- Нет ничего страшнее недоверия. Оно способно убить человека. Нет доверия - нет и авторитета. Тут я полностью разделяю ваши опасения. Но ведь доверие можно и нужно завоевать! Не клятвами, не сладкоголосыми заверениями, а делом, обычным повседневным делом, видя результаты которого к вам постепенно проникнутся доверием. Поставьте себя на место рядового бойца Красной Армии. Это рабочий от станка или крестьянин от сохи. Кем в его понимании были мы, офицеры царской армии? Оплотом трона, крепостниками, угнетателями, кое-кто из нас не стеснялся называть солдат быдлом и соответственно к ним относился. Теперь нам самим предстоит доказать, что мы стали другими: защитниками трудового народа, братьями и старшими товарищами бойцов. И если боец Красной Армии увидит и убедится, что мы не считаем его рабом, уважаем его человеческое достоинство, если он убедится, что мы отдаем ему разумные приказы, основанные на глубоком знании военного дела, если мы не смотрим на солдата как на простое пушечное мясо, - он, этот боец, пойдет за нами в бой с верой в победу. Это произойдет не вдруг, не в одночасье, но произойдет неизбежно!
Он замолчал, увидев по лицу Строева, что его доводы оказывают на поручика благотворное воздействие.
- Я назначаю вас, поручик Строев, командиром полка!
- Благодарю вас, товарищ командующий! - пылко ответил ошеломленный столь высоким назначением Строев. - Но полк я вряд ли потяну…
Глаза Тухачевского озорно заблестели.
- А как же я! - воскликнул он. - Вы опасаетесь, что не потянете полк, а мне предстоит тянуть армию!
- Вы - другое дело, - возразил Строев. - Вы - командарм.
- Стал им не далее как три дня назад. Как и вы - я поручик. - Тухачевский решил ничего не скрывать от своих собеседников. - Но от меня требуют, чтобы я стал командармом, и я обязан потянуть армию.
- Я понял, товарищ командарм. Постараюсь оправдать ваше доверие. А не получится из меня командир полка - сам попрошусь понизить в должности.
- Получится! - убежденно воскликнул Тухачевский. - Придет время, мы еще услышим о командарме Строеве!
Строев расцвел, как мальчишка, получивший пятерку по трудному предмету: он был отчаянно честолюбив, и даже сама мысль о том, что он когда-нибудь станет командармом, пусть красным командармом, согрела его сердце и позвала к действию.
Комиссия по отбору мобилизованных офицеров завершила свою работу лишь близко к полуночи. Тухачевский спустился в вестибюль, когда к нему приблизился стройный брюнет с гордо посаженной головой. Пронзительно синие глаза его улыбчиво смотрели на Тухачевского.
- Товарищ командарм… - с необыкновенной задушевностью произнес он и, когда Тухачевский попристальнее всмотрелся в него, несколько смущенно добавил: - Здравствуйте, Михаил Николаевич…
Тухачевский остолбенело смотрел на человека, произносившего эти слова, и вдруг, ничего не говоря, стиснул его в объятиях, все еще не веря в неожиданную встречу, негромко, но радостно произнес:
- Вячеслав… Вересов… Но это же как в сказке! Не может быть!
- Михаил Николаевич… Товарищ командарм… - плотнее приникая к Тухачевскому, счастливым голосом произносил эти слова человек, которого Тухачевский назвал просто по имени.
- Какой я тебе Михаил Николаевич? Какой командарм? Как ты называл меня в гимназии?
- Мишей… А иной раз и просто Мишкой.
- Вот и сейчас перед тобой Миша. Тот самый. Понял? Откуда ты? Ты был в актовом зале?
- Был, конечно был. Я ведь офицер, и для меня приказ - закон. Тем более приказ Михаила Тухачевского.
- А почему же ты не подошел ко мне? Тебя не вызывали…
- Не успел зарегистрироваться, - смутился Вересов. - А подходить без вызова посчитал неэтичным.
