтал еще немного, расспрашивая о ценах на хлеб, которые падали вот уже два месяца. Он выказывал Делому дружеское расположение, как к землеробу, владевшему двадцатью гектарами земли, имевшему батрака и трех коров. Затем он вернулся к себе в кабинет.
Писари даже не подняли головы в его присутствии и еще усерднее скрипели своими перьями. Деломы снова погрузились в неподвижное ожидание. Очевидно, Фанни везло в жизни, раз ей удалось выйти за своего любовника, такого честного и богатого человека, даже не забеременев до свадьбы. Это было тем более удивительно, что при разделе отцовских владений она могла рассчитывать лишь на получение участка гектара в три, не более. Впрочем, и муж тоже не раскаивался в своем выборе: едва ли ему удалось бы найти более смышленую и работящую хозяйку. Не обладая большим умом, он предоставлял жене вести все без исключения дела. Однако он был настолько справедлив и рассудителен, что роньские крестьяне нередко выбирали его посредником в своих спорах.
В эту минуту младший писарь, взглянув в окно, прыснул в кулак и тихо сказал своему толстому и грязному соседу:
- Иисус Христос!
Фанни быстро нагнулась к уху своего мужа и зашептала:
- Знаешь, предоставь все мне… Я очень люблю отца и мать, но вовсе не хочу, чтобы нас околпачили. Нельзя ни на грош доверять ни Бюто, ни этому прохвосту Гиацинту.
Она говорила о своих братьях, увидав в окно, что к дому нотариуса подходит старший из них, Гиацинт, известный всей округе под кличкой Иисуса Христа. Это был лентяй и пьяница. После возвращения из африканской кампании он принялся бродяжничать и, предпочитая бить баклуши, отказывался от какой бы то ни было постоянной работы. Он жил браконьерством и воровством, как будто все еще продолжая грабить какое-нибудь забитое племя бедуинов.
Вошел здоровенный, сохранивший всю свою физическую силу сорокалетний детина с курчавыми волосами и острой нерасчесанной бородой. Он действительно имел сходство с Христом; но это был Христос, опустившийся до разврата, Христос-пропойца, который насилует девок и грабит проезжих на большой дороге. Явившись в Клуа спозаранку, он уже успел напиться. Штаны его были сплошь в грязи, а блуза, вся в пятнах, выглядела совершенно непристойно; изодранная в лохмотья фуражка была заломлена набекрень. Он курил черную пятисантимовую сигару, она была сырая и распространяла зловонье. Однако в его насмешливых и глубоко сидящих голубых глазах не было никакой злости, и казалось, что этот пройдоха - добряк и рубаха-парень.
- А отца и матери все еще нет? - спросил он.
Худой, с желтушным лицом, писарь раздраженно мотнул в ответ головой, и Иисус Христос молча уставился глазами в стену, зажав дымящуюся сигару между пальцами. На сестру и зятя он даже не взглянул, но и те сделали вид, что не замечают его появления. Затем, не сказав ни слова, он вышел дожидаться на улицу.
- Ах, Иисус Христос! Иисус Христос! - продолжал приговаривать себе под нос младший писарь, по-прежнему поглядывая в окно: прозвище этого человека будило в нем воспоминания о забавных историях.
Минут через пять пришли наконец и старики Фуаны; передвигались они медленно и осторожно. Отец, когда-то очень крепкий, дожив до семидесяти лет, съежился и высох, изнуренный тяжелой работой и страстью к вожделенной земле, в которую он, казалось, собирался вернуться, до того его пригнуло книзу. Однако, если не считать некоторой слабости в ногах, он держался еще молодцом, был вполне опрятен и носил маленькие седые бачки, похожие на кроличьи лапки. Длинный, как и у всех Фуанов, нос делал еще острее его худое, изрытое морщинами лицо. Старуха была как бы тенью мужа и ходила за ним по пятам. Маленького роста, она к старости не похудела, а, наоборот, отрастила себе большой, как при водянке, живот. На ее овсяного цвета лице были видны совершенно круглые глаза и круглый рот, стянутый бесчисленными морщинами, как кошелек скупца. Она была тупа и в хозяйстве играла роль послушной рабочей скотины, постоянно дрожа перед деспотической властью мужа.
