Робер увлек ее на диван. Она почувствовала, что он опустился к ее ногам, ощутила на своем теле его неловкие от нетерпения руки и, покорная, обессилевшая, не стала противиться, зная, что это бесполезно. В ушах у нее звенело. Звон прекратился, и справа от себя она услышала странный резкий и бесстрастный голос: "Я запрещаю вам принадлежать друг другу". Ей показалось, что голос идет откуда-то сверху из чуть брезжущего света, но она не смела повернуть голову. Голос был незнакомый. Невольно, вопреки собственному желанию, она стала припоминать его голос и обнаружила, что забыла его и никогда больше не вспомнит. Она подумала: "Может быть, у него теперь такой голос". В испуге она быстро натянула на колени юбку. Но удержалась, не крикнула, ничего не сказала про голос, боясь, что Робер сочтет ее сумасшедшей, и сама сознавая, что этот голос - плод ее фантазии. Линьи отошел от нее.
- Если я тебе больше не нужен, скажи прямо. Насиловать тебя я не хочу.
Она сидела выпрямившись, сжав колени.
- Пока мы в толпе, пока вокруг нас люди, меня влечет к тебе, я хочу тебя; но как только мы остаемся вдвоем, мне страшно.
Он ответил ей дешевой и злой шуткой:
- Ах так, чтобы почувствовать возбуждение, тебе нужна публика!..
Она встала и подошла к окну. По щекам ее катились слезы. Она долго молча плакала. Потом вдруг подозвала его:
- Посмотри!
И она показала ему на лужайке Жанну Перен с молодой женщиной. Они шли, обнявшись, давали нюхать друг другу фиалки и улыбались.
- Смотри, она счастлива, покойна!
Жанна Перен мирно вкушала привычное наслаждение, удовлетворенная и спокойная, как будто даже нисколько не гордясь своими странными наклонностями.
Фелиси смотрела на нее с любопытством, в котором не хотела признаться даже себе, и завидовала ее спокойствию.
- Ей не страшно.
- Бог с ней. Она нам ничего плохого не сделала.
Он пылко обнял Фелиси за талию.
Она высвободилась, вся дрожа. Робер был обманут в своих ожиданиях, разочарован, оскорблен и вышел, наконец, из себя, обозвал ее дурой, сказал, что ее глупости ему надоели.
Она ничего не ответила и снова заплакала.
Разозленный ее слезами, он грубо крикнул:
- Раз ты не можешь мне дать то, чего я прошу, видеться нам больше незачем. Нам нечего сказать друг другу. Для меня ясно: ты меня не любишь. И если бы ты была способна сказать правду, ты бы в этом сама призналась; ты всегда любила только этого несчастного актеришку.
Тогда она разразилась гневом, застонала от горя: - Неправда, неправда! Как не стыдно так говорить. Ты видишь, что я плачу, и хочешь измучить меня еще больше. Ты пользуешься моей любовью, чтобы сделать мне больно. Это подло! Ну так вот, я не люблю тебя. Уходи! Не хочу тебя больше видеть. Уходи… Ах, да что же мы делаем? Неужели мы всю жизнь будем глядеть друг на друга со злобой, отчаянием, яростью! Я не виновата… Я не могу, не могу. Прости меня, мой дорогой, мой любимый. Я люблю тебя, обожаю, хочу тебя. Но прогони его. Ты мужчина, ты знаешь, что надо делать. Прогони его. Ты убил его, не я, ты. Убей его до конца… Боже мой, я с ума схожу, с ума схожу!
На следующий день Линьи попросил послать его третьим секретарем в Гаагу. Через неделю он получил назначение и тут же уехал, не повидавшись с Фелиси.