- Ну и чудак ты, Слава! Ладно, едем ко мне. У меня на станции салон-вагон. Там и поговорим. Теперь я тебя никуда не отпущу. Будем воевать вместе.
- Но ты даже не знаешь, чем дышит твой однокашник.
- А вот под рюмку доброго коньяка мы и выясним! - весело пообещал Тухачевский. - Думаю, что мы с тобой дышим одним и тем же воздухом - воздухом революции. Ветром революции! Никуда не денешься - это наша с тобою судьба, Вячеслав Вересов!
6
Стоял один из тех превосходных дней, в который природа празднует самое себя, ликует от своего совершенства и побуждает всех, кто общается с ней на земле, ликовать и праздновать. Березовые рощи светились ясным теплым огнем, радостью и счастьем пылало всесильное солнце, неистово синее небо вселяло в душу высокие думы о вечности и нетленности всего земного.
А на земле, вопреки зову природы, шел бой - кровавый, безжалостный бой, в котором ни природа, ни человеческая жизнь не стоили и гроша, в котором воюющие люди слепо и бездумно верили в то, что, убивая других и безжалостно умертвляя природу, они завоевывают счастье для себя и что это убийство поощряется не только теми, кто повел их в яростный, беспощадный бой, но и благословляется небесными силами, жаждущими непременной победы и не признающими поражений. То было неистовое безумие смертельной схватки, и природа вокруг не могла понять всей бессмысленности и омерзительности этого человекоистребления, не могла даже и представить себе, как оставшиеся в живых после всего, что произошло на полях сражений, могут прославлять победу, испытывать чувство фанатичной радости, петь залихватские песни, устраивать безудержные пиршества, смеяться, ликовать и свято верить в то, что они совершили правое дело.
Эта мысль, сразу же показавшаяся Тухачевскому чужеродной, лишь на миг обожгла его душу, и он тут же всей силой, всей удалью своей молодой, все испепеляющей романтики отринул ее от себя, как заразу, которая способна умертвить его волю к победе. К победе над кем? К победе над людьми, такими же людьми, как и он, но с другой верой в сердцах, такой же фантастической, наивной, как и любая вера…
Впрочем, к чему эта ослабляющая дух и волю философия? Ты должен думать лишь об одном: как доказать, что доверие, которое оказали тебе Ленин и Троцкий, ты способен оправдать, что ты можешь внести свой вклад в дело защиты революции, вырваться из массы таких же, как ты, бывших офицеров в красные полководцы, о которых будут слагать песни, писать книги, в честь которых будут воздвигать монументы, имена которых впишут в новейшую историю золотыми буквами. И что из того, что ради идей, созревших в головах фанатиков веры, надо истребить миллионы людей, не признающих новых идолов? И разве все революции, происходившие в мировой истории, не были кровавыми? Революций бескровных никогда не было и никогда не будет.
И Тухачевский порадовался тому, что выстроенная им простейшая цепочка мыслей и оправданий затмила жалость к жертвам войны, которые сейчас, на его глазах, своими телами устилали кровавое поле брани.
Склонившись над картой, Тухачевский пристально изучал ее, резкими уверенными движениями правой руки нанося на ней все новые красные стрелы, а Вячеслав, чтобы не отвлекать его своими разговорами, неотрывно смотрел в вагонное окно. Там, за окном, простиралась бегущая тьма и, как волчьи глаза, горящие в ночи, изредка высвечивались желтоватые огоньки замерших в этой тьме деревень. Он с тихой радостью и трепетной грустью, с какой ожидают чуда, вслушивался в непрерывный перестук вагонных колес, с такой потрясающей точностью воспроизводящих торжество вечного движения, жадную устремленность в неизведанные дали, в сокрытое неизвестностью будущее. Эти полные таинства звуки всегда переполняли его тревогой и счастьем. Чудилось, что еще мгновение - и колеса, сорвавшись с рельс, умолкнут навсегда. Это взрывало душу предчувствием беды, предчувствием трагедии и страхом, проистекавшим от бессилия предотвратить неминуемое.
