Девушек вернули за полночь. Залитых слезами стыда и боли, сжимающихся, как от ожога, при каждом прикосновении. У иных были разбиты лица, другие берегли опухшие вывихнутые руки - чужаки не прощали и намека на строптивость. Подпасок-сирота Тараска норовил отползти от всех и тихо выл, поддерживая руками порванные штаны.
Чужаки, что привели девушек и Тараску, сменили часовых - тех, что ездили вокруг, пока от костров доносились отчаянные девичьи вопли и стоны и смех пришельцев. И сменившиеся тут же подъехали к пленникам, выбирая себе потеху.
Они вернули свою добычу ближе к утру.
Отец Ефим, священник Никольской церкви, утешал односельчан как мог - но чем он мог их утешить? Разве напоминанием о рае, которым вознаграждает Господь претерпевших муки земные… но сейчас, когда едва забылась к утру тяжким неровным сном его собственная дочь, так и не позволив к себе прикоснуться отцу, не взглянув на него, спрятав лицо на груди у матери, попадьи Ненилы, он не мог утешить словами о небесной награде даже себя.
Больнее всего было вспоминать, что когда-то, в дни детства отца Ефима, они пришли на эти земли с Черниговщины, спасаясь от половецких налетов. Пришли только затем, чтоб пережить беду похуже любого налета.
На рассвете их подняли. Плетьми, тычками копейных древков, окриками. Изнасилованные с трудом передвигали ноги, девушек поддерживали подруги, гоня гадкое облегчение от того, что срам и беда стряслись не над ними. Впрочем, об этом им думалось недолго. Иноземцы подъезжали к полону, смеялись, тыкали пальцами, выискивая незнакомые лица. Девушки сжимались под наглыми, голодными взглядами раскосых темных глаз.
Значит, нынче вечером - снова… и тех, кому в ту ночь повезло…
Так и вышло. Снова пришли чужаки, снова начали разбирать девок. И снова чернобородый плешак ухватил за шиворот заверещавшего зайцем в силке Тараску, а поганский воевода закинул в седло поповну Алёнку…
В первую ночь одни плакали, другие молились, третьи бранились сквозь зубы черной бранью. Сейчас молчали - и это молчание казалось отцу Ефиму едва ль не страшнее всего остального, что с ними случилось. Кто-то заснул - а он не мог заснуть. Рядом тихо плакала Ненила, и не было слов утешить жену. Можно было только обнять, прижать к себе руками - слабыми, беспомощными руками, которых недостало защитить собственную дочь!
Когда по звездам выходила полночь, от костров раздался шум - поганые вели, натешившись, девок. Всё повторялось. Опять сменившиеся часовые тащили себе пленниц, на сей раз зацепили не одних девок - и молодую вдову Онфимью. Подальше от жадных глаз тысячников, темников, ханов, забиравших лучшее, оставляя цэрегам делить на десятерых поживших баб, едва вошедших в возраст соплюшек да дряхлых старух, монголы торопились попробовать свежатинки. В кои-то веки не дожидаться своей очереди в хвосте из десяти человек, а брать свежее - и даже выбирать!
Тихо плакали вернувшиеся от костров девки. Только одна молчала - Зимка, дочь кузнеца Радима, того, что, вырвав из забора жердь, одним ударом снес поганского всадника… жаль только, угодил не по седоку, а по безвинной скотине. И жаль, что отбить той жердью басурманские стрелы у него не вышло.
- Отец Ефим… - подала она голос. - И ты, дядя Гервасий…
Священник и староста повернулись к круглолицей румяной толстушке.
- Я там… у басурманина одного… улучила время, - она полезла рукой за пазуху. Вытянула нож без ножен - длинное узкое жало нездешней работы.
- Поганин разомлел… я и умыкнула…
- Умыкнула?! - вскинула залитое слезами и кровью из прокушенной губы лицо ее товарка по несчастью Оринка. - Так чего ж ты?! Я бы…
- Ты бы… - ворчливо огрызнулась Зимка. - И тебя бы. Там бы. А другим нашим - дальше мучаться?!