- А, наконец-то и вы! - воскликнула, вставая, Фанни.
Делом также встал со стула. Вслед за стариками вразвалку, не говоря ни слова, вошел Иисус Христос. Он притушил остаток своей сигары и сунул вонючий окурок в карман блузы.
- Теперь мы все в сборе, - сказал Фуан. - Нет только Бюто… Этот негодяй никогда не придет вовремя, он все делает по-своему.
- Я видел его на базаре, - заявил Иисус Христос хриплым, пропитым голосом. - Он должен сейчас прийти.
Бюто-упрямец, самый младший в семье, двадцатисемилетний парень, был прозван так из-за своей строптивости: он постоянно делал все наперекор остальным, упорствуя в своих взглядах, которые никогда не совпадали со взглядами других. Даже мальчишкой он никогда не мог поладить с родителями. Впоследствии же, вытянув при рекрутском наборе счастливый номер, он ушел из дому и нанялся в батраки сперва в Бордери, а потом на ферму Шамад.
Отец еще не перестал браниться по его адресу, как Бюто вошел в канцелярию, оживленный и веселый. На его лице длинный нос Фуанов был расплющен, а челюсти выдавались вперед, как у хищного зверя. Его конусообразный череп был сжат в висках, а в выражении живых, смеющихся серых глаз уже чувствовались жестокость и хитрость. Он унаследовал от отца грубую и настойчивую страсть собственника, и страсть эта усиливалась перешедшей к нему от матери мелочной скупостью. Каждый раз, когда во время ссор старики упрекали его за что-нибудь, он твердил одно и то же: "Сами же родили такого!"
- Подумаешь! Небось от Шамад до Клуа пять лье, - отвечал он на недовольное ворчание. - А потом, чего же вам еще? Я пришел в одно время с вами… Неужто и из-за этого будете ко мне придираться!
Привыкшие к вольному воздуху, все громко перебранивались пронзительными, высокими голосами и обсуждали свои семейные дела, как будто были у себя дома. Писари, которым это мешало работать, искоса поглядывали на них. Но тут на пороге снова появился нотариус, услышавший шум из своего кабинета.
- Все в сборе? Тогда прошу!
Кабинет выходил окнами в сад, представлявший собою узенькую полоску земли, спускавшуюся к Луаре, о берегах которой можно было догадаться по видневшимся вдалеке оголенным тополям. Над камином, на черной мраморной подставке, между связками бумаг возвышались часы. Кроме письменного стола красного дерева, шкафа и стульев, в комнате не было никакой мебели.
Господин Байаш сразу сел, как судья, за стол, а крестьяне, входившие гуськом, колебались, бросали исподлобья взгляды на стулья, не зная, где и как им разместиться.
- Ну, что же вы? Садитесь!
Все подталкивали Фуана и Розу, и старикам пришлось усесться в первом ряду; позади них сели рядом Фанни и Делом, Бюто же уединился в углу, прижавшись к стене. Один Гиацинт продолжал стоять у окна, загораживая свет своими широкими плечами. Нотариус с нетерпением окликнул его:
- Садитесь же, Иисус Христос!
Он должен был начать разговор сам.
- Так, значит, дядюшка Фуан, вы решили при жизни разделить свое имущество между вашими двумя сыновьями и дочерью?
Старик ничего не ответил, никто из детей также не произнес ни слова, и водворилось молчание. Впрочем, нотариус, привыкший к этой медлительности, и сам не торопился. Должность нотариуса в Клуа переходила в его роду от отца к сыну уже третье столетие. Байаши, будучи исконными жителями Бос и бессменно занимая эту должность, переняли от своих деревенских клиентов осторожность и недоверчивость, которые при обсуждении каждого пустякового дела выражались в длинных паузах и множестве лишних слов. Он открыл перочинный нож и принялся стричь себе ногти.
