И вот, когда он, как я уже упомянул, возвратился со шкатулкой, лицо его было залито слезами. Я тогда, пожалуй, несколько необдуманно, разбранил его за это. "Послушай, – сказал я, – что все это значит? Мужчина ты – или мокрая курица? Если бы я мог предвидеть, что ты будешь красоваться с такой физиономией перед противником, ни за что бы не взял тебя с собой". "Вашей милости незачем этого опасаться, – ответил он, – ведь я не встречу там человека, которого полюблю так, чтобы любовь к нему заставила меня плакать". Слова его пришлись мне чрезвычайно по душе, я счел, что они свидетельствуют о натуре чувствительной и одновременно пылкой. Я спросил его затем, что именно вызвало у него эти слезы после того, как он со мной расстался (ведь раньше их и в помине не было), и не встретил ли он у миссис Гаррис свою мать? Он ответил отрицательно и попросил никаких вопросов ему больше не задавать, прибавив, что вообще-то не склонен к слезам и надеется, что никогда больше не даст мне повода порицать его. Я упомянул об этом только, чтобы показать вам, как он был ко мне привязан, поскольку и поныне не могу объяснить его слезы ничем иным, как сочувствием к моему тогдашнему горестному состоянию. Мы проехали в тот день целых сорок миль, даже не останавливаясь, чтобы перекусить, пока не добрались до гостиницы. Там я решил переночевать и тотчас удалился в отведенную мне комнату, взяв с собой шкатулку моей дорогой Амелии: осмотр ее содержимого был для меня самым изысканным пиршеством, и никакой иной голод я не жаждал так утолить, как этот.
Я не в силах перечислить все, что Амелия уложила в эту шкатулку. Тут были и всевозможные лекарства, которыми ее снабдила мать, а та слыла в своей округе чем-то наподобие леди Баунтифул. Но драгоценнее всего была для меня прядь ее волос, которую я с тех пор ношу на груди. Чего бы я тогда не отдал за портрет моего милого ангела; но месяцем раньше он исчез из ее комнаты, и у нас были все основания предполагать, что похитительницей была ее сестра; кроме нее заподозрить в этом можно было только служанку Амелии, но та отличалась сугубой честностью, и госпожа нередко доверяла ей гораздо более ценные предметы; портрет, правда, был помещен в золотую рамку с двумя или тремя бриллиантами, но стоил всего лишь около двенадцати гиней, тогда как Амелия оставляла под ее присмотром украшения, куда более дорогие.
– В самом деле, – воскликнула мисс Мэтьюз, – стоило ли сестре Амелии размениваться на столь мелкое воровство?
– На золото или бриллианты она, разумеется, не польстилась, – воскликнул Бут. – Мы отнесли это за счет злобы, которую она против нас затаила: ведь она отлично знала, что кроме самой Амелии я ничем так не дорожил, как этим маленьким портретом. Он был настолько подобен оригиналу, что даже самому Хогарту, я думаю, не удавалось добиться большего сходства. Желание досадить было поэтому единственной причиной этого безжалостного похищения, и то, как мисс Бетти себя тогда вела, достаточно убедило нас обоих в справедливости наших подозрений, хотя ни один из нас не осмелился обвинить ее, а у нее самой хватило наглости весьма настойчиво (хотя и безуспешно) требовать от Амелии, чтобы та прогнала ни в чем не повинную служанку, заявляя, что она не станет жить под одной крышей с воровкой.
При этих словах мисс Мэтьюз отпустила по адресу мисс Бетти несколько нелицеприятных выражений, каковые, пожалуй, не стоит здесь повторять, после чего мистер Бут продолжил свой рассказ.
Глава 4
Морская сцена
На следующий день мы присоединились к моему полку, которому предстояло скорое отплытие. Лица всех офицеров и солдат выражали одно лишь веселье и радость; я встретил среди них и своих приятелей, с которыми не виделся уже более года, и провел с ними несколько счастливых часов: образ моей бедной Амелии только изредка возникал передо мной, затмевая радости дружеской беседы. Говоря по правде, дорогая мисс Мэтьюз, даже самая пылкая страсть и та постепенно притупляется, да и разлука с ближайшими друзьями не столь непереносима, как поначалу думается. На самом деле время и расстояние врачуют то, что они, казалось, должны были бы лишь усугублять; прощаться с друзьями – все равно, что прощаться с жизнью, а ведь, говорят, ужасна не смерть, а умирание.