- Доченька, - жалостливо начал отец Ефим, - да чем же ты нам…
И замолк, осекшись. Потому что понял - чем. Понял, как толпа пеших и безоружных землепашцев одним-единственным ножом может спастись от оравы вооруженных и готовых на всё конников.
- Доченька… что ж ты это надумала… грех ведь… - беспомощно проговорил он.
- Грешна, батюшка… - прошептала Зима, уронив светлокосую голову. - Грешна, а мочи больше нет. Не хочу больше… такого. Отпусти, батюшка…
Отец Ефим вдруг уразумел, что стоит над нею, заслоняя собой от часовых. Значит - уже согласен?! Мелькнуло дикое - окликнуть поганых… Зачем?! Грех? Нельзя отвергать дар Господень? Так не пущий ли грех - дозволять чужеземцам извалять этот дар в грязи и скверне, превратить в поношение Дарившему и принимавшему дар разом?!
Господи Исусе Христе, Дево-Заступнице, почто оставили нас?
Никола Угодник, вразуми меня, грешного, наставь…
Зима тем временем подползла на коленях к сидевшему рядом парню.
- Митенька… - прошептала она. - Невестой хотела тебе назваться… не убереглась вот… теперь просить пришла. Не погонишь? Поможешь мне?
Парень смотрел на неё несколько ударов сердца - и обнял рывком, прижал к себе.
- Батюшка… - прошептала Зима.
- Помоги вам Господь, дети… - горько выговорил отец Ефим.
- Я за тобой скоро буду… - шептал Митька на ухо Зиме. - Дождись меня, смотри…
- Дождусь, любый… - кивнула она - и вцепилась зубками в ворот его тулупа. Чтоб не закричать, не выдать себя и соседей чужакам, не спугнуть избавительницу-смерть. Напряглись на мгновение скулы, распахнулись глаза. В свете звёзд не видно было, что они - голубые. Потом скулы обмякли, веки приспустились, и Зима словно заснула на груди Митяя.
- Мне… меня тоже… меня… - послышалось однозвучное. Это, вытянув одну руку, а другой продолжая цепляться за портки, полз на коленях к ним подпасок Тараска. Тетка Марфа перехватила его, прижала к себе:
- И тебе тоже, и всем нам хватит, не кричи только, дитятко…
- Меня… Ты? Ты дашь мне?
- Дам, дитятко, - захлебываясь в слезах, шептала Марфа, прижимая к груди встрёпанную соломенную голову мальчишки.
Отец Ефим поднял голову и начал громко читать "Со святыми упокой".
Часовые повернулись на голос.
- Чего это он? Эй, урусут!
- Да тихо ты… - ответил ему напарник. - Это тот, в черном платье, жрец. Их трогать не велено…
- А, ну если жрец… - проворчал первый ордынец. - А чего он развылся?
- Кто же их разберет? - пожал плечами собеседник. - Наверно, обряд какой…
И протяжно зевнул.
Сильный и звучный голос отца Ефима раздавался над заснеженным берегом, над гладью замерзшей реки. Этот голос приходили слушать даже поганцы лесные - вятичи да меря, и иные возвращались в свои дебри, унося на шее крест. Сегодня он провожал своих злосчастных прихожан в последний путь, моля милосердного Бога и Матерь Божью не отвергнуть их, бежавших срама и поругания столь страшным путем. Голосом перекрывал последние стоны и вздохи, тихий влажный шелест стали, проходящей сквозь плоть, журчание крови из ран, шёпот прощанья. Приняли общее решение и те, кого привели ближе к утру. Ушла и его Алёнушка - от рук старосты Гервасия, который сам, последним вонзил нож в свою грудь. Только тогда отец Ефим замолчал. Они остались одни - он и матушка Ненила, среди остывающих тел соседей и прихожан.
- Ну что, отец, наш черед, что ли… - всхлипнула Ненила, расстегивая полушубок на груди.