Вячеслав обернулся к Тухачевскому. Тот вглядывался в топографическую карту почти так же, как влюбленный смотрит на свою избранницу, - неотрывно и даже исступленно, будто в ней одной сосредоточилась вся радость и смысл бытия.
"Счастливый! - Скрытая радость пробудилась в Вячеславе. - Даже в этом аду, в который, как в кипящий котел, низвергнута Россия, он занят делом, он верит в правильность избранного им пути. Он живет войной, будто в войне заключена цель человеческой жизни!"
Вячеслав все-таки дождался момента, когда Тухачевский оторвался от карты и устало откинулся на спинку кресла. Думы, охватившие Вячеслава, переполняли его грудь, рвались наружу.
- Представь, Михаил, в юности для меня не было лучшей музыки, чем перестук вагонных колес, чем гудки паровозов, - они уносили меня на крыльях мечты, - возбужденно и искренне заговорил он. - Извини, Михаил, ты конечно же зачислишь меня в разряд сентиментальных мечтателей…
Тухачевский, не успев переключиться с мыслей, которыми была переполнена его голова, с удивлением уставился на Вячеслава. Как он может сейчас, когда он, командарм, занят планом нового наступления, поэтизировать какой-то унылый перестук колес, означающий лишь то, что рельсы впереди еще не взорваны белыми и что в салон-вагон командарма пока еще, слава Всевышнему, не угодил вражеский снаряд?
- Как я был счастлив, когда в детстве ехал на поезде из Пензы в Москву! - не обращая внимания на недоуменный взгляд Тухачевского, с прежним вдохновением продолжал Вячеслав. - Тогда мне хотелось, чтобы поезд летел стрелой, и каждую станцию и даже полустанок я воспринимал как самых заклятых своих врагов. - Он передохнул, пытаясь унять воспоминания. - Ведь я мчался в Москву, чтобы встретиться со своей первой любовью! Куда мы мчимся теперь, Миша? Скоро ли перед нами разверзнется бездонная пропасть? Какая-то демоническая сила с ошалелой скоростью перебросила нас из одного мира в другой; мы оказались словно в эпицентре землетрясения. В том, прошлом мире все было ясно, все было спланировано и выстроено, и вдруг как гром среди ясного неба - революционный взрыв. Это как последний день Помпеи! Все, чем мы жили, чему поклонялись, - все сметено ураганом, мир и порядок сменились кровавой драмой, логичный строй мыслей взвихрился адским смерчем. Куда мчится наш поезд, зачем? Такое впечатление, что над всеми нами хотят поставить чудовищный эксперимент!
Тухачевский наконец вслушался в суматошные слова друга, в которых проступало отчаяние. Как далек его мир, мир человека, которому самой судьбой предназначено действовать, а не предаваться бесплодным фантазиям, от мира Вячеслава - трепетного, полного сострадания и терзаний. Хотелось спорить с ним, возражать, опровергать его суждения, но он не посмел прервать исповедь товарища.
- Миша, прости, мне вспомнилось, понимаешь, вспомнилось… Такое светлое, такое… Мне трудно это выразить, понимаешь, ком в горле…
- Успокойся, Вячеслав. - Тухачевского начинало раздражать это волнение друга. Выпил он, что ли? Так нет, стойкий трезвенник, может пригубить рюмку лишь в особых случаях. - Что-то тебя заносит в прошлое. Прошлого нет, внуши себе это, нет! Есть только настоящее и то, что впереди, скрытое во мгле.
- Нет, Миша, прошлое не отринешь, нет! Оно всегда будет в нас, как бы мы от него ни открещивались!