- Так как же? Надо полагать, вы уже окончательно решились? - снова повторил он, посмотрев прямо на старика.
Тот повернулся и, прежде чем начать, оглядел всех остальных, подыскивая нужные слова.
- Да, пожалуй, оно и так, господин Байаш… Я уже вам говорил тогда, во время уборки хлеба. Вы мне сказали, чтобы я еще хорошенько поразмыслил… Ну, вот, я думал еще и, признаться, вижу, что надо все-таки идти на это.
Он продолжал объяснять дело, запинаясь и усложняя свою речь различными вводными предложениями. Но то, чего он не высказывал прямо и что тем не менее нельзя было скрыть из-за волнения, сжимавшего ему горло, - это была безграничная скорбь и тоска, глухое озлобление перед необходимостью расстаться со своей землей, которую при жизни отца он сам ожидал с такой жадностью, а потом, овладев ею, обрабатывал с животной страстью, увеличивая ее клочок за клочком ценою самой жестокой скупости. Каждый вновь приобретенный клочок завоевывался месяцами жизни впроголодь, зимами, проведенными в холоде, изнурительным, тяжким трудом в жаркие летние дни, когда приходилось надрываться, поддерживая свои силы только несколькими глотками воды. Он любил землю, как любовницу-мучительницу, ради которой можно пойти на убийство. Для него не существовало ни жены, ни детей - земля поглощала его целиком! И вот теперь, одряхлев, он вынужден был уступить эту любовницу сыновьям, как когда-то ее уступил ему самому отец, которого сознание собственной беспомощности приводило в бешенство.
- Видите ли, господин Байаш, надо же честно признаться: ноги не ходят, с руками дело обстоит не лучше, и что ж тогда - страдает прежде всего сама земля… Дело бы еще как-нибудь скрипело, если бы можно было поладить с детьми…
Он бегло взглянул на Бюто и Иисуса Христа. Те не шелохнулись, смотря в сторону, как будто речь шла совсем не о них.
- Чего же вы хотите? Чтобы я нанимал чужих людей, которые будут нас обворовывать? Нет, батраки - это не по карману: по нашим временам это может слопать весь урожай… Сам же я, как уже сказал вам, больше ничего не могу. Вот не угодно ли в этом году? У меня всего девятнадцать сетье. И что же вы думаете? Я еле-еле вспахал четвертую часть, точка в точку столько, сколько нужно, чтобы прокормиться самим и прокормить двух коров… Так вот, сердце разрывается, когда видишь, что наша кормилица пропадает зря… Лучше уж уступить ее, чем смотреть на это разорение…
Голос его дрогнул, он с отчаянием махнул рукой, как бы подчиняясь неизбежности. Сидевшая рядом с ним покорная жена, раздавленная полувековым ярмом работы и подчинения, молча слушала.
- Вот на днях, - продолжал Фуан. - Роза катала сыры да так и грохнулась на них носом. Я тоже совсем разбит, не могу даже съездить на рынок… А потом все равно: умрешь, землю с собой не унесешь. Надо же когда-нибудь отдать ее, надо, - ничего не поделаешь… Да чего там! Мы поработали, с нас хватит, теперь нам только бы отдохнуть спокойно… Не так ли, Роза?
- Так, так! Истинный господь так! - сказала старуха.
Снова воцарилось долгое молчание. Нотариус кончил стричь ногти. Он положил перочинный нож на стол и сказал:
- Да, разумеется, все это резонно… Бывает, что выделение имущества при жизни становится неизбежным… А потом я должен сказать вам, что вообще-то можно на этом и выгадать, так как введение в наследство обходится дороже, чем передача при жизни.
При этих словах даже подчеркнуто безучастный Бюто не мог удержаться.
- Так это правда, господин Байаш? - воскликнул он.
- Конечно, вы сэкономите на этом деле несколько сот франков.