– Соул-Су – там! Сеферитан бихатир умид варэм кэ мураджаати шумара бэ селамети зиарет кунэм!..
Ехали долго. Шли без мундштуков, на трензелях. Отдохнувшие лошади бежали резво. И снова закружили среди скал и ущелий, снова захрустела под копытами острая щебенка.
В одном месте поручик остановился. На солнцепеке лежал обглоданный шакалами скелет рослого человека. Ветер разносил и заметывал песком обрывки одежды. Кто он: русский?.. перс?.. турок?.. А может, тот самый гонец, которого шах посылал к генералу Тер-Гукасову? Этого теперь не узнает никто.
И, сморщившись от кислой сливы, Андрей погнал дальше.
14
Вечерело…
Запах майорана и высохших ковылей был удушлив и горек. Стадо диких коз пронеслось в отдалении.
– Ваше благородие, – сказал Егорыч, – у вас глаза помоложе: не турки ли это?
Андрей схватил бинокль: так и есть – слева, вдоль подножия горного хребта, скакали человек двадцать всадников. Вот они круто развернулись – теперь идут напересечку отряду. На длинных пиках мотаются конские хвосты, ветер относит и треплет коленкоровые юбки.
– Ваше благородие, отличиться дозвольте? – спросил Дениска, скидывая чехол с винтовки.
– Давай отличайся…
Дениска вырвался вперед. Круто осадил коня. Было видно, как он тщательно прицелился, выстрел громыхнул – и один курд полетел с лошади. Остальные рассыпались цепью, каждый вытащил из-за спины раздвижной угол; поставив эти сошки себе на колени, курды положили на них винтовки и… вжиг! – фуражка слетела с головы Карабанова.
– Подними, – сказал он ближнему казаку; тот поднял; Андрей стиснул в ладони рукоять шашки, но курды на бешеном аллюре уже скакали в сторону гор и вскоре совсем исчезли из виду.
Ехали дальше.
Слева – скалы, справа – бурный ручей, вода в котором была цвета крепкого кофе с молоком, а на другом берегу ручья – невысокая крутизна; за нею опять шла ровная, словно выструганная доска, дымчатая долина, и потом снова горы, уже Зангезурские, а за этими горами Баязет.
– Сейчас навалятся скопом, – сказал Егорыч.
Встреча с разъездом противника произошла около половины пятого. Когда появилась первая сотня турецкой конницы и начала медленно спускаться с гор, Карабанов снова раскрыл часы: было без восьми минут пять часов. За первой сотней из соседнего ущелья с гиканьем и воем вылетела вторая сотня. Потом, впереди отряда, лавиной двинулись с гор еще четыре сотни.
– Тихой рысью, – приказал Карабанов и вспомнил Аглаю: наверное, она завоет в голос, как деревенские бабы, когда узнает о его гибели.
Трехжонный бросил в рот сливу, пожевал ее и сделал испуганное лицо:
– Ваше благородие, кажись, косточку проглотил… Со мной ничего не будет?
– Ерунда, – успокоил его поручик, – пороху не выдумаешь и дерева из тебя не вырастет.
Карабанов не сводил глаз с маневров турецкой конницы. Опытным глазом кавалериста он распознавал недочеты и промахи противника. У турок, как видно, не было никакого плана атаки, и теперь они спешно выравнивались, потом заваливали фланги обратно, а порой одна "орта" сминала другую, и тогда в их рядах получалась полная неразбериха.
– А я боюсь, – переживал урядник, щупая живот, – дерево-то из меня не вырастет, а вот ежели, к примеру, кишку порвет… Тогда как?..
И вот момент наступил.
– Сотня, – заорал Андрей исступленно, – с поворота направо… фронтально… арш!
На полном разлете рыси, вздымая каскады брызг, в мутной коричневой пене, лошади бросались в ручей; бурный поток валил их и нес на камни, Карабанов, мокрый и задыхающийся, выбрался на другой берег: за его спиной высился откос, поросший кустами, за откосом лежала равнина.
– Голубчик Евдокимов! – позвал он. – Велите сбатовать лошадей наверху, оставьте с ними коноводов; эриванцев гоните обратно к нам. Атаку будем принимать здесь!