- Матушка… - горько выдавил отец Ефим. - И ты туда ж…
- Прости, - опустила голову его супруга. - Забыла я - иерей, что кровь людскую прольет, отвергнется сана. До утра, стало быть, ждать… и муки смертные вместе примем… Хоть и невтерпеж мне, что Алёнка там одна…
- Ты меня прости, матушка, - обнял прижавшуюся к нему жену отец Ефим. Прошипел нож, разрезая кожу и плоть на шее, слева. Булькнула кровь из яремной вены, вздохнула попадья, благодарно взглянув в лицо мужу, - и осела к нему на колени.
Так он и сидел до свету, гладя ее волосы.
Только перед самой зарей, видно задремал чуток - привиделся ему дивный сон. Будто стоит на краю леса огромный старик. Весь словно в тени - только по левой щеке слеза ползет.
- Кто ты, господине? - спросил отец Ефим.
Медленно поднялась левая рука - и в ней священник увидел маленькое, едва больше шапки, подобие своей церкви.
"Мне молились в храме, возведенном тобой".
- Никола… - прошептал отец Ефим. - Угодниче Божий, Никола, заступись, воздай за нас, грешных! За село свое, слышишь?!
Столь же медленно шевельнулась правая рука - и проблеск близящейся зари словно в кровь окунул клинок меча, сжатого в ней.
- Благодарю, благодарю тебя, святой Никола!
И в мгновение перед тем, как очнуться от раздавшихся за спиною воплей на нездешнем наречии, померещилось отцу Ефиму небывалое - будто на плечах у святого - медвежья голова с оскаленной гневно пастью.
Эбуген смотрел и не мог поверить своим глазам. Сто! Почти сто голов отличного полона, годного и валить лес для камнебоев, стрелометов, осадных башен, и тащить их к городским стенам, да хоть телами заслонять воинов Джихангира от стрел, каменьев, бревен, кипящей смолы, стали просто грудой закоченевшей мёртвой плоти. Сто голов! Его трясло, он чувствовал, что покрыт потом, невзирая на зимнюю стужу.
- Часовые… - просипел он онемевшим горлом, сам не услышал себя, и уже завизжал: - Часовые!!!
- Здесь, господин деся…
Он развернулся, выхватывая саблю из ножен. Один покорно склонил голову, только зажмурив узкие глаза, и сабля десятника снесла ему круглую скуластую башку. Другой осмелился вскинуть руку - сабля отличной хорезмийской стали, какая была в десятке только у Эбугена, рассекла ладонь и предплечье вдоль, выйдя рядом с локтем. Жалкий глупец с воем ухватился за жуткую культю, из которой хлестала кровь и торчали белые кости. Эбуген отрубил ему левую - на сей раз поперек, в запястье. И только когда этот срам своего рода, роющийся в навозе червь, блоха на обосранной заднице шелудивого шакала, с воем рухнул на колени - только тогда сабля десятника свистнула в третий раз, даря ему облегчение.
Голова прокатилась по снегу три с половиной шага и замерла. Рядом упало в вишневую лужу порубленное тело.
Десяток - теперь уже действительно десяток - молчал, боясь вздохнуть. В такой ярости люди Эбугена видели предводителя впервые.
В звенящей над берегом тишине вдруг раздался смех. Эбуген едва не подпрыгнул на месте от неожиданности и бешенства. Кто?! Кто посмел?! Смерть второго дурака будет для него пределом мечтаний!
Смеялся урусутский жрец в черном. Он вдруг пошёл на Эбугена, выставив вперед палец, тыча им, указывая, обвиняя, что-то выкрикивая - выкрикивая торжествующим, радостным голосом, словно он был победителем. Застонав от ярости, Эбуген рванулся вперед и в пятый за утро раз взмахнул саблей.
Голова с длинными волосами и бородой покатилась по телам соплеменников. Тело в черной одежде рухнуло чуть поздней.
