- Вот до чего вы договорились, доктор Сократ! - обрадовался Константен Марк. - Вы отрекаетесь от прогресса, от современной справедливости, от всеобщего мира, от свободы мысли, вы подчиняетесь традиции… Вы согласны вернуться к старым заблуждениям, к блаженному неведению, к достопочтенной несправедливости наших отцов. Вы возвращаетесь к галльской традиции, подчиняетесь древнему обычаю - непререкаемому авторитету предков.
- Откуда вы взяли обычай и традицию? Откуда вы взяли непререкаемый авторитет предков? - возразил Трюбле. - Существуют несогласуемый друг с другом традиции, различные обычаи, враждующие авторитеты. Мертвые не навязывают нам единой воли. Они подчиняют нас противоположным волям. Старые воззрения, тяготеющие над нами, неопределенны и туманны. Они давят нас, но в то же время уничтожают друг друга. Все эти мертвые жили, как и мы, среди волнений и противоречий. В свое время каждый из них, на свой лад, ненавидя или любя, осуществлял мечту своей жизни. Осуществим ее и мы, радостно и благожелательно, если это возможно, и пойдем завтракать. Я поведу вас в трактирчик на улице Вавен к Клеманс, которая готовит только одно блюдо, но зато какое! Рагу по-кастельнодарски, которое не следует смешивать с рагу по-каркассонски из самой обычной баранины с фасолью. В рагу по-кастельнодарски входят маринованные гусиные полотки, заранее сваренные бобы, сало и колбаски. Оно должно долго томиться на медленном огне, только тогда оно будет вкусным. У Клеманс рагу томится уже двадцать лет. Она подкладывает в горшок то гусятники или сала, то колбаски или бобов, но рагу это все то же. Она никогда не выскребает горшок до дна, а на дне-то как раз и есть самый смак, придающий рагу ту прелесть, которую мы находим в золотистых женских телах на картинах старых венецианских мастеров. Пойдемте, я хочу угостить вас рагу, приготовленным Клеманс.
XI
Нантейль не осталась слушать Праделя и, дочитав свою молитву, вскочила в экипаж и отправилась на свидание с Робером де Линьи, который ожидал ее у Монпарнасского вокзала. Они молча поздоровались среди уличной сутолоки. С особой силой ощутили они свою близость. Робер любил ее.
Любил, сам того не зная. Он думал, что она для него только одно из наслаждений в бесконечной цепи возможных наслаждений. Но наслаждение воплотилось для него в Фелиси, и если бы он размечтался о тех бесчисленных женщинах, которые, как он предполагал, еще долгие годы будут украшать его недавно начавшуюся жизнь, они все предстали бы перед ним в образе Фелиси. Во всяком случае, он мог бы заметить, что, хоть в его намерения и не входило быть ей верным, он не изменял ей и, с тех пор как она принадлежала ему, не заглядывался на других женщин. Но раньше он не замечал этого.
Сейчас, на этой людной, будничной площади, когда он увидел ее не в дышащем страстью ночном полумраке, не при мягком свете спальни, где ее обнаженное тело мерцало пленительной белизной Млечного Пути, а при резком дневном свете, под лучами беспощадного, не смягченного тенью солнца, от которого не скроешь под вуалеткой заплаканных глаз, бледности щек, морщинок в углах губ, он вдруг почувствовал, что она полна для него какого-то таинственного и глубокого обаяния.
Он не стал ее расспрашивать. Они наговорили друг другу много нежных слов. Фелиси проголодалась, и он повел ее в известный ресторан, вывеска которого сияла золотыми буквами на старинном доме тут же на площади. Им накрыли столик в зимнем саду; скалы, фонтан и дерево отражались во множестве зеркал, обрамленных вьющимися растениями. Сидя за столом и выбирая меню, они разговорились с большей откровенностью, чем обычно. Он говорил, что за последние три дня у него издергались нервы от всяких хлопот и треволнений, но что теперь все неприятности позади и пора выкинуть из головы эту печальную историю. Она говорила о своем здоровье, жаловалась, что плохо спит, что ее мучают страшные сны. Но она не говорила, что именно она видит во сне, избегала упоминать об умершем. Он спросил, не переутомилась ли она сегодня утром и зачем поехала на кладбище, кому это нужно?
В глубине души у нее жила смутная вера в обряды, в молитвы и в заклинания, но объяснить ему это она не умела и потому покачала головой, словно говоря: "Так надо было".
Сидящие за соседними столиками кончали завтракать, а они в ожидании, пока им подадут, еще долго разговаривали вполголоса.
