Лёвушка навострил уши. Упорные слухи шли о каких-то тайных обществах - так не об этом ли говорилось в стихах? И, кажется, не только Лёвушка встревожился. Булгарин отвернулся, будто что-то заприметил в углу и внимательно разглядывал. Грибоедов снял очки - близорукие глаза его сделались совсем беспомощными - и с каким-то особым, не то горьким, не то ироническим выражением произнёс:
- У нас есть общество и тайные собрания по четвергам - секретнейший союз... - Это было, кажется, из его комедии.
Но вдруг все спохватились, очнулись и заговорили о постороннем, о том, что первое пришло в голову: о недавнем страшном, опустошительном наводнении. Рассказывали новые подробности.
- А вы знаете, как он спас от утопления корову? - кивая на Рылеева, весело спросил Бестужев.
- Да, - подтвердил Рылеев. - Я, знаете, люблю заниматься хозяйством - во дворе у меня корова. Ну, лошадей без труда завели на верхний этаж, а с коровой пришлось повозиться...
Он занимал обширную квартиру на первом этаже громадного здания Северо-Американской компании. В квартире до сих пор видны были следы наводнения: часть мебели - дорогой, изящной, изысканной - вода безнадёжно попортила. Да и почти готовая корректура альманаха "Полярная звезда" погибла, и теперь на столах и полках лежали вновь отпечатанные листы.
Рылеев сказал решительно:
- Сама стихия показала пример в своей жажде свободы!
Грибоедов вновь надел очки, и вновь глаза его сделались холодными и непроницаемыми. Он наконец заговорил:
- Знаете, о чём я мечтаю? Я задумал явиться в Персию пророком и сделать там совершенное преобразование. А что? - Глаза его смотрели холодно и затаённо. - Вы не представляете себе восприимчивости и пламенного воображения азиатов. Магомет преуспел - почему же я не смогу преуспеть?
Не мог Лёвушка уразуметь: говорит этот человек серьёзно, насмешливо, желчно или просто шутливо?
Но Булгарин, очевидно, вполне понимал душевное состояние давнего своего друга.
- Ты знаменитейший писатель России! - воскликнул он, тараща выпуклые глаза и апоплексически бурно краснея. - Да, твоё имя у всех на устах!
- А что толку? - вздохнул Грибоедов. - Заветнейшая моя мечта - увидеть творение своё на сцене... И вот, как ни бьюсь, не могу протащить сквозь цензуру!
- Но всё же я уже напечатал несколько сцен, - возразил Булгарин. - Я буду стараться. Да, для друзей я готов стараться! - Речь его потекла быстро. - Кто у нас после Озерова? Ты. Язык Озерова нам кажется жёстким, устарелым, а язык твоего "Горя..." будет звучать всегда! Конечно же когда-то и Озеров своим "Эдипом в Афинах" или "Дмитрием Донским" превращал театр, я помню, в восторженный римский форум. Однако теперь уж, конечно, писать так нельзя. А нужно писать так, как ты!
- Оставь, пожалуйста, - нахмурился Грибоедов. - Нет, нет. Я явлюсь в Персию пророком.
- Ты писатель, ты поэт, ты музыкант, ты композитор... И четыре европейских языка, и персидский, и арабский.
- Талантов много, - горестно сказал Грибоедов, - а это значит - ни одного настоящего.
- Как бы Пушкину послать в деревню твою комедию, узнать мнение? - произнёс Рылеев. - Вот о чём я размышляю: у нашего поэта и у тебя выведен современный герой. Но они совсем разные. Над этим важно подумать. Не правда ли? - он обратился к Бестужеву.
Тот, соглашаясь, кивнул красивой головой.
- Мой брат от "Евгения Онегина" ожидает очень большого шума! - посчитал нужным сообщить Лёвушка.
- Словесность - вот в чём жизнь народа, нации, - задумчиво сказал Грибоедов. - Почему не погибли греки, римляне, евреи? Потому что создали словесность. А мы что? Только переписываем...
