30
Утро было морозное и мглистое. Это утро вставало над просыпающимся в растерянности городом. Оно вставало над тюрьмою, над арестованными, которых продолжали проводить по улицам города под усиленным конвоем. Оно вставало над многочисленными патрулями, шагавшими по городу вдоль и поперек.
Железнодорожное собрание было занято войсками. Еще ночью нагрянула сюда рота стрелков и расположилась шумным и бесцеремонным бивуаком. На заборах и в витринах появились еще более грозные, чем прежде, объявления властей. Эти объявления были напечатаны плохо: собранные из воинских частей бывшие печатники, видимо, разучились работать. На главной улице открылись некоторые магазины, в которых за прилавком, вместо бастующих продавцов, встали сами хозяева и их доверенные и управляющие. Но покупателей было мало. Было мало прохожих по улицам, которые считались очищенными от беспорядков. Было тихо. И прежняя настороженность витала кругом.
От большого белого с колоннами губернаторского дома скакали вестовые. Полицеймейстер, невыспавшийся и обрюзглый, с самого раннего утра ездил по присутственным местам. В участках были в сборе все городовые. В участках не по-обычному толпились дворники. Пристава ходили по заплеванным канцеляриям и кордегардиям, деловито и приподнято возбужденные.
Желтое здание жандармского управления напоминало гудящий улей. Здесь было почти праздничное оживление. Невыспавшиеся вахмистры и жандармы смотрели именинниками. Шпоры звенели весело и радостно. В кабинете самого полковника беспрерывно шли совещания. Начальник охранного отделения почти не выходил от полковника. По-обычному вылощенный, душистый, ласково улыбаясь серыми злыми глазами, ротмистр Максимов вкрадчиво, но непреклонно и властно командовал высшим и по чину и по положению полковником. Он подсказывал мероприятия, советовал, и советы его похожи были на приказания. Старик полковник с седым бобриком на голове, с тщательно подстриженными белыми усами, бодрящийся и по-военному подтягивавший свое дряхлеющее тело, относился к ротмистру внимательно и предупредительно. Максимова сюда перевели в прошлом году с юга, где на него было произведено террористами неудачное покушение. У Максимова была слава опытного и находчивого жандарма, и он не однажды был взыскан высочайшими милостями.
В желтом здании жандармского управления, которое находилось недалеко от тюрьмы, ночь незаметно перешла в утро. И Максимов, свежий и благоухающий, словно он крепко и всласть поспал всю ночь, просматривал длинные списки, улыбаясь и насвистывая задорный мотив из оперетки. Полковник, превозмогая усталость, сбоку поглядывал на ротмистра и с завистью отмечал его свежий и бодрый вид. Пожевав губами, как будто он только что съел что-то кислое, старик скрипуче обронил:
- Ну-с... Забрали многих. А вот типографийки-то нету... Нету, Сергей Евгеньич, типографийки... Плохо.
Брови ротмистра быстро взметнулись вверх. Лоб сбежался в морщинках. Голубые глаза зло метнули короткий взгляд в полковника.
- Типография, Антон Васильич, - вещь серьезная. Ее революционеры не держат на виду... Дайте срок. Вот поговорим кой с кем из задержанных, развяжутся языки, тогда и о типографии речь пойдет.
- Под самым носом орудуют... Листки за листками, самые возмутительные, изготовляют... Есть же у вас, Сергей Евгеньич, осведомители, что ж они делают?
Полковник, тщательно раздвигая сзади разрез мундирного сюртука, тяжело опустился в резное дубовое кресло и стал рыться в папках с бумагами, наваленных на большом письменном столе. Ротмистр стремительно повернулся, щелкнул шпорами и рванул холеный белокурый ус:
- Осведомители работают! Я имею честь уверить вас, господин полковник, что осведомители работают!
- Ну, ну, Сергей Евгеньич, - с легким испугом торопливо поправился полковник, - я вовсе не хотел вторгаться в вашу область... Верю, верю, что там у вас все в порядке... Но как это все беспокойно и бестолково!.. Заарестовали мы с вами сотни народу, а толк-то какой? Какой, Сергей Евгеньич, толк? Нет настоящего дела!