Робер дал себе слово, клятвенно обещал не упрекать Фелиси за то, что она была любовницей Шевалье, даже никогда ее ни о чем не спрашивать. И все же из затаенного злопамятства, из поднявшегося в нем недоброго чувства, из понятного любопытства, а также потому, что он ее очень любил и не мог сдержаться, он с горечью сказал:
- Ты принадлежала ему.
Она молчала, не отрицая ничего. И не оттого, что чувствовала всю бесполезность лжи. Наоборот, она привыкла отрицать очевидные факты и, кроме того, слишком хорошо знала мужчин, а потому была уверена, что нет такой грубой лжи, которой не поверил бы влюбленный мужчина, если ему хочется ей поверить. Но на этот раз она не солгала, вопреки своим привычкам и натуре. Она побоялась обидеть покойника. Она думала, что отречься от него, значит причинить ему боль, обокрасть, рассердить его. Она молчала из страха, что сейчас он явится ей с обычной застывшей усмешкой на лице, с простреленной головой; сядет за их столик и скажет жалобным голосом: "Фелиси, ведь ты не забыла нашей комнатки на улице Мучеников!.."
Она не могла бы сказать, чем он стал для нее после смерти, настолько это противоречило ее вере и рассудку, настолько слова, которыми это можно было выразить, казались ей устарелыми, смешными, вышедшими из употребления. Но какое-то подсознательное чувство, которое можно было бы объяснить атавизмом или скорее рассказами, слышанными в детстве, шептало ей, что он принадлежит к тем мертвецам, которые в былые времена не давали покоя живым и которых заклинали священники; недаром, думая о нем, она инстинктивно поднимала руку, чтобы перекреститься, и удерживалась только потому, что боялась показаться смешной.
Линьи, увидя, что она смущена и печальна, пожалел о своих жестоких и ненужных словах, и тут же сказал новые, не менее жестокие и ненужные:
- Почему же ты говорила, что это неправда?
- Я хотела, чтобы это была неправда, вот почему, - горячо возразила она и прибавила: - Любимый мой, уверяю тебя, с тех пор как я твоя, я не принадлежала никому больше. И заслуги тут никакой нет: это просто стало для меня невозможно.
У нее, как у молодых животных, была потребность радоваться жизни. Вино, сверкавшее в стакане, как расплавленный янтарь, ласкало ее глаз, и она с наслаждением сделала глоточек. Ее занимали подаваемые кушанья, особенно яблочное суфле, словно выдутое из золотого стекла. Затем она принялась рассматривать сидящих за соседними столиками и потешаться на их счет, наделяя их в зависимости от внешнего вида смешными чувствами или нелепыми страстями. Фелиси замечала недоброжелательные взгляды женщин и старания мужчин показаться ей красивее и значительнее. И она пришла к следующему выводу:
- Робер, ты заметил, что люди никогда не бывают сами собой? Они говорят не то, что думают, а то, что, по их мнению, надо сказать. Поэтому они так скучны. Очень редко встретишь человека, который был бы сам собой. Вот ты из таких.
- Да, мне кажется, я не позер.
- Ты тоже позируешь, как и все. Но ты позируешь естественно. Я отлично вижу, когда ты хочешь произвести на меня впечатление…
Она стала говорить о нем, и ход мыслей невольно привел ее к драме в Нельи. Она спросила:
- Твоя мать ничего не говорила?
- Нет.
- Но ведь она знает…
- Вероятно.
- У тебя с матерью отношения хорошие?
- Ну, разумеется!
- Говорят, твоя мать все еще красива. Это правда?
Он не ответил и попробовал перевести разговор. Он не любил, когда Фелиси расспрашивала его о матери и вообще о семье. Г-н и г-жа де Линьи пользовались большим уважением в парижском обществе. Г-н де Линьи, потомственный дипломат, был человеком весьма почтенным и притом еще до своего появления на свет, ибо его предки оказали Франции немаловажные дипломатические услуги. Его прадед подписал отказ от Пондишери в пользу Англии. У г-жи де Линьи были очень приличные отношения с мужем. Но она жила не но средствам, на слишком широкую ногу, ее туалеты свидетельствовали о былой славе Франции. У нее был близкий друг - бывший посланник. Его преклонный возраст, его положение, взгляды, титулы, огромное состояние заставляли уважать эту связь. Г-жа де Линьи держала жен республиканских сановников на почтительном расстоянии и при случае давала им уроки хорошего тона. Ей нечего было бояться, что скажет свет. Робер знал, что в высшем обществе она пользуется уважением. Но он боялся, что Фелиси, не принадлежавшая к обществу, недостаточно тактично отзовется о его матери. Он вечно опасался, как бы она не сказала чего лишнего. Он ошибался: откуда могла Фелиси знать интимную сторону жизни г-жи де Линьи, да если бы она и знала, она не осудила бы ее. Эта знатная дама вызывала в ней наивное любопытство и восхищение, к которому примешивался страх. Ее любовник не хотел говорить с ней о матери, Фелиси его сдержанность казалась аристократической спесью и даже признаком неуважения, и это возмущало ее гордость плебейки и девушки легких нравов. Она с горечью упрекала его: "Почему ты не хочешь, чтобы я говорила о твоей матери?" В первый раз она прибавила: "Чем моя хуже твоей?" Но она поняла, что это вульгарно, и больше этого не повторяла. Зал опустел.