У ног десятника лежала дочь жреца, прижав руку к окровавленной груди, такой упругой и желанной еще недавно. С посиневших губ - их так хорошо было лизать и кусать! - сползала на щеку почерневшая, заледенелая струйка. Глаза плотно закрыты. Что за дура… что за тупая, неблагодарная, лесная дура! Ведь она даже понравилась ему, у него, десятника, была собственная кибитка, и в этой кибитке еще не было женщины - она могла бы занять это место! Могла бы заметить - он выделял ее, берег для себя… они все - просто лесные твари! Безмозглые, хуже любого зверя, имеющего понятие о цене жизни. Десятник, присев, вытер саблю о подол какой-то бабы и убрал клинок в ножны.
- Что он говорил? - спросил Эбуген, пихнув носком сапога бок в черном платье. - Что он сейчас мне кричал?
Тишина была ему ответом.
- Сатмаз! Сатмаз, да пожрет тебя Эрлиг! Я хочу знать, что мне сейчас говорил этот урусут!
Молчание. Да что этот кипчак, издевается над ним? Хочет быть четвертой его жертвой сегодня?! Так это легко, это очень легко! Или проглотил язык от страха?
- Где Сатмаз?! - десятник повернулся к цэрегам. Те давно уже отступили подальше - рядом остался только дурак Мунгхаг с посеревшей от страха мордой.
- В-вот, г-господин де-есятник, - проблеял он, тыча трясущимся пальцем. - С-сатмаз т-там…
Эбуген уставился на изрубленные в четыре куска останки. А, ну да… Отлично! Лучше просто некуда! Одним из олухов, из пустоголовых черепах, упустивших полон, оказался единственный переводчик отряда - переводчик, которого дал ему лично тысячник в знак особого доверия! Клянусь бычьими рогами Эрлига! Маячивший впереди бунчук тысячника расползся в серый туман, а из него начала сгущаться памятная всем ордынцам, от темников до простых цэрегов, коновязь у черной юрты Субудай-богатура, прославленного полководца, Пса Потрясателя Вселенной. Та самая коновязь, на которой ломают спины провинившимся.
Эбуген нагнулся и поднял лежащий рядом с телом большой пожилой женщины с перерезанной глоткой нож. Очень знакомый нож.
- Чей? - в спокойствии голоса Эбугена стыла смерть.
Цэреги начали как-то очень быстро расползаться в стороны, пятясь задом наперед и одновременно ощупывая пояса и торчащие из ножен рукояти.
- Йу-у-уг! Йуууг… - это был странный звук. Словно скулил побитый щенок размером с быка. Здоровяк-хорезмиец, огромный Ибрагим. Он тоже пятился - и скрещенными, словно у бабы, прикрывающей срам, большими ладонями пытался спрятать пустые ножны. Завертел вокруг головой, жалобно уставился на Хакима - хорезмиец шарахнулся от земляка, словно от зачумленного.
Эбуген уже шел к нему, плотно сжав губы под полоской усов. Ибрагим обреченно сжался, рухнул на колени, скуля:
- Йуг, ен-баши беки, йуг… бисмлляху рахмани рахххх…
Эбуген, ухватив мужеложца за кудлатую черную бороду, с маху всадил ему нож в брюхо. Раз, другой, третий. Ибрагим повалился на бок, истошно визжа и суча ногами, шапка свалилась с его бритой башки.
- Собрать с них оружие. И выступаем, - распорядился Эбуген, вытирая нож о рукав. - Иначе мне сегодня придется ещё кого-нибудь убить.
Вскоре, уже в седле, он вновь обдумал произошедшее. Плохо, да, очень плохо, но пока ещё не смертельно. Он пригонит скот, он привезёт зерно. Да, увы - нет полона. Виновные наказаны. "Ну и кто же, по-твоему, десятник, будет прикрывать наших цэрегов на лестницах?" - спросит, возможно, сотник. Но из этого вопроса ещё вовсе не обязательно вытекает коновязь. Может, дело обойдется тем, что именно его десяток бросят на лестницы в следующем городе урусутов. В этом, ясное дело, очень немного хорошего - но он там уже был. Он выжил. И намерен выживать впредь. Он станет тысячником!
Просто это случится несколько позже.
Весь день девять цэрегов и десятник провели в полном молчании. Только под вечер, найдя место для стоянки, Эбуген отдал несколько распоряжений об устройстве.