- Пока, - отозвался Рылеев.
- У нас появилась критика, - возразил Бестужев.
- Славянские поколения - родные сёстры, - сказал Булгарин. - Одна сестра замужем за единоплеменником, другая - за немцем, третья - за турком, но разве должно это препятствовать любви и согласию?
- Мне нравится эта твоя мысль, - сказал Грибоедов.
Булгарин открыл крокодиловой кожи огниво и прикурил.
- Мысль... Мыслей много. Но вот над чем я ломаю голову: в восемнадцатом веке все европейские государства возвышались и совершенствовались, лишь Польша беспрерывно склонялась к упадку. Почему? Ещё при Сигизмунде Третьем она занимала пространство между Балтийским и Чёрным морями, Двиной и Одером. А вот почему: все государства устроили свои регулярные войска, а в Польше лишь болтали на сеймах. Проболтали Польшу наши ораторы! - То, что он сказал, привело его в возбуждённое состояние. - Но вы не знаете настоящего польского молодечества! Вы не знаете, что в Великом княжестве Литовском мои предки уже издревле были княжескими боярами. - Он не то хвастался, не то бросал кому-то вызов, и от прилива крови лицо его всё больше краснело.
- Я не советовал бы тебе - раз уж ты издаёшь влиятельнейшую русскую газету - подогревать щекотливую эту тему, - сказал Рылеев.
- А если бы я вздумал в Петербурге просить у кого-нибудь советов, ты был бы последний! - с горячностью и даже злобой неожиданно ответил Булгарин.
Рылеев возмутился:
- Да как ты смеешь так мне говорить? Я заслужил подобное оскорбление?
- Я говорю как знаю. Я умею говорить. Я - журналист. Журналистика - мой хлеб!
- И ты смеешь разговаривать со мной, как гордец? - Если Булгарин краснел, то Рылеев бледнел от волнения. - Ну что ж, значит, нам должно расстаться. Я молод, но сие послужит мне уроком.
- Хорошо, я погорячился, - сказал Булгарин. - Прошу прощения. Я горяч.
- И я горяч, - ответил Рылеев.
И они, помирившись, пожали друг другу руки. Лёвушка решил во всех подробностях описать брату эту сцену.
Разговор перешёл на издание "Полярной звезды". Бестужев потрудился над обширным обозрением русской литературы за минувший год. Было достаточно и стихов и прозы. Однако важны были знаменитые имена. Например, Вяземский - поэт и критик. И, конечно, Пушкин! И, конечно, Грибоедов!
- Твой романс, - обратился Рылеев к Грибоедову, - будет приложен с нотами, которые из Москвы пришлёт Верстовский...
Грибоедов не выказал никакого восторга.
- Мой брат, - вмешался Лёвушка, - хотел бы, чтобы вы в поэме "Войнаровский" поместили в свите Петра нашего дедушку. Вот было бы здорово, а?
Рылеев пожал плечами:
- Да к чему? В гениальном твоём брате какие-то странности. Ну ради чего бредит он своими предками?
- Как бы Дельвиг своими "Северными цветами" не перебил вам дорогу, - вкрадчиво сказал Булгарин. - Да заодно и мне тоже!
И Лёвушка мог убедиться, какая борьба идёт за каждую строчку его брата: Рылеев и Бестужев хотели как можно больше для альманаха "Полярная звезда", Дельвиг - для альманаха "Северные цветы", Булгарин - для журнала "Сын отечества", "Северного архива" и газеты "Северная пчела", Вяземский и Полевой в Москве - для журнала "Московский телеграф".
Рылеев прочитал возмущённое письмо, которое он и Бестужев написали редактору журнала "Новости литературы" Воейкову:
"Вы слышали от нас самих, что Александр Пушкин отдал нам для "Полярной звезды" поэму "Разбойники". Вы знали тем же путём, что она пропущена цензурой, и имели низость употребить во зло нашу доверенность, упредив нас напечатанием лучшей из оной части без малейшего на то права".