При этих словах мисс Мэтьюз расхохоталась и воскликнула:
– Простите меня великодушно, но я не могла удержаться от смеха, слушая, как глубокомысленно вы философствуете.
Бут ответил, что размышление о страстях всегда было его излюбленным занятием и что человек, по его убеждению, поступает всецело под воздействием возобладавшей в его душе страсти.
– Могу ли я, – прибавил он, – без крайнего презрения к себе думать о том, что есть на земле удовольствия, способные хоть на мгновение вытеснить из моей души мысли об Амелии?
В конце концов мы погрузились на транспортное судно и взяли курс на Гибралтар, однако ветер, вначале благоприятствовавший нам, вскоре стал меняться, так что несколько дней кряду нам пришлось, выражаясь морским языком, лавировать. За эти дни жизнь моряка, которая прежде меня привлекала, не показалась мне столь уж заманчивой. В крохотной узкой каюте нас, трех офицеров, швыряло вверх и вниз, и все мы страдали от морской болезни, вызванной качкой судна и усугубленной видом друг друга и зловонием. Но это была лишь малая толика тех бед, которые нас ожидали: не успели мы проплыть примерно шесть миль на запад от островов Силли, как с северо-востока налетел свирепый ураган, начавший вздымать волны высотой с гору. Тому, кто никогда ничего подобного не видел, невозможно хоть сколько-нибудь похоже описать весь этот ужас. Шторм начался вечером, тучи приблизили наступление ночи, и вскоре наступила полная тьма; в течение многих часов окружавший нас мир освещался только разбушевавшимися стихиями, которые то и дело низвергали на нас вспышки или вернее целые потоки пламени. Меж тем как эти слепящие вспышки являли самые устрашающие картины нашим взорам, а рев ветра и удары волн о корабль поражали ужасом наш слух, корабль в это время по прихоти бури то вдруг взмывал вверх, чуть ли не до небес, то вдруг низвергался вниз, едва ли не на самое дно пропасти. Даже сам шкипер и тот почти утратил всякую надежду и опасался, что нас неизбежно выбросит на скалы островов Силли и разнесет в щепы. И вот пока одни на корабле молились Всевышнему, а другие искали утешения в крепких напитках, все мои мысли были заняты единственно моей Амелией. Тысячи нежных воспоминаний теснились у меня в душе. Положа руку на сердце, могу сказать, что каждая мысль о собственной участи была непременно связана с Амелией. Для меня умереть – означало расстаться с ней, и боязнь того, что мы никогда больше не увидимся, словно кинжал вонзалась мне в сердце. К тому же мысль о страхе за меня, который эта буря, достигни она ушей Амелии, вызвала бы в ее нежной душе, о тех муках, которые бы она испытывала, узнай она о моей судьбе, причиняла мне столь нестерпимую боль, что я теперь уже раскаивался в своем решении и сожалел, да, признаюсь, сожалел о том, что не послушал ее совета и не предпочел любовь в хижине всем ослепляющим соблазнам чести.
В то время как я терзался такими размышлениями, полагая гибель неизбежной, в каюту вошел шкипер и бодрым голосом стал уверять нас, что опасность миновала и корабль, без сомнения, обогнул угрожавшую нам скалу с запада. Что и говорить, эта весть всех нас троих очень обрадовала, а мой капитан, который перед тем молился на коленях о спасении, вскочил на ноги и выразил свою радость крепким словцом.
Человек, не привыкший к морю, немало бы подивился уверенности, обнаруживаемой теперь и шкипером, и всей командой: шторм бушевал с прежней неистовостью, а пробившийся дневной свет явил нам картину, способную ужаснуть даже ум, отнюдь не порабощенный страхом; но так уж велика сила привычки, и то, что человеку сухопутному внушает наихудшие опасения, нимало не заботит моряка, которого страшат лишь скалы да мели.