XVII
Госпожа Нантейль думала только о счастье дочери. Связь с Тони Мейером, торговцем картинами с улицы Клиши, оставляла ей много досуга и не захватывала ее целиком. В театре она познакомилась с г-ном Бондуа, владельцем завода электрических приборов, человеком еще нестарым, не погрязшим всецело в делах и чрезвычайно вежливым. Он был влюбчив, но застенчив, робел перед молодыми и красивыми женщинами и поэтому приучил себя мечтать только о некрасивых и немолодых. Г-жа Нантейль была еще очень привлекательна. Но как-то вечером, когда она была плохо одета и не в авантаже, он предложил ей свою любовь. Она согласилась ради того, чтобы поправить дела и чтобы дочь не терпела ни в чем недостатка. Ее преданность была вознаграждена. Г-н Бондуа души в ней не чаял. Вначале это ее удивляло, затем она почувствовала себя счастливой и успокоилась; быть любимой показалось ей и приятным и естественным, зачем думать, что твое время прошло, раз тебе доказывают обратное.
Она всегда была женщиной благожелательной, с легким ровным характером. Но никогда раньше не бывала она так весела, так радушна и заботлива. Она была снисходительна к людям и к себе, улыбалась и в легкие и в трудные минуты, пленяя ослепительными зубами и ямочками на полных щеках. Цветущая, оживленная, излучающая счастье, она была благодарна жизни за то, что та ей давала, и вносила радость и молодость в дом.
Госпоже Нантейль приходили в голову только веселые и светлые мысли, которые она и высказывала, а Фелиси грустила, брюзжала, мрачнела. На ее красивом лице появились морщины; голос стал резким. Она сразу поняла, какую роль играет в их семье г-н Бондуа, и ежедневно, чаще всего за обедом, горько попрекала мать новым другом дома, делая весьма прозрачные намеки и не выбирая выражений, а при встречах с г-ном Бондуа не скрывала своей неприязни и явной антипатии. Может быть, она ревновала мать и хотела, чтобы та жила только для нее одной, или же она страдала в своей дочерней любви от сознания, что уже не питает к матери прежнего уважения, а может быть, она завидовала ей или просто испытывала неловкость, которую всегда ощущает третий в обществе двух влюбленных. Г-жа Нантейль огорчалась, но не чрезмерно, и оправдывала поведение дочери незнанием жизни. А г-н Бондуа, которому Фелиси внушала сверхъестественный страх, старался снискать ее расположение почтительностью и скромными подарками.
Фелиси была резка, потому что страдала. Письма, которые получались из Гааги, бередили ее любовь и терзали ее. Она совсем извелась от одолевавших ее жгучих картин. Когда образ отсутствующего друга слишком явственно вставал перед ней, у нее начинало стучать в висках, сердце учащенно билось, а потом голова наливалась какой-то тяжелой мутью: каждый нерв трепетал, в каждой жилке кипела кровь, все силы ее существа сосредоточивались в тайниках ее плоти и выливались в желание. В такие минуты ей хотелось только одного - снова быть с Робером. Ее влекло лишь к нему, и она сама удивлялась тому отвращению, которое ей внушали все остальные мужчины. Потому что прежде любовь к одному не исключала для нее интереса к другим. Она давала себе слово, не откладывая, попросить денег у Бондуа и взять билет в Гаагу. И не делала этого. Ее останавливало не столько то соображение, что это вызовет недовольство ее возлюбленного, который, конечно, сочтет ее визит неуместным, сколько смутный страх разбудить уснувшую тень.
С тех пор как уехал Линьи, призрак больше не являлся. Но все же и в ней самой и вокруг нее творилось много непонятного. На улице за ней увязывалась собака, которая появлялась неизвестно откуда и так же внезапно исчезала. Однажды утром, когда она еще лежала в постели, мать сказала: "Я иду к модистке", и вышла. Минуты две-три спустя Фелиси увидела, что мать опять вошла в спальню, как будто за чем-то, что позабыла взять. Но видение приближалось к ней без слов, без взгляда, без звука, дошло до кровати и исчезло.
Смущали ее и более тревожные галлюцинации. Как-то в воскресенье Фелиси была занята в утреннем спектакле, она играла в "Гофолии" роль юного Захарии. Роли травести нравились ей, так как давали возможность показать свои красивые ноги; кроме того, она была довольна, что может щегольнуть умением читать стихи. Но в первых рядах она заметила кюре в сутане. Духовные лица не раз бывали на утренниках, когда шла эта трагедия, сюжет которой заимствован из библии. И все же на Фелиси это произвело неприятное впечатление. Когда она вышла на сцену, она ясно увидела, что Луиза Даль в тюрбане на голове, как и полагается Иосавефе, заряжает перед будкой суфлера револьвер. У Фелиси хватило здравого смысла и присутствия духа, чтобы отмахнуться от этого нелепого видения, которое тут же исчезло. Но первые строфы она произнесла глухим голосом.