И турки еще только продолжали перестроение, когда весь правый берег ручья уже ощетинился жесткими иглами винтовочных стволов.
– Быстрее, шевелись! – кричал Евдокимов, настегивая нагайкой по лоснящимся от воды лошадиным крупам. – Давай наверх… Коноводы, тащи их… ломай кусты!..
Лошади, вытянувшись телами, прыгали наверх; пустые стремена и брошенные поводья – в этом было что-то неестественное и жалкое; кобылы трусливо прижимались к коноводам.
И когда весь табун гуртом собрался на равнине, в толпе милиции вспыхнула отчаянная ссора; над папахами повис громкий гвалт ругани, кто-то выстрелил в небо, и вдруг – один за другим – милиционеры заскочили в седла, нахлестнули коней и поскакали в сторону синевшего вдали Зангезура, за вершинами которого лежал спасительный Баязет. Это бы еще полбеды; но, повинуясь чувству стадности, покинутые казаками кони с голосистым ржаньем вдруг тоже ринулись бежать на север – за милицейским взводом.
– Стой… стой! – заорал Евдокимов, раскидывая руки, но его тут же сшибло с ног напором лошадиных грудей, и он, перевернувшись раза три через голову, зарылся без движения в душный ковыль. Мимо него стремительно мелькали черные, рыжие и белые ноги, возле самого лица юнкера крепко молотили землю лошадиные копыта. Потом вся эта лавина – с грохотом и ржаньем, с храпом и дрожью – прокатилась дальше, и тогда Евдокимов сел.
Ощупал себя. Кажется, жив.
– Боже мой! – сказал юнкер и всхлипнул: из носу у него потекла кровь. – Все пропало… И хурджины. И кони…
Из милиции остались три осетина – люди большого воинского достоинства – и дядя Вано Чичиашвили, старый грузин в длинном чекмене до пят. Взъерошенный и страшный, он помог Евдокимову встать на ноги и, грозя кинжалом в сторону убежавших, сказал:
– Трусливый шакал! Там – мой сын. Он больше нэ сын мнэ. Ты – мой сын, малчык. Пойдем, кацо… Рубить будэм, рэзать всэх будэм… Вах, будэм!
Когда они выбрались к ручью, юнкер даже не успел доложить поручику о случившемся: прямо на них уже летела, визжа и стреляя, дикая турецкая орда. Сверкали ятаганы и сабли, метались над конницей хвостатые пики в лентах, торчал в центре лавы бунчук. Оскаленные морды лошадей и орущие лица врагов – и все это прет на тебя: держись, казак, атаманом будешь!..
– Тах!.. Тах!.. – прогремели первые выстрелы, и черные полосы порохового угара медленно растаяли над рекой.
– У кого там кишка тонка? – заорал урядник. – Увижу, так морду набью… Команды жди!
Ближе… ближе… ближе…
– Алла… Алла!..
Дениска вытер с лица пот, втоптал в землю окурок.
– Как хошь, ваше благородие, а я стрельну… Гляди-ка! Эвон того, в красной рубахе.
– Ну, если в красной, – неожиданно рассмеялся Карабанов, – тогда бей! Бей все, братцы!..
Началось…
Били в упор, и кони, дрыгая ногами, зарывались мордой в песок. Вышибали из седел на полном скаку, а сзади напирали еще, и тогда трещали пики, крутились подброшенные щиты. А в этой свалке, в которой ни одна пуля не пропала даром, вертелся волосатый, словно скальп женщины, турецкий бунчук, и вот бунчук упал совсем, и тогда казацкие выстрелы потонули в стонах и воплях.
Отхлынули…
В ручье остались мертвые кони, а один башибузук, самый отчаянный, забившись под лошадиное брюхо, все еще хрипел и махал ятаганом…
Карабанов, выслушав рассказ юнкера, ничего не сказал, только выругался; а когда Евдокимов поднял револьвер, чтобы добить в ручье янычара , он остановил его руку:
– И без вас обойдется. А нам нужно беречь патроны.