- Забудь прошлое, - еще настойчивее сказал Тухачевский. - Это вовсе не сложно. Не надо душевных пыток, не надо самоистязания. Просто скажи себе: я родился в семнадцатом году, все, что было до этого, - призрачный сон, не более.
- Как же ты можешь? - вздрогнул, ужасаясь словам Тухачевского, Вячеслав. - Значит, не было тысячелетней истории России? Значит, Россия начинается лишь с семнадцатого года? А наши отцы, наши матери, наши деды и прадеды? В какой России они жили? Там, в той России - наши корни, та Россия родила нас и вырастила!
- Честно говоря, Вячеслав, мне сейчас не до исторических изысков, - нахмурился Тухачевский. - Мне надо ломать голову над тем, как завтра сложится операция.
- Я виноват перед тобой, - сокрушенно сказал Вячеслав. - Хорошо, я наступлю себе на горло.
- А все же расскажи, о чем тебе вспомнилось. Я прервал тебя. Мне тоже надо немного проветрить мозги?
- Хорошо, я расскажу. И обещаю, клятвенно обещаю больше не отвлекать тебя, не досаждать своими излияниями. А вспомнилось, как однажды летом, на даче под Пензой, бабушка перед сном читала мне книгу. Боже, как я любил, когда она мне читала! У нее такой певучий грудной голос… Представь себе картину: в окно виден поздний закат, тихо шелестят ветви рябины, в комнате звенящая тишина, а она читает…
- И что же она тебе читала? - заинтересовался Тухачевский.
- Не угадаешь! Она читала мне "Три сестры" Чехова! Представляешь? А мне ведь еще не было и восьми лет! Но с каким трепетом, со слезами на глазах я слушал пьесу, и мне хотелось лишь одного: чтобы она не кончалась, чтобы не опускался занавес! Я до сих пор слышу голоса этих трех сестер… Помнишь, как говорила Ольга? Послушай, послушай, как она говорила: "Музыка играет так весело, бодро, и хочется жить! О Боже мой! Пройдет время, и мы уйдем навеки, нас забудут, забудут наши лица, голоса, и сколько нас было, но страдания наши перейдут в радость для тех, кто будет жить после нас, счастье и мир настанут на земле, и помянут добрым словом и благословят тех, кто живет теперь… Музыка играет так весело, так радостно, и кажется, еще немного, и мы узнаем, зачем мы живем, зачем страдаем… Если бы знать, если бы знать!"
Вячеслав почувствовал, как перехватило спазмами горло, он еле сдержал себя, чтобы не зарыдать, - совсем как тогда, в детстве, на даче, когда бабушка тоже со слезами на глазах читала ему эти пронзительные строки.
- Вот видишь, Вячеслав, она изумительно точно выразила и наши сегодняшние мысли. - Тухачевский, забыв о войне, о предстоящем бое, прислушался, как в его душе зазвучали слова Ольги, как тревожным счастьем наполняют его звуки духового оркестра, врывавшиеся в распахнутые окна дома сестер Прозоровых. - "Страдания наши перейдут в радость для тех, кто будет жить после нас…" Вот так и наши страдания, Вячеслав…
- Да, да, дорогой Миша, друг мой единственный, я тоже верю: мы узнаем, зачем мы живем, зачем страдаем…
Он подошел к Тухачевскому и порывисто обнял его за широкие, упругие плечи.
- Узнаем, Вячеслав. И уже скоро узнаем.
- Миша, сомнения травят мою душу… Узнаем ли? Может, все это напрасно? Может, все это - наказание свыше? За наши грехи, за то, что мы жили не так, как нужно?
- Может, и за грехи… - рассеянно сказал Тухачевский. Ему неприятны были эти вопросы: они расслабляли волю, мешали думать о том, как победить в предстоящем бою. - Но скорее всего - историческая закономерность. Триста лет над народом нависала глыба династии Романовых. Народ хочет иной жизни, народ ищет новых идолов.