Ее мучили изжога, удушье; временами невыносимая боль сжимала ей сердце, у нее появились перебои, она боялась умереть.
Доктор Трюбле, пользовавший ее, был очень внимателен и осторожен. Она часто обращалась к нему в театре, а время от времени приходила за советом на квартиру в старинный дом на улице Сены. Ей не приходилось дожидаться в приемной; лакей провожал ее в столовую, где в полутьме поблескивала арабская фаянсовая посуда, и она всегда проходила в кабинет первая. Как-то Сократу удалось растолковать ей, как образуются в нашем мозгу представления и почему они не всегда соответствуют внешним предметам, а если соответствуют, то не вполне точно.
- Галлюцинации - это чаще всего неверные восприятия. Люди видят то, что есть, но видят плохо, и метелка из перьев для обметания пыли превращается в лохматую голову, красная гвоздика в разинутую пасть, сорочка в привидение, завернутое в саван. Просто незначительные заблуждения.
Доводы доктора помогли ей преодолеть страх и отделаться от чудившихся ей часто собак, кошек или хорошо знакомых живых людей. Но она боялась снова увидеть покойника. И мистические страхи, затаившиеся в каких-то извилинах ее мозга оказались сильнее ученых доказательств. Сколько бы ее ни убеждали, что мертвецы не возвращаются, она твердо знала, что это не так.
Сократ и на этот раз посоветовал ей развлекаться, ходить в гости, предпочтительно к приятным ей людям, и бежать темноты и одиночества, как самых злых своих врагов.
И прибавил:
- Особенно рекомендую вам избегать тех людей и предметов, которые в какой-то мере связаны с вашими галлюцинациями.
Ему не пришло в голову, что это невозможно. И Нантейль тоже не пришло это в голову.
- Так вы меня вылечите, милый мой Сократ? - сказала она с мольбой, подняв на него свои красивые серые глаза.
- Вы сами вылечитесь, деточка. Вы вылечитесь, потому что вы деятельны, умны и мужественны. Ну да, вы одновременно и трусиха и храбрая. Вас страшат опасности, но в то же время тянет к жизни. Вы вылечитесь потому, что горе и страдание не совместимы с вами. Вы вылечитесь потому, что хотите вылечиться.
- Вы думаете довольно захотеть, чтобы вылечиться?
- Да, если не просто хотеть, а хотеть всем нутром, глубоко, всеми клетками нашего тела, хотеть подсознательно, хотеть с той же скрытой, неудержимой, полной жизненных соков волей, которая заставляет деревья зеленеть весной.
XVIII
Этой ночью Фелиси не могла заснуть, она ворочалась с боку на бок, скидывала одеяло. Она чувствовала, что сон еще далеко, что придет он, только когда первые солнечные лучи, полные танцующих пылинок, пробьются сквозь неплотно задернутые шторы. Ночник, пламенное сердечко которого таинственно светилось сквозь его фарфоровое тело, коротал с ней ночь. Фелиси открыла глаза, взгляд ее вобрал белый молочный свет, и это ее успокоило. Потом веки ее опять закрылись, и ею овладела томительная, сумбурная бессонница. Временами она вспоминала фразу из роли, и эта фраза не выходила у нее из головы, хотя она и не придавала ей никакого значения: "Наши дни такие, какими мы их делаем". И в мозгу у нее с утомительной назойливостью вертелись все те же четыре или пять мыслей.
"Надо завтра обязательно пойти на примерку к мадам Руаомон. Вчера мы с Фажет вошли в уборную к Жанне Перен, когда она одевалась, и она чуть ли не хвасталась перед нами своими волосатыми ногами. Жанну Перен нельзя назвать некрасивой; черты у нее даже совсем неплохие, но выражение лица очень неприятное. Как это так получается, что госпожа Кольбер требует с меня тридцать два франка? Четырнадцать и три - семнадцать, и девять - двадцать шесть. Я должна ей только двадцать шесть франков. "Наши дни такие, какими мы их делаем". Господи, как жарко!"