Разгромленные сотни турок спешились и отогнали лошадей в сторону. Казаки наблюдали издалека, как они жадно сосут вонючее раки, наспех раскуривают трубки, подтягивают пояса, ребром ладоней проводят себе по шее и кричат, показывая, какой конец ожидает казаков.
Евдокимов сказал:
– Уходить надо, Андрей Елисеевич.
– А куда? – с грустью ухмыльнулся Карабанов. – Попробуй только стронуться: там равнина, и они навалятся всем табором… Лошадей-то ведь у нас нету… Надо ждать ночи…
– Может, в Персию? – осторожно намекнул юнкер.
– Нельзя. Шкуру свою спасем, зато подведем шаха. А друзей России надо беречь.
– Я… боюсь, – честно признался юнкер.
– В этом вы не оказались оригинальны: я тоже не сгораю сейчас на костре героизма.
Скоро огонь турок сделался настолько ощутим и плотен, что кустарник, росший над обрывом, быстро поредел почти на глазах, словно чьи-то острые и невидимые ножницы подрезали его ветви. Казаки самовольно – без команды – открыли ответный огонь: вдоль берега ручья, окутанного дымом выстрелов, слышались их выкрики:
– Ванюшка, тебя куды?
– Плечо, кажись…
– Бей того, а это – мой…
– Братцы, Петьку Узденя порешило, кажись, в голову!
– Кинь сумку его. Патроны кинь.
– Антипка, ты живой?
– Жив покеле.
– Куда ползешь, хвороба?
– А пить хоцца…
Иные смельчаки, неизирая на пули, чтобы сберечь воду в своих флягах, подползали на животе к воде, надолго приникали к ней воспаленным ртом и, вжимаясь в землю, – задом, как раки, – снова отползали на карачках к своим винтовкам, снова притирали поудобнее ласковые приклады к своим жестким небритым щекам.
Карабанов заметил, что казаки целятся чрезвычайно долго и тщательно, и тут же вспомнил предупреждение капитана Некрасова: прицелы турецких "снайдеров" рассчитаны на тысячу четыреста шагов далее наших.
Он встал.
– Ложитесь! – крикнул Евдокимов. – К чему это?
– Меня не убьют, – сказал Андрей, почему-то вспомнив пророчество Клюгенау. – Во всяком случае сегодня…
Веря в свою звезду, он во весь рост подошел к Егорычу: тот поднял к офицеру лицо, источенное оспой и продымленное порохом.
– В кого бьешь, конопатый? – спросил Андрей, ложась рядом с опытным казаком.
– А эвон, ваше благородие… Вишь, лежит? Ишо задницу эдак-то отклячил?.. По нему и бью…
– Ну, по-честному: сколько патронов на него угробил?
Конопатый поежился:
– Да не утаю греха – пару выпустил.
– А ну-ка, дай винтовку…
Тяжелый приклад вдавился Андрею в плечо, он проверил прицел. Все как надо – хомутик отщелкнут до предела (до шестисот шагов), а дальше… Дальше военное министерство подразумевало, что солдат встанет и пойдет на врага со штыком наперевес.
– Сволочи! – выругался Андрей, целясь в турка, – испортили оружие. Вас бы сюда, подлецов! Да в штыки…
Черненая мушка нащупала ляжку турка. Палец плавно спустил курок, и приклад откачнул Андрея в плечо. Так и есть: мимо. Турок понял, что целились в него, и отодвинул ногу.
– Прекратить стрельбу! – крикнул Андрей, поднимаясь.
Казаки, не прекословя, оттянули свои винтовки к себе, полезли в карманы за кисетами.
И тут случилось такое, что дано видеть раз в жизни: скалы и камни, до этого черные и безжизненные, вдруг расцвели красными пятнами, словно неожиданно созрели небывалые ягоды: это турки все разом, как по сигналу, подняли из-за укрытий свои головы в красных тюрбанах и фесках…
Стало непривычно тихо, и в этой тишине, захлебываясь от дурацкого восторга, поросенком завизжал Дениска:
– Братцы-ы, малина во Туретчине поспела… Зовите девок по ягоды!..