Она посмотрела на часы и, увидев, что уже три, сказала:
- Пора бежать. Сегодня дневная репетиция "Решетки". Константен Марк, верно, уже в театре… Вот тоже чудак! Рассказывает, что в Виварэ не пропускает ни одной женщины. А тут он такой застенчивый, робеет, когда Фажет или Фалампэн заговорят с ним. Меня он боится. Смешно!
Она так устала, что не могла заставить себя встать.
- Странно! Все говорят, что я приглашена во Французскую Комедию. Это неправда. Даже речи об этом не было… Само собой понятно, что я не могу застрять навсегда в "Одеоне". В конце концов там отупеешь. Но спешить некуда. У меня большая роль в "Решетке". А дальше видно будет. Для меня важно одно - играть на сцене. Я не стремлюсь поступить во Французскую Комедию, чтобы сидеть там сложа руки.
Вдруг у нее округлились от ужаса глаза, она откинулась на спинку стула, побледнела и пронзительно вскрикнула. Потом, закрыв глаза, пробормотала, что задыхается.
Робер расстегнул ей лиф, смочил водой виски. Она сказала:
- Священник! я увидела священника… Он был в облачении… Он беззвучно шевелил губами… и смотрел на меня.
Робер постарался ее успокоить.
- Ну что ты, дружочек, ты только подумай, как может священник, да еще в облачении, очутиться в ресторане?
Она покорно слушала и соглашалась с его доводами.
- Ты прав, ты прав, я сама знаю.
Из ее легкомысленной головки все улетучивалось очень быстро. Она родилась через двести тридцать лет после смерти Декарта, о котором ничего не слышала, и все же он научил ее пользоваться разумом, как сказал бы доктор Сократ.
В шесть часов, по окончании репетиции, Робер встретил ее под аркадами театра и усадил в экипаж.
Она спросила:
- Куда мы едем?
Он минутку поколебался:
- Тебе не хочется опять туда, в наше гнездышко?
Она возмутилась:
- Что ты еще выдумал, нет, нет, ни за что!
Он ответил, что так и предполагал, и постарается подыскать что-нибудь другое: подходящую квартирку в Париже, а сегодня им придется удовольствоваться случайным помещением.
Она посмотрела на него пристальным, тяжелым взглядом, порывисто привлекла к себе, опалила ухо и шею горячим дыханием страсти. Потом разжала объятия и, грустная и безвольная, откинулась на спинку сидения.
Когда экипаж остановился, она спросила:
- Робер, послушай, ты не рассердишься, если я тебе что-то скажу: не сегодня… завтра…
Она сочла необходимым принести эту жертву ревнивому покойнику.
XII
На следующий день они отправились в снятую им меблированную комнату, банальную, но веселую, во втором этаже особняка, выходящего в сквер около Библиотеки. Посреди сквера возвышался фонтан, который поддерживали рослые нимфы. На дорожках, обсаженных лавровыми деревьями и бересклетом, не видно было гуляющих, и в доносившемся сюда, в это безлюдное место, многоголосом гуле города было что-то успокоительное. Репетиция кончилась очень поздно. Сумерки, наступавшие медленнее в это время года, когда снег уже тает, окутали тенью стены комнаты, в которую они вошли. Большие зеркала в шкафу и на камине тускло мерцали в сгущавшейся тьме.
Фелиси сняла меховой жакет, подошла к окну, чуть раздвинула занавески и сказала:
- Робер, ступеньки на крыльце мокрые.
Он ответил, что никакого крыльца тут нет, прямо тротуар, потом мостовая, другой тротуар и ограда сквера.
- Ты же парижанка, ты отлично знаешь эту площадь. В центре среди деревьев монументальный фонтан с огромными женщинами, у которых грудь далеко не такая красивая, как у тебя.
В нетерпении Робер хотел помочь Фелиси расстегнуть суконное платье, которое было на ней. Но он не мог найти крючки, поцарапался о булавки.
Он сказал:
- Какой я неловкий.
Она, смеясь, ответила:
- Ну, конечно, до госпожи Мишон тебе далеко! Ты не то что неловок, а просто боишься уколоться. Мужчины все трусы. А женщинам волей-неволей приходится привыкать к боли… знаешь, женщине почти все время больно.