Быстрым и гибким движением она сразу повернулась на другой бок и раскинула обнаженные руки, обнимая воздух словно чье-то свежее стройное тело.
"Мне кажется, что уже целый век, как уехал Робер. Зачем он оставил меня одну, как это гадко с его стороны. Я так без него скучаю".
И, свернувшись клубочком в постели, она стала старательно припоминать, как они лежали, крепко прижавшись друг к другу, когда были вместе.
- Котик мой! Солнышко!
И снова в голове с утомительной назойливостью завертелись все те же мысли.
"Наши дни такие, какими мы сами их делаем. Наши дни такие, какими мы сами их делаем… Наши дни…" Четырнадцать и три - семнадцать и девять - двадцать шесть. Я отлично поняла, что Жанна Перен нарочно выставляла напоказ свои длинные волосатые, как у мужчины, ноги. Неужели правду говорят, будто Жанна Перен дает женщинам деньги? Обязательно надо пойти завтра в четыре часа на примерку. Как это ужасно, что у мадам Руаомон всегда плохо вшиты рукава. Господи, как жарко! Сократ хороший врач. Но иногда ему доставляет удовольствие оглуплять людей.
Неожиданно она вспомнила Шевалье и тут же почувствовала, что вдоль стен струятся какие-то исходящие от него флюиды. Ей показалось, будто от них потускнел свет ночника. Это было что-то еще более неуловимое, чем тень, и это "что-то" было страшно. Вдруг ей подумалось, что эти неощутимые флюиды исходят от портретов покойника. У нее в спальне не осталось ни одного. Но она уничтожила не все, в квартире еще были его портреты. Мысленно она сосчитала их, должно быть, осталось еще три: на одном он снят совсем юным на фоне облачного неба; на другом он сидит верхом на стуле, веселый и смеющийся; на третьем он изображен в роли дона Сезара де Базана. Торопясь их уничтожить, она вскочила с постели, зажгла свечу и в ночных туфлях и рубашке проскользнула в гостиную к палисандровому столику, на котором стояла пальма, приподняла скатертку, стала рыться в ящике. Там лежали какие-то жетоны, розетки от подсвечников, кусочки дерева, отклеившиеся от разной мебели, несколько подвесок к люстре и фотографические карточки; среди них она нашла только одного Шевалье, того, который снят совсем молодым на фоне облачного неба.
Разыскивая две другие его фотографии, она перерыла все ящики в занимавшем простенок между двумя окнами шкафчике Буль, на котором красовались китайские вазы. Там мирно покоились потускневшие стеклянные колпаки, абажуры, хрустальные вазы в позолоченной бронзовой оправе, фарфоровая спичечница со статуэткой, изображающей мальчика, который спит рядом с собакой, прислонясь к барабану, растрепанные книги, отдельные листы партитур, два поломанных веера, флейта и стопочка фотографических карточек. Среди них она нашла второго Шевалье - дона Сезара де Базана. Не хватало еще одного, последнего. Она тщетно старалась припомнить, куда его могли задевать. Напрасно осмотрела она коробочки, вазы, кашпо этажерку для нот. С лихорадочным нетерпением продолжала она свои поиски, а портрет меж тем все яснее вставал перед ее взором, вырастал в ее воображении; теперь он был уже величиной с человека, насмешливо улыбался, издевался над ней. У Фелиси голова была в огне, а ноги холодные, как ледышки, она чувствовала, что у нее защемило от страха под ложечкой. Она уже хотела отказаться от поисков и зарыться головой в подушки, но тут вспомнила, что мать хранит фотографии у себя в шифоньерке. Она приободрилась. Осторожно прокралась в спальню к спящей матери, неслышными шагами подошла к шифоньерке, медленно, бесшумно открыла ее и, взобравшись на стул, осмотрела верхнюю полку, заставленную старыми коробками. Ей попался в руки альбом времен Второй империи, который не открывали уже больше двадцати лет. Она перебрала кучу писем, связки гербовой бумаги, ломбардные квитанции. Г-жа Нантейль, проснувшаяся от света свечи и