Грянул хохот. Казаки так тряслись от смеха, что даже прыгали животами по камням. Повсюду слышались веселые дополнения:
– Малина!.. Девок станишных!.. В подолы, братцы, турку собирать будут!.. В подолы!.. Дениска, кажи, кажи турке…
Турки же выползали из своих каменных нор, прислушивались. Им был непонятен этот смех, если гяуров всего лишь одна сотня, а их шестьсот, и каждый на коне; может, неверные посходили с ума от страха и сейчас сами перережут один другого?..
– Дениска! – надрывались казаки, – кажи, кажи туркам, как девки по ягоды ходят!
Но дерзкий смех казаков наконец дошел до сознания турок. И тогда волосатый бунчук опять медленно пополз в долину, послышался рев буйволовых рогов, раздались воинственные вопли: турецкие орты снова двинулись в атаку.
– Ложись, братцы, – крикнул урядник, – идут!..
Карабанов повернул барабан револьвера и пересчитал желтые головки патронов: их было всего четыре.
И, готовя себя к смерти, он сказал:
– Эх, выпил бы я сейчас ледяного шампанского!
15
Солдаты приветливо распахнули шлагбаум, и Аглая увидела первую улицу Баязета, которая была сплошь вымощена собаками разных мастей и возрастов. Первый нищий, встреченный женщиной, поразил ее своей истинно восточной изощренностью. Это был человек сухой и желтый, зубы его были мелкими, как перловая крупа. На нем висели какие-то вшивые лохмотья, вместо ушей виднелись лишь одни слуховые отверстия. На груди его был наколот странный узор, затертый порохом, а правое плечо хранило следы ужасной операции. Отрезанная рука лежала тут же: искусно высушенная, с растопыренными пальцами и вделанная в подставку, похожую на подсвечник, эта рука держала миску для собирания милостыни.
– Аллах версин! – ответил урод, когда Аглая бросила ему в миску пиастр, и правоверные уста нищего снова окутались струями табачного дурмана.
Стегая по передку длинными, в репьях и колючках, хвостами, ленивые ишаки втащили санитарные фургоны в Баязет, поволокли их в сторону крепости.
Аглая сказала:
– Боже мой, какой ужас, и это город?! Как здесь могут жить люди?.. Как они не бегут отсюда куда глаза глядят?..
Мимо тянулись грязные глинобитные сакли и черные дыры лавок с тряпьем, развешанным для продажи. Тут же, среди улицы, армяне-торговцы жарили шашлыки, кузнец подковывал лошадь, душеприказчик, он же и врач, рвал клещами зубы. Закутанные во все черное (только блестели испуганные глаза), вприпрыжку семенили по обочинам сухие, как палки, баязетские жены.
И повсюду была пыль, и в этой пыли копошились, как черви, турецкие нищие. С язвами на лицах, безглазые, безрукие, со страшными шрамами сабельных ударов, – кошмарное наследие побед султана. И каждый из них тянул к женщине руку, с варварским фанатизмом совал под колеса фургонов обрубки своих ног и рук, каждый выкрикивал одно и то же:
– Йа, хакк!.. О истина!.. О пророк!..
Раскрыв ридикюль, Аглая щедро и часто швыряла монеты. Сейчас ей было страшно чего-то и даже нелюбопытно. А когда фургон въехал в крепость, женщина не сдвинулась с места, и Хвощинский сам опустил ее на землю, сказав:
– Ну, что с тобой? Ты какая-то странная… Кто тебя так напугал?..
Он поцеловал жену в лоб, как целуют детей, и Аглая понемногу успокоилась. В киоске дворцовой мечети, куда провел ее муж, было прохладно, глаза невольно отдыхали на полинялой мусульманской мозаике. А в бутылке стояли цветы – они уже поджидали ее: цветы совсем незнакомые, нерусские, они ничем не пахли.
– Ну вот, ну вот, – сказал муж, потирая руки, – я рад…
Аглая вяло улыбнулась:
– Прости, но я попрошу тебя выйти. Мне надо помыться после дороги… Я вся в пыли!
Полковник ушел. Аглая стала мыться. Поливая на шею водой из кувшина, она машинально думала – ну отчего все так: перед мужем у нее до сих пор девичий стыд, а при Андрее она уже не боится своей наготы.