Однако на сей раз шкипер несколько заблуждался, потому что примерно через час после его ухода прибежал мой слуга и сообщил, что трюм наполовину заполнен водой, а матросы собираются спустить за борт шлюпку и покинуть корабль. Слуга умолял меня, если я дорожу жизнью, тотчас же последовать за ним. Я поделился этой новостью, которую он сообщил мне шепотом, с капитаном и прапорщиком, и мы втроем не медля поднялись на палубу, где шкипер не щадил красноречия, пытаясь убедить матросов, что судну не грозит никакая опасность, и в то же время использовал всю свою власть, чтобы пустить в ход трюмные насосы, которые, по его уверению, помогут справиться с водой и спасут его дорогую "Красотку Пeгги", (таково было название судна), а она, как он божился, дорога ему не меньше, чем душа.
Его поведение свидетельствовало о том, что это отнюдь не пустые слова, ибо течь была так велика и вода так стремительно прибывала в трюме, что "Красотка Пегги" была уже наполовину затоплена, прежде чем шкипера удалось уговорить покинуть корабль. Шлюпка была к тому времени подведена к борту, и шкипер, несмотря на всю свою любовь к судну, прыгнул в шлюпку. Все остальные пытались последовать его примеру, и в эту минуту я услышал крики моего слуги, звавшего меня по имени с каким-то отчаянием в голосе. Я устремился к борту, но опоздал: шлюпка, уже переполненная, отплыла от борта. Здесь, сударыня, я должен сказать о редкостном проявлении самоотверженной привязанности и преданной любви: подобных примеров, даже среди людей куда более образованных, отыщется немного. Мой бедный слуга, увидя, что он не может взять меня с собой в лодку, неожиданно прыгнул в воду и поплыл обратно к судну, а когда впоследствии я мягко попенял ему за безрассудство, он ответил, что ему легче умереть вместе со мной, нежели, оставшись в живых, сообщить горестную весть Амелии; заливаясь потоками слез, он воскликнул: "Боже милосердный, каково будет несчастной госпоже, когда она узнает об этом!" Столь трогательная забота о моей возлюбленной привязала меня к бедному малому еще больше, чем выказанная им перед тем преданность мне самому.
Но тут, сударыня, я был потрясен зрелищем, ужаснее которого едва ли можно что-либо себе вообразить: не успела лодка отъехать от судна и на четыреста ярдов, как ее поглотила безжалостная пучина; волны вздымались так высоко, что из числа людей, находившихся в лодке, ни одному не суждено было возвратиться на корабль; многие из них ужасно погибали прямо у нас на глазах, некоторые совсем близко от судна, но у нас не было ни малейшей возможности оказать им помощь.
Однако как мы ни были устрашены их участью, еще более мы страшились за себя, ожидая, что и нас самих с минуты на минуту ожидает тот же удел. Один из наших офицеров, казалось, совсем обезумел от страха. Я никогда не наблюдал более унизительного проявления всесильной власти ужаса. Правда, мне следует отдать должное этому офицеру и упомянуть, что впоследствии я видел, как он достойно вел себя в сражении, в котором был ранен, хотя и тогда, по рассказам, выражение его лица изобличало то же самое чувство страха.
На другого нашего офицера нашло (если можно так выразиться) другого рода затмение, столь же безрассудное: он, казалось, вовсе не сознавал угрожающей ему опасности. По правде говоря, этот и ряд иных примеров, коим я был свидетель, почти склонили меня к убеждению, что храбрость, равно как и трусость глупцов, проистекает от незнания того, что действительно является подлинной угрозой, а что нет; в самом деле, мы можем одинаково объяснить, почему некоторые люди демонстрируют чудеса отваги и почему дети боятся привидений. Ребенок знает только, что привидение – нечто опасное, а глупец не ведает того, что пушечное ядро таит для него смертельную угрозу.
Что касается части экипажа, оставшейся на судне, и рядовых солдат, то большинство из них были мертвецки пьяны, а их товарищи не жалели усилий, дабы встретить гибель в подобном же состоянии.