И Александр Бестужев и Кондратий Рылеев писали, что порывают знакомство с Воейковым. Но, очевидно, и Воейкову стихи Пушкина были дороже приятельских отношений с издателями "Полярной звезды".
Лёвушка от удовольствия даже расхохотался.
- Мы с Бестужевым поедем к твоему брату, - сказал Рылеев.
- Да как бы Дельвиг не опередил, - вкрадчиво отозвался Булгарин. - Да и меня заодно.
И сквозь эту вкрадчивость Лёвушка вдруг почувствовал цепкость издателя единственной разрешённой частной газеты.
Рылеев даже притопнул ногой и сказал решительно:
- Мы Пущина попросили тотчас съездить в деревню!
XVII
Свечи рождественской ёлки снова были зажжены, и серебряная мишура колыхалась в восходящем тёплом воздухе. Ёлка была стройная, до потолка, с могучими широкими лапами, с подрубленным и очищенным снизу стволом, привезённая людьми из собственного леса. В доме пахло хвоей.
Зажгли люстру и все кенкеты. Голоса смолкли, когда напольные часы английской работы начали отбивать полночь: раз, два, три... двенадцать. Ура! Новый год!
- Счастья! Здоровья! И что сами желаете! - Прасковья Александровна подняла бокал саксонского хрусталя. Но русские слова, должно быть, показались ей недостаточно выразительными. - L’annee qui commence... par bonheur!
За окнами взвыл ветер. Он не кружил ни листьев, ни снега, лишь мел по голой, смёрзшейся, заиндевевшей земле.
Пушкин молчал. На душе было мрачно. В какую глушь загнала его судьба - и, может быть, на годы! Как шумно, весело, буйно проводил он некогда эту ночь! Что же теперь? Что предпринять? К кому обратиться?
- Тост, скажите тост, Александр! - На него выразительно смотрела Аннет. - Вы красноречивы - когда захотите...
- Оставайтесь столь же прекрасной, - сказал Пушкин пошлость.
Аннет скривила губки: она ожидала большего и выразительно поглядывала на Пушкина.
Он пил рюмку за рюмкой. На душе легче не становилось. Лёвушка не приехал на Рождество. И Дельвиг лишь пообещал.
- Почему же вам невесело, Александр? - спросила Прасковья Александровна. - Конечно, здесь глухомань, но мы привыкли. - У неё причёска была в три этажа: косы, букли, ленты, банты, громадный гребень. В свои сорок лет - крепкая, плотная - она дышала ещё здоровой свежестью. - По всему уезду, в каждой усадьбе - праздник!
- A votre sante! - сказал Пушкин. - Брат не приехал, - пожаловался он. - Конечно же Сергей Львович хочет изгнать меня из его сердца! Но разве это не жестоко - разлучать братьев? - Кому ещё можно было излить жалобы, если не Прасковье Александровне?
- Нужно сделать шага к примирению... - ответила она.
- Ах, Боже мой, я на всех навожу уныние!..
- Нисколько, нисколько, Александр, - поспешно сказала Прасковья Александровна.
- А я так в глушь приезжаю специально, - произнёс Алексей Вульф, который рождественские каникулы проводил в Тригорском. - Здесь уют, родное гнездо... - Он был, как и прежде, щеголеват, и бачки на продолговатом его лице выглядели особенно изящно по сравнению с густыми длинными баками, отращёнными Пушкиным.
Вульф сидел рядом со строгой красивой Алиной Осиповой, сунув руку под скатерть, и по напряжённому лицу девушки о многом можно было догадаться.
- За необыкновенные ваши творения, за изящные ваши шедевры! - невозмутимо провозгласил Вульф.
- Что ж нет Языкова? - упрекнул его Пушкин. Он пил, но вино не заливало тоску.
- Языков нелюдим и крайне застенчив! - Алексей Вульф высоко поднял бокал, но другая его рука шевелилась под скатертью. - О, Языков, несомненно, возвысится! Его муза и вольнолюбивая, и по-студенчески молодая!