"Отчего все это?.."
– Ты можешь войти, – строго разрешила она, застегивая блузку. – Ну, я уже все знаю: тебя обидели, обошли… Не сердись на свою глупую женушку, но, может быть, это и не столь важно. В отставку ты выйдешь все равно с генеральским пенсионом. Может, это даже и к лучшему – надо же когда-нибудь поберечь себя.
– Хорошо бы тебе уехать, Аглаюшка, – неожиданно сказал Никита Семенович. – Красный Крест основан на бескорыстии, и Сивицкий, если я поговорю с ним, надеюсь, отпустит тебя обратно в Игдыр.
– Почему? – спросила она, удивляясь.
– Тебе здесь не место. И еще потому, что… Не хочу тебя пугать, но я старый солдат, и мне отсюда виднее, нежели наместнику из Тифлиса: Баязету предстоит перенести нечто ужасное. И прошу тебя: уезжай!
Аглая засмеялась, не разжимая губ.
– Нет, мой милый, нет. Я никуда не уеду… От тебя не уеду!.. – добавила она, спохватившись. – Мне даже начинает нравиться здесь. Этот потолок, эти стены, эти цветы… Нет, я останусь!
– Вздор! – резко сказал Хвощинский. – Все вздор… Тебе просто льстит, что ты единственная женщина во всем гарнизоне. Впрочем, – неожиданно покорно закончил он, – ты все равно останешься… Я этознаю!..
Прежде чем явиться в госпиталь, Аглая вышла из крепости и направилась в сторону казацких казарм – она уже проведала, где они находятся. Шла, не глядя под ноги, и улыбалась; томительно ей было и хорошо как-то…
У казарменной стены, на страшном солнцепеке, словно мертвецы или пьяные, полегли спящие казаки: пот покрывал их лица, над раскрытыми ртами буйно кружились мухи. Возле дверей сидел на приступочке пожилой казак, голый по пояс, с медным погнутым крестом на могучей груди, и деловито латал старенькое седло.
– Дружок, а где вторая сотня? – спросила Аглая.
Казак не спеша отложил сначала шило. Из-под корявой ладони, закрываясь от солнца, оглядел Аглаю с ног до головы, ответил певучим молодым голосом:
– А это, барышня, уж на што царь-государь и тот ни бельмеса не знает, игде теперича вторая сотня. Ушла вот позавчерась, да и… – Казак продернул вжикнувшую дратву. – Ушла, и поминай как звали! Вот возвернутся казаки, тогда расскажут, где были… А вам кого надобно?
– Поручика Карабанова, – упавшим голосом ответила Аглая, и сразу все как-то стало пусто и безразлично.
– И он с ними, – откликнулся казак. – Кавалер веселый. Что не так – нагайкой. А то и в зубы. Одначе по справедливости больше.
– Ну, спасибо. Извините…
Витая лестница привела женщину в низкое полутемное помещение с узкими стрельчатыми окнами; стены были покрыты позолоченным алебастром, и вдоль них тянулись ряды досок, на которых лежали раненые.
Сивицкий встретил ее суховато.
– Наденьте халат, – сказал он, познакомившись. – И на голову что-нибудь. Хорошо бы косынку.
Аглая накинула на плечи санитарный балахон.
– Что мне делать? – спросила она.
– Для начала приготовьте вон там постели. Скоро вернется из разведки сотня поручика Карабанова, и, наверное, будут раненые.
Аглая сразу как-то испугалась:
– Почему вы думаете, что будут раненые?
– А потому, сударыня, – вежливо ответил Сивицкий, – что на войне есть такой дурацкий обычай, когда люди стреляют один в другого.
Она стелила койку. "Может, для него. А может, нет". Взбивая плоские подушки, вздыхала: "Только бы не ему, только бы не он". Потом беспомощно осмотрелась: что бы сделать еще такое, чтобы сразу понравиться этому грубияну врачу?
Но дела не находилось, и Аглая, довольная, потерла ладошку о ладошку, как озорная девочка.
– Ну, что вы стоите, мадам? – спросил Сивицкий.
– А вы скажите, что мне делать. И я буду.