В этих ужасных обстоятельствах мы на собственном опыте убедились, что в жизни нет такого положения, которое должно было бы ввергать людей в безысходное отчаяние, ибо буря на время утихла, волнение на море заметно уменьшилось, и тогда мы увидели военный корабль, следовавший за нами на небольшом расстоянии. Те, кто находился на его борту, без труда догадались о нашем бедственном положении и стали приближаться к нам. Подойдя на достаточно короткое расстояние, они спустили нам на помощь две шлюпки. Как только эти лодки приблизились к нашему судну, они тотчас были заполнены, и я тоже поместился в одной из них, главным образом благодаря помощи моего верного слуги, преданность которого оказалась совершенно неоценимой. Правда, мне поспособствовало и то обстоятельство, что многие из находившихся на нашем судне людей, будучи пьяными, оказались не в состоянии хоть сколько-нибудь о себе позаботиться. Времени, однако, было достаточно, чтобы лодка, доставя нас, возвратилась за остальными. Так что, когда мы сделали перекличку, то недосчитались только троих из числа тех, кто остался на судне после гибели нашей шлюпки.
Наши офицеры, уже находившиеся на военном корабле, от души приветствовали капитана, прапорщика и меня. Все морские офицеры, за исключением капитана, тоже поздравляли нас, хотя и в более грубой манере, отпуская шуточки по поводу нашего спасения. Что же касается самого капитана корабля, то в течение многих часов мы его собственно и не видели, а когда он появился, то держался с такой надменностью, какой мне никогда еще не доводилось наблюдать. Важность, которую он на себя напускал, вызывала у меня скорее представление о Великом Моголе или турецком султане, нежели о каком-нибудь христианском монархе. По правде сказать, наблюдая, как он расхаживает по палубе, я мог сравнить его разве что только с капитаном Гулливером, важно шествующим среди лилипутов. Судя по всему, он считал себя человеком более высокой породы по сравнению с окружающими и особенно с нами, служащими в сухопутных войсках. Более того, все морские офицеры и матросы вели себя с нами и нашими солдатами таким образом, что можно было подумать, будто мы, пехотинцы, – вовсе не подданные того же самого короля, участвующие вместе с ними в одних и тех же военных действиях и защищающие одно и то же дело, а скорее пленники на борту вражеского судна. Это прискорбное явление, и последствия его нередко оказываются бедственными для наших войск: остается только сожалеть, что до сих пор не найдено средство для полного его искоренения.
Тут мистер Бут прервал рассказ, чтобы отдохнуть, а мы предоставим такую же возможность нашему читателю.
Глава 5
Прибытие Бута в Гибралтар и что с ним там приключилось
– С того дня, как нас подобрал военный корабль, – продолжал Бут, – и до нашего прибытия в Гибралтар никаких заслуживающих упоминания событий со мной не произошло. Остаток пути мы проделали вполне благополучно и скоро прибыли в тамошнюю крепость, природная неприступность которой хорошо известна во всем мире.
Неделю спустя после нашего прибытия мне выпало на долю принять участие в одной вылазке, во время которой я был ранен в левую ногу выстрелом из мушкета, и, вероятнее всего, не избежал бы жалкой гибели, либо был обязан своим спасением врагу, если бы мой верный слуга не вынес меня из сражения на своих плечах, а потом с помощью одного из своих товарищей не принес меня в крепость.
Ранение вызвало у меня лихорадку, внушавшую моему лекарю немалые опасения. Меня вновь охватило сочувствие к Амелии, и я жалел себя из сострадания к ней. Душевная тревога, порожденная этими печальными размышлениями до такой степени усугубила мое телесное недомогание, что могла повлечь за собой самые роковые последствия, если бы не дружеское участие некоего капитана Джеймса, офицера, служившего в нашем полку, моего старого знакомого и, без сомнения, одного из приятнейших собеседников и добрейших малых на свете. Этот достойнейший человек, душа и ум которого словно созданы были для всякого рода дружеских услуг, днем и ночью почти неотлучно находился при мне во все время моей болезни и, укрепляя во мне надежду, вселяя бодрость и отвлекая от мрачных мыслей, спас меня от гибели.
Поведение этого человека служит достаточным подтверждением справедливости моего мнения о том, что поступки всех людей полностью определяются их страстями: Боба Джеймса никак нельзя заподозрить в том, что он в своих поступках руководствуется соображениями религии и морали, поскольку всегда смеется над ними. И все же его отношение ко мне красноречиво свидетельствует о доброте, сравниться с которой могут, пожалуй, лишь немногие ревнители религии и морали.