Завтра в полдень его десятка подойдет к главному войску. Завтра в полдень он предстанет перед сотником и тысячником. Следовало заранее подобрать слова, чтобы объяснить происшедшее - объяснить с наименьшим уроном для себя.
Смеркалось…
…Смеркалось.
За несколько верст от новой стоянки десятки Эбугена на усыпанный телами берег выехал всадник. Снег хрустел под копытами его коня. Всадник оглядел закоченевшие, покрытые кровью останки. А потом заговорил.
Древние ели тревожно поджимали во сне корни, услышав слова этого языка. Уже было слетевшиеся на пир вороны взмыли вверх, разочарованно каркая. Племя чернокрылых тоже знало этот язык - когда он звучал, недавняя еда вдруг проявляла неподобающие для пищи качества, могла даже стать опасной.
С другой стороны, она часто оставляла после себя много новой еды - и уж эта была смирной. Потому вороны не улетали далеко, а рассаживались на ветвях, наблюдая.
Первой зашевелилась, с хрустом отдирая от красного наста некогда круглую и румяную щеку, Зима…
Около полуночи Эбугена, вознамерившегося было хоть сном исцелить треволнения вчерашнего дня и предвкушения завтрашних хлопот, разбудил Хаким.
- Господин десятник, скот тревожится, - хорезмиец, надо полагать, догадывался, что разбуженный, да еще после такого дня десятник будет очень нерасположен к цветам его обычного красноречия.
- Что значит - тревожится?!
- Господин десятник может сам послушать…
Действительно, шум стоял отменный. Стадо словно взбесилось, мыча и ревя, коровы и быки метались из стороны в сторону, не обращая внимания на крики и бичи цэрегов - как и всё монголы и большая часть подчиненных ими племен, прирожденных пастухов.
- Они боятся леса, господин десятник, - заметил из-за плеча Эбугена Хаким.
- Может, волки? - Волков, что водятся в этих лесах, Эбуген уже несколько раз видел - и ничто из увиденного не побуждало его свести более близкое знакомство. Огромные, почти белые твари с годовалого телка величиною могли бы есть щуплых рыжеватых волков родных для Эбугена краев на завтрак, обед и ужин. Но видит Эрлиг и все его твари - стараниями Джихангира и его воинства в этих местах появилось достаточно еды для волков, чего им делать тут?
- Навряд ли, господин десятник. Прислушайтесь.
Из леса доносился какой-то гудящий монотонный звук, словно играли на варгане размером с белую юрту Джихангира. На вой не походило, даже здешних волков - слышать их Эбуген уже тоже слышал. Однако мало ли кто еще водится в здешних чащах… Он только хотел сказать об этом хорезмийцу, когда разобрал в лесном гудении слова:
- ГОЙ ЕСИ ВЕЛЕСЕ ВЕЛЕСЕ ЕСИ ГОЙ ГОЙ ЕСИ ВЕЛЕСЕ ВЕЛЕСЕ ЕСИ ГОЙ…
- Что это?!
- Да милует Милостивый, Справедливый меня от того, чтобы знать это! - прошептал Хаким, поднимая ладони. Настолько испуганным он не выглядел даже вчера. - Одно скажу, господин десятник, что здесь какое-то чародейство…
В этот миг таинственное гудение перекрыли совсем уж истошные вопли стада и не менее испуганные крики цэрегов, на которых, опустив рога, устремились буренки и быки Никольского. Едва не затоптанные, люди Эбугена подались к лесу, открывая дорогу стаду - и то устремилось по ней, вдоль реки, прочь от них. Эбуген взвыл в голос, перекрыв и вопли цэрегов, и рев удаляющегося стада. Резное дерево коновязи почти ощутимо врезалось ему под лопатки.
- Коня мне! Арканы, готовьте арканы! Догнать! - судорожно выкрикивал он.
- Господин десятник… - Пальцы правой руки Хакима впились ему в плечо, а левая рука указывала на опушку леса, где толпились испуганные и растерянные цэреги.