Он не заметил, что она бледна, что под глазами у нее синяки. Он слишком сильно ее желал и потому уж не видел ее.
Он сказал:
- Женщины очень чувствительны к боли, и к наслаждению они тоже очень чувствительны… Ты читала Клода Бернара?
- Нет!
- Это был крупный ученый. Он сказал, что без всякого колебания признает превосходство женщины в области физической и моральной чувствительности.
Нантейль, расшнуровывая корсет, заметила:
- Если он хотел этим сказать, что все женщины чувствительны, так он дурак. Надо было бы свести его с Фажет, тогда бы он увидел, легко ли добиться от нее чего бы то ни было в области… как это он говорит?.. в области физической и моральной чувствительности.
И она прибавила с нежной гордостью:
- Не обманывайся, Робер, насчет женщин. Таких, как я, немного.
Он привлек ее к себе, но она высвободилась из его объятий.
- Ты мне мешаешь.
Она сидела и, нагнувшись, развязывала ботинки.
- Знаешь, доктор Сократ на днях рассказывал мне, что видел призрак. Ему являлся погонщик осла, убивший девочку. Сегодня ночью мне все это приснилось, только во сне я никак не могла разобраться, кто этот погонщик - мужчина или женщина. Сон был такой путаный!.. Да, кстати, отгадай, чей любовник доктор Сократ? Той дамы, что держит читальню на улице Мазарини. Она не первой молодости, но очень умная женщина. Как ты думаешь, он ей изменяет?.. Я сниму чулки, так приличнее.
И она принялась болтать о театральных делах:
- Я действительно думаю, что недолго останусь в "Одеоне".
- Почему?
- Сейчас скажу. Сегодня перед репетицией Прадель мне говорит: "Нантейль, прелесть моя, смешно - между нами никогда ничего не было…" Он держал себя очень прилично, но он дал мне понять, что такое положение недопустимо и вечно продолжаться не может… Знаешь, ведь Прадель ввел такое правило. Раньше он останавливал свой выбор на какой-нибудь одной из молодых актрис. У него были любимицы, это вызывало недовольство. Теперь ради пользы дела он не пропускает никого, даже тех, кого не находит привлекательными, даже тех, кого находит просто-напросто непривлекательными. Любимиц больше нет. Все в порядке. Да, вот это настоящий директор.
И она стала приставать к Роберу, который молча лежал в постели:
- Значит, тебе будет все равно, если я сойдусь с Праделем?
- Нет, дорогая моя, нет, не будет все равно. Но ведь от того, что я это скажу, дело не изменится.
Наклонившись над ним, она, шутливо грозясь, расточала ему пламенные ласки.
- Раз ты не ревнуешь, значит ты меня не любишь! Я хочу, чтобы ты ревновал, - крикнула она.
Потом вдруг отошла от него и, придерживая на левом плече рубашку, соскользнувшую с правой груди, она остановилась у туалетного столика и с беспокойством спросила:
- Робер, ты сюда из той комнаты ничего не взял?
- Ничего.
Тогда осторожно, робко она скользнула в постель, но не успела лечь, как приподнялась на локте и, вытянув шею, приоткрыв рот, стала прислушиваться. Ей показалось, что она слышит легкий скрип песка под ногами, как в том саду на бульваре Вилье. Она подбежала к окну, увидела иудино дерево, лужайку, решетку. Наперед зная, что она сейчас увидит, она хотела закрыть лицо руками, но у нее не хватило сил поднять руки и перед ее глазами встало лицо Шевалье.
XIII
Дома у нее поднялась температура. Робер пообедал с родителями и пошел к себе в "Версаль". После неудачного свидания с Фелиси он был раздражен и мрачен.
Сорочка и фрак, приготовленные лакеем, лежали на кровати и, казалось, ждали его, покорно предлагая свои услуги. Он начал одеваться с несколько порывистой быстротой. Ему не терпелось уйти. Он открыл круглое окошко, услышал шум города, увидел в небе над крышами отблеск парижских огней. Он вдохнул в себя испарения любви, идущие от всей массы тел, собранных этой зимней ночью в театрах, дорогих кабаре, кафешантанах и барах.
Он злился на Фелиси за то, что она обманула его желания, и решил искать удовлетворения у другой женщины; ему казалось, что его затрудняет только выбор, ибо он не мог решить, которую предпочесть, но, вскоре он понял, что его не привлекает ни одна из знакомых женщин, не привлекают даже и незнакомые. Он закрыл окно и сел к камину.
В камине горел уголь: г-жа де Линьи, не жалевшая на шубку двадцать пять тысяч франков, экономила на столе и отоплении. Она не потерпела бы, чтобы в спальне жгли дрова.