Тоска! Боже мой, кого же любить?
- Что же Языков? - По крайней мере, с настоящим поэтом можно было бы поговорить о поэзии.
Тоска не проходила, зато напала говорливость.
- О, Языков! Я ценю, на него надеюсь, даже иногда ему удивляюсь: ведь молод, счастливец! С ним рядом я уже старик!
- Счастья! Здоровья! Танцы! Танцы!
Алина села за фортепьяно. Аннет, раскрасневшаяся, взволнованная, подошла к Пушкину. Закружилась в медленном вальсе.
- Вы сегодня плохо настроены. И это нам назло! - сказала Аннет. Грудь у неё была высокая и достаточно открытая, плечи обнажены.
- Я хорошо настроен, - ответил Пушкин. - Именно настроен. Скажите, Аннет, когда вы танцуете с уланом, а у него всё туго обтянуто, вы чувствуете, что у него...
- И вам не стыдно? - круглое лицо Аннет ещё больше заалело.
- Но ведь именно это вам и хочется чувствовать, скажите правду, не так ли? И все женщины таковы, кроме вашей матери и моей сестры.
- Хорошего мнения вы обо мне!
- Вы, Аннет, пусты и болтливы...
- Отведите сейчас же меня на место.
- За новые прелестные ваши творения, Александр Сергеевич! За поэзию! - услышал он.
Брат не приехал. Дельвиг тоже не собрался. Кто, где, как встречает сейчас Новый год?
Вспомнились Одесса и ослепительная Амалия Ризнич. Нет, это была не любовь - лишь страсть и ревность. Но сейчас, Боже мой, сейчас, когда она вдалеке, когда она за тысячи вёрст и ушла навсегда - неужели всё предано забвению и она не помышляет о нём? Он опять осушил бокал.
- A votre sante!.. Banheur!..
- Права выезда я не получу, - сказал Пушкин Вульфу. - Но гнить здесь не намерен. Вон из России! Меня здесь притеснял Воронцов. Меня здесь притесняет царь. Я не могу здесь жить!
- Что ж, - хладнокровно ответил Вульф. - План дивный: выхлопочу заграничные паспорта и вас провезу как слугу...
- Да! И я уже просил Лёвушку узнать, где за границей сейчас Чаадаев. И узнать, как и через кого иметь дело с банкирами. Деньги - вот что мне нужно. Представьте, цензор Бирюков - кто бы ждал! - дозволил к печати главу "Евгения Онегина". Я написал: пусть Лев соглашается резать, кромсать, рвать хоть все пятьдесят четыре строфы. Деньги нужны! - В голосе его прозвучало отчаяние. Алина Осиповна посмотрела на него с удивлением.
Но Вульф лишь усмехнулся. Он был вовсе не глуп и вполне оценил захлёстывающую Пушкина горячность.
- Но решили вы твёрдо? - В душе он был уверен, что всё это лишь пылкие разговоры.
- Да... Видите ли... Конечно! Из службы я выключен и жалованья не получаю. Отец мне не даёт ничего - и не даст! Ольдекоп меня обокрал - как мне жить?
- Ну что ж, - поддакнул Вульф. - Летом?
- Да, летом. В вашем Дерпте живёт Мойер, безотказный друг безотказного Жуковского, знаменитый врач, а я, как давно известно, страдаю аневризмой нога. Ехать лечиться - предлог ехать к вам. Если я напишу: "Шлите мне срочно коляску", - значит, обо всём договорено и всё в порядке!..
- A votre sante! Танцы! Танцы! Танцы!
Снова красивая Алина, стройная, как статуэтка, села за фортепьяно. К Пушкину подбежала резвая Зизи, уже расцветшая, кокетливая, нарядная в свои пятнадцать лет. Болтать с ней было забавно.
- Что вы скажете о дружбе и любви, Зизи? В чём между ними разница?
- Дружбе нужна справедливость, постоянство... А любви ничего не нужно.