- Новых идолов? - задумался Вячеслав. - Выходит, вместо Николая Второго - Ленин?
- Тут неуместны исторические параллели, - уклончиво ответил Тухачевский. - Все другое. Все старое рухнуло. Нам предстоит строить новое, какого еще не знал мир.
- Но разве мало опыта Великой французской революции? Столько жертв, а в результате все вернулось на круги своя. А как ты думаешь, Михаил, - неожиданно переменил тему Вячеслав, - если бы в наши дни жил Лев Толстой, как бы он отнесся к Ленину?
Необычный вопрос родился в голове Вячеслава не случайно: он знал, что иногда, в свободные минуты, Тухачевский берет в руки том "Войны и мира".
- Этот вопрос надо бы задать не мне, а самому Льву Толстому, - улыбнулся Тухачевский.
- Мне почему-то кажется, что примерно так же, как он относился к Наполеону, - решив не тянуть за язык друга, сам ответил на свой вопрос Вячеслав.
- Не знаю, не уверен… На Бонапарта Левушка замахнулся со страшной яростью. Впрочем, литературный гений Толстого не смог уничтожить военного гения Наполеона!
- Ты не прав, Миша. Толстой сбросил с него военные доспехи, очистил от мифов и легенд, и оказалось, что король-то - голый. Скажи, ради чего он так неистово стремился покорять мир?
- Мало ли кого пытался низвергнуть великий старец! - Тухачевский никак не хотел "сдавать" Наполеона. - Он же считал, что великих людей вообще не существует в природе.
Они еще долго проговорили на эту тему. Тухачевскому пришлось по душе, что Вячеслав дал ему возможность выразить свое восторженное отношение к Наполеону, который был его кумиром еще с юношеской поры.
Феерический взлет ранее никому не ведомого корсиканца к вершинам власти завораживал его небывалой простотой исполнения высших человеческих желаний. Все гениальное просто, все простое гениально - разве можно было усомниться в справедливости этой мысли, озарившей ум великого провидца?
Еще на гимназической скамье Михаил твердо уверовал в то, что честолюбивые желания исполняются лишь при двух непременных условиях: во-первых, нужны те обстоятельства общественной жизни, которые именуются социальными взрывами и при которых для честолюбивых натур появляются максимальные возможности для реализации их жизненных притязаний, во-вторых, нужен фанатизм в характере самого честолюбца, сметающий все препятствия и всех, кто мешает этой цели достигнуть.
К тому времени, когда в его душе родилась жажда взойти на вершину полководческой славы, искры социального взрыва в России разгорались все ярче и ярче, обещая превратиться в пламя, которое уже невозможно будет погасить.
Михаил знал о Наполеоне, кажется, все. Даже то, что сердце Бонапарта неизменно отстукивало ровно шестьдесят ударов в минуту и поэтому вполне могло заменить часы. И что по воле рока Наполеон участвовал именно в шестидесяти сражениях и всегда, находясь в эпицентре боя, оставался невредимым, будто от гибели его оберегал сам Всевышний. Да, прав был Стендаль, говоря о том, что император Франции был окружен всем обаянием рока и что он был как бы заговорен от пуль.
А каким восторгом переполнялось сердце Михаила, когда он повторял слова своего кумира: "На той пуле, которая меня убьет, будет начертано мое имя". И разве можно было ему не верить! А чего стоит такой эпизод: как-то Наполеон находился вместе с группой солдат на поле боя. Неожиданно совсем рядом упал снаряд. Солдаты в ужасе отпрянули от него, ожидая неминуемой беды. Наполеон же, пришпорив своего коня, дал ему понюхать горящий фитиль. Раздался адский грохот взрыва. Когда рассеялся дым, солдаты с изумлением увидели… изувеченную лошадь и абсолютно невредимого Наполеона! Под гул восхищенных возгласов Наполеон приказал подвести ему другого коня, вскочил на него и под ураганным огнем противника увлек солдат в новую атаку…