- Дело будет, - многозначительно пообещал ротмистр. - Мы, правда, забрали много крикунов и краснобаев, много мальчишек и просто так, случайных, но зато у нас кой-кто из головки сидит. Мы убьем забастовку, отняв у нее руководителей... А до типографии, до господ социалистов мы по-настоящему еще доберемся!
Полковник поежился в кресле и потянулся к лежащему на столе серебряному портсигару с толстыми золотыми монограммами.
- Курите!
- У меня, Антон Васильич, легкие... - отказался ротмистр, доставая свой портсигар.
Оба закурили. В высокие окна гляделось подслеповатое зябкое утро.
- Та-ак... - протянул полковник, вдыхая душистый дым, - та-ак... Это что же, значит, вроде революции?
Ротмистр усмехнулся.
- Нет. По-моему, маленький, неудачно аранжированный бунт...
- А забастовка? А все эти бесстыдные и совершенно наглые выступления? Наконец, даже баррикады?! Вы поймите, Сергей Евгеньич, бар-ри-кады!
- Все это, уверяю вас, не надолго... Проследуют демобилизованные с Востока, разойдутся по домам, и все станет спокойно, за исключением небольших вспышек.
У ротмистра потухла папироска. Он смял ее и сунул в чугунную пепельницу: сеттер, делающий стойку на берегу озера. Полковник двумя пальцами левой руки расправил усы, правая с зажатой в ней папироской опустилась на стол, и длинный столбик пепла бесшумно упал на бумаги.
- Революции в России ждать нельзя, по крайней мере, в скором времени, - весело сказал ротмистр, - особенно при наличии нас.
Выпятив наваченную грудь мундира, полковник самодовольно подтвердил:
- Да...
У ротмистра чуть-чуть насмешливо сверкнули глаза.
В дверях прозвенели шпоры...
- Дозвольте доложить, вашвысокблагородие!
- Ну? - повернулся полковник к вошедшему.
- Так что на Монастырской, на Главной и коло самого нашего управления обнаружены неизвестно кем наклеенные прокламации... Одну содрали в целости и предоставлена при донесении... Извольте получить.
Полковник быстро выхватил из рук вахмистра смятый и в нескольких местах продранный листок. Ротмистр, расправив плечи и звякнув при этом наконечниками аксельбантов, перегнулся к листку и жадно заглянул в него.
- Все те же! - раздраженно отметил он.
- Ну, вот! - развел руками полковник.
31
Потапов, Емельянов и худой мужик возле железнодорожного собрания отделались очень легко. Потапова только слегка помяли, Емельянову пропороли ножом рукав ватной тужурки и неопасно поранили руку. У худого мужика оказалась разбитой голова и затек кровью левый глаз. И Емельянов и худой мужик на перевязочном пункте отказались от помощи, сами на-спех и неумело забинтовав свои раны и ушибы.
- Пустяки! - отмахнулся Емельянов.
- Ничего, заживет, - уверил волнующуюся и раскрасневшуюся сестру худой мужик. - Ежли на всяко-тако внимание, так это что же будет?..
И все трое, не расставаясь до вечера, пробыли в железнодорожном собрании, походили по разным комнатам, побывали в штабе дружины, толкнулись в комнату, занимаемую стачечным комитетом, поговорили, послушали. А когда стемнело и вдруг оказалось, что им нечего делать и некуда толкнуться, они вспомнили о мелких домашних делах. Вспомнили о том, что у каждого из них есть хоть какой ни на есть, а дом, и решили побывать там.
Худой мужик засуетился, у него заныло на сердце. Он представил себе своих ребят там, в полухолодном флигельке. Он заторопился.
- Сходить посмотреть ребятишек... - виновато сказал он Потапову.
- Вали, - разрешил тот.
- Конечно, сходи, - поддержал Емельянов, - утром вернешься сюда.
- Вернусь, обязательно...
Когда они расставались, Потапов добродушно пророкотал:
- Вот мы с тобой, можно сказать, кровь проливали, а имя-отчества твоего и не знаем!