- О, как это справедливо! Зизи, откуда у вас столько опыта?
- Я вам скажу больше: il est dangereux de flop se liver aux charmes de I’amitie.
- Где это вы вычитали, Зизи? В каком французском романе?
- Не спрашивайте. Но когда человек нравится, то всё в нём кажется милым. Например, я весёлая, а он серьёзный - и мне это нравится. Или: я люблю танцевать, а он нет - и это мне тоже нравится.
- Вы совершенно правы, Зизи. Но что вы скажете просто о дружбе?
- Я скажу... я скажу: если она настоящая, это настурция жёлтая. - Она прибегла к языку цветов. -Потому что настурция означает умение хранить тайны...
Напольные часы пробили час. Господи, уже прожили целый час нового 1825 года! Вот так летит время! Пролетит - и не заметишь...
Вернулись к столу.
- У вас настоящая меланхолия, Александр, - сказала Прасковья Александровна. - Вы мизантроп, как и созданный вами Онегин. Вы писали его с себя?
- Вовсе нет! И мой Онегин совсем не мизантроп, - возразил Пушкин. - Как бы вам истолковать его? Ну да, он нелюдим для деревенских соседей - это правда. И Таня полагает, что в глуши, в деревне ему всё скучно и привлечь его может один только блеск. Но нелюдим ещё не мизантроп - здесь разница! - и влюблённая Таня это вполне постигает.
- Об этом я надеюсь поговорить... Вы не обделите меня?
Вновь подняли бокалы. Экономка Анна Богдановна, зная вкусы своих барышень, да и Александра Сергеевича, принесла мочёные яблоки. Барышни в страхе перед грозной Прасковьей Александровной пили лишь маленькими глоточками, зато аппетит у всех был изрядный.
Сама хозяйка предалась воспоминаниям:
- Мой первый муж, Николай Иванович Вульф, возил нас часто в имение своего отца в Тверской губернии... - Она задумчиво оперлась головой на кулачок. - Ах, это был превосходный человек, нежный супруг и заботливый отец... В нём был родник доброго сердца. Любезность его обращения могла привлечь всякого. Кроме того, он был весьма образован - например, целые сцены из Расина он декламировал наизусть... Но что делать, Бог не сулил... Пришлось самой взяться за воспитание, за образование своих детей, но кое-чего я добилась - скажу не хвастаясь: французский, немецкий, английский. Музицируют, вышивают. - Вдруг она подняла голову и приказала строго: - А ну-ка, спойте...
Снова Алина уселась за фортепьяно. Аннет, Зизи и Нетти стали позади инструмента. Прасковья Александровна сделала рукой знак они запели модный романс "Стонет сизый голубочек" на слова знаменитого поэта Дмитриева.
Пушкин и Алексей Вульф аплодировали.
XVIII
Небо затянуло, и повалил снег - да так, будто спешил наверстать упущенное: падал день и ночь то пушистыми хлопьями, то мелкой крупой, которую подхватывал и мел ветер, то непроницаемой пеленой, и, когда Пушкин вышел на крыльцо, снегом уже завалило ступени крыльца: шагай туда, где прежде были площадки, аллейки, дерновый круг. Кучер Пётр разгребал лопатой подъездные дорожки. Собаки чистились, валяясь на спинах. Кусты и ветви деревьев отяжелели. И какая-то особая белизна разлилась и будто бы полыхала вокруг. Но над укрывшейся снегом землёй дышали свирепые крещенские морозы.
Арина Родионовна - в платке, шушуне и валенках - ходила по дерновому кругу и собирала в корытце снег.
- Это ты зачем, мамушка? - поинтересовался Пушкин.
- А для умывания, беленький ты мой, - пояснила старушка. - Это снег крещенский, и вода из него от недугов. - И опять зачерпнула корытцем.
Её рукой на притолоках и дверях дома мелом начертаны были кресты.
- Выводить? - спросил Пётр, опираясь на лопату. Лошадь всегда была наготове.