Худой мужик тронул жилистой рукой вклокоченную бороду и усмехнулся:
- У меня имя-отчество простое: Иван Силыч. Сила отец у меня прозывался, крестьянин, хлебороб отец-то был... А я тут на заводе. А фамилия мое Огородников...
- Ну, ладно, товарищ Огородников, до завтра!..
Они разошлись в разные стороны, и скоро Огородников добрался по хмурым улицам до своей избы. И опять, как недавно, стукнул он в дверь, и опять за дверью всплеснулись детские голоса. И опять в выстывшей избе обступили его ребятишки, обрадованные, плачущие, упрекающие.
- Застыли? - ласково спросил он их. - Голодные, а я, беда какая, хлебца-то вам не прихватил!
Девочка, размазывая слезы по щекам, торопливо поведала:
- Хлебца нам тетенька дала...
Огородников удивился.
- Это какая же тетенька?
- А тутошняя... - объяснил мальчик. - Пришла, печку затопила... А мы голодные! А она нам по куску, по большущему...
- По вот тако-ому! - восхищенно развела руками девочка, и глаза ее засияли радостно, и слезы сразу высохли на них.
- Тутошняя? - стал соображать Огородников. - Какая же это такая?
Мальчик поднял головку и раздумчиво протянул:
- Она, тять, добрая...
- Она добренькая! - подхватила девочка.
- Ты-ы, Нинишна! - недовольно остановил ее мальчик. - Лезет!.. Она, тять придет. Сказала: приду...
Огородников затопил печку, пригрел ребятишек, устало уселся с ними возле огня и задумался. Он думал о том, что вот не резон оставлять ребятишек одних в голоде и в холоде и что плохо это, когда чужие люди привечают детей. Задумался он и о неизвестной добренькой тете. Ребятишки прикурнули к нему и задремали.
Тусклая керосинка коптела. В избе было сумрачно и тоскливо. И только гуденье прогоравшей печки навевало мимолетную и непрочную мечту об уюте, о спокойствии, о семье...
Женщина пришла для Огородникова неожиданно. Он услыхал стук в двери и пошел открывать. Свежий, приятный голос еще за дверью произнес: - "Откройте, детки!" И когда он открыл, женщина, увидев его, просто и спокойно сказала:
- Ну, вот, значит, и папа пришел!
Огородников пропустил ее в избу и нерешительно и смущенно молчал.
- Я тут без вас приходила, - продолжала женщина. - Мне сказали соседи, что дети одни, я и пошла взглянуть на них... Вы зачем же таких малышей одних оставляете?
Ребятишки встрепенулись, услышав голос женщины. Они выползли на средину избы, и девочка обрадованно крикнула:
- Тетя!
У Огородникова недовольно сошлись выцветшие брови.
- Надо бы кого из соседей попросить приглядеть за детьми, - продолжала женщина, - а то долго ли до какого-нибудь несчастья.
Огородников продолжал молчать. Женщина всмотрелась в него, что-то сообразила и усмехнулась:
- На работу ходил?
- Нет... - нехотя ответил Огородников.
Вторжение женщины ему не нравилось. Была она, несмотря на то, что ласкалась к детям, вся какая-то чуждая и враждебная. От нее пахло духами, она была хорошо и нарядно одета и нежное лицо ее сияло довольством и успокоенностью. И все в ней было чуждо и необычно для Огородникова.
- Значит, бастовал? - прищурилась женщина. - Конечно, все теперь с ума сошли.
- С ума сошли?! - неприязненно переспросил Огородников. - Ежли рабочему человеку до крайности дошло, так это, выходит, с ума сошли?
- Какая же крайность? - с неудовольствием возразила женщина. - Кто работает, у того не может быть крайности. Вот когда пьянствуют или...
Встретив неприязненный взгляд Огородникова, женщина остановилась.
- Ребятишки у вас хорошие, - переменила она разговор. - Жалко, что вы их так бросаете... Матери нет?
- Мать померла... - односложно ответил Огородников.
Присмиревшие дети, что-то почуяв в голосе отца, смущенно отошли от женщины в сторону. Та внимательнее вгляделась в Огородникова.
- Детки хорошие, - как бы что-то поясняя, отметила она. - Мне их жалко...
- Их чего жалеть?! - возмутился Огородников. - Рук у меня, что ли, нехватит поднять их, до возрасту вытянуть?!
- Конечно... - неопределенно сказала женщина и внимательно оглядела избу. Потом она вытащила из сумочки, бывшей при ней, сверток и протянула его детям:
- Вот вам, ребятки, сладенького!
Ребятишки опасливо поглядели на отца и неуверенно приняли гостинец.
Женщина надела перчатки, прищурилась и холодно сказала:
- Ну, теперь ребятки не одни. Я пойду. На всякий случай запомните мой адрес: через квартал отсюда, четырнадцатый номер. Спросите прокурора Завьялова. Это мой муж...
32
Натансон очнулся в больнице. Сперва он долго не мог сообразить, где находится. Необычная обстановка смутила его, а боль во всем теле и какая-то скованность движений наполнили неуловимым страхом. Он хотел приподнять голову и оглядеться, но не мог. Тогда откуда-то издалека память принесла неясные обрывки воспоминаний: толпа, шум, боль... девушка. Из этих обрывков собралось определенное: страх, ожесточенные лица, орущие рты и удар, тяжелый удар по голове. Натансон застонал. Кто-то над ним негромко сказал:
- Приходит в себя...
Потом опять было забытье. И только позже Натансон окончательно очнулся и понял, что лежит в больнице, весь в повязках, что у него болит все тело и сильнее всего голова. И снова вспомнил он о девушке. Что с ней? Его охватило беспокойство. Заворочавшись сильнее на койке, он с трудом повернулся на бок и разглядел угол больничной палаты, ряд кроватей, широкое окно.
- Ну, как? - спросил его незнакомый голос. - Голова очень болит?
- Болит, - сознался Натансон, встретившись взглядом с наклонившимся над ним человеком в белом халате. - Очень... - Потом, с усилием подумав и что-то припомнив, испуганно осведомился: - А руки?... Мои руки... целы?..
Человек в белом халате, фельдшер, ободряюще качнул головой:
- С руками благополучно... Пустяки.
- Ну... - облегченно выдохнул Натансон. - Это хорошо... Я, видите ли, музыкант. Для меня руки - все...
- Вы не волнуйтесь, - остановил фельдшер, - вам спокойствие нужно...
Фельдшер отошел от койки. Натансон снова погрузился в болезненные воспоминания. И опять самым мучительным в этих воспоминаниях, в этих обрывках и клочках событий, которые память прихотливо и непоследовательно воспроизводила перед ним, были воспоминания о девушке... Ну, да, он шел с ней. Она торопилась, ее что-то волновало и тревожило... Потом толпа, шум, крики, даже выстрелы, кажется... Потом боль. И девушка исчезает... Что же с ней случилось? Что с ней случилось в этой дикой и озлобленной толпе?..
- Послушайте... - слабым голосом позвал Натансон, - послушайте...
Фельдшер снова подошел, наклонился:
- Лежите спокойно. Я дам вам попить.
- Нет... послушайте... Со мной не привозили сюда девушку?..
- Тут многих привозили... Говорю вам, лежите...
Так ничего и не добившись, Натансон утомленно закрыл глаза и предался своим мучительным и неуловимым воспоминаниям.
Из этих воспоминаний, из томительного и болезненного полузабытья его вывел громкий разговор возле его койки. Он приоткрыл глаза и ясно различил какого-то военного, который допрашивал о чем-то низенького человека в золотых очках, в белоснежном халате.
- А-а, вот он и сам очнулся! - грубо сказал военный, заметив, что Натансон открыл глаза. - Ну, будьте любезны сообщить вашу фамилию!..
Полицейский пристав обошел нею больницу и записал раненых, привезенных накануне. Так же, как и Натансона, он допрашивал каждого грубо и придирчиво. И врач, шедший за ним следом, хмурился, пытался уговорить его в чем-то, волновался.
Сделав свое дело, пристав, выйдя в приемную, со вкусом закурил, поправил на себе шашку и сурово заявил врачу:
- Маловажно раненых мы заберем. А те, которые шевелиться не могут, у вас останутся, на вашу ответственность... А кроме - поставим караул возле выхода...
Врач покраснел и надул пухлые губы:
- Здесь больница, а не тюрьма!
- Когда нужно будет, - уверенно возразил пристав, - мы любое заведение в тюрьму обратим! Не беспокойтесь!..
Легко раненых полиция забрала из больницы и увела в участок, а оттуда в тюрьму. Среди уведенных оказался и Павел. Его левая рука была на перевязи, голова забинтована. И хотя врач настаивал на том, что его нельзя трогать, пристав упрямо и непреклонно твердил:
- Ничего! У нас сохраннее будет!
Так Натансон остался в больнице, обуреваемый томительными попытками вспомнить обо всем, что с ним произошло, а Павел отправился в тюрьму.
33
Когда Павла привели в камеру, там уже был заведен обычный тюремный распорядок. Антонов, староста, встретил его хозяйственно и деловито.
- Занимайте, товарищ, место на нарах, вот здесь. Здесь потеплее... Из больницы?
Павел оглядел переполненную камеру, сложил полотенце и сверток с провизией, сунутые ему на-спех в больнице какой-то сестрою, и, болезненно усмехаясь, подтвердил:
- Оттуда... Долечиваться привели!
Вячеслав Францевич издали окликнул его:
- Паша, здравствуйте! Вы знаете, Галина тоже здесь.
- Влипла, значит, швестер! - огорчился Павел. - Тут, я вижу, население разнообразное!
Староста подошел с какими-то записями. Тыча карандашом в воздух, он предупредил Павла, что снимет с него "допрос".
- Только я раньше вас, товарищ, накормлю. Мы уже отобедали. Пропитаю вас из запасных фондов.
В камере было шумно и даже весело. Хмурились только в одном углу, где устроились отдельной группой Пал Палыч, Чепурной, Голембиевский и еще несколько инженеров, адвокатов и врачей. Этот угол шумная и насмешливая молодежь прозвала "либеральным болотом". В этот день уже произошло веселое столкновение "болота" с остальной камерой. И отголоски этого столкновения застал Павел. Староста принес ему пару своеобразных бутербродов. На широком ломте черного, плохо выпеченного тюремного хлеба в неуклюжем порядке разложены были кусочки ветчины, сыра, кильки, паштета. Когда Павел удивленно взглянул на Антонова, тот хитро улыбнулся.
- Это, товарищ, из коммунального фонда. Разделение по едокам всех индивидуальных передач. Кушайте на здоровье! Тут не мало вкусных вещей!
Павел отказался от вкусных вещей. У него кружилась голова, он чувствовал большую слабость, плечо у него болело все сильней и сильней. Прикурнувши на отведенном ему месте, он прикрыл глаза и тихо застонал.
Скудельский подошел к нему, взял руку, пощупал пульс, нахмурился.
- Надо бы в больницу... - сказал он, ни к кому не обращаясь. Со всех углов камеры поднялись люди, потянулись поближе к Павлу. Староста подошел к двери и крикнул в волчок:
- Надзиратель!
Надзиратель появился сразу. Он был где-то совсем близко, может быть дежурил и подслушивал возле дверей.
- Вызовите смотрителя! - почти приказал Антонов. - Да живее!
- Вы зачем? - поднял голову Скудельский.
- А вот поговорим... - многозначительно и односложно ответил староста.
В камере насторожились.
- Если отправлять в здешнюю, тюремную больницу, то без хорошего ухода этого добиваться не следует... - предупредил Скудельский. - Самое лучшее, чтобы кто-нибудь из нас занялся этим...
- А вот выясним! - повторил Антонов и снова подошел к волчку. У волчка он нетерпеливо крикнул:
- Вызвали смотрителя?
По ту сторону двери глухо и недовольно отозвалось:
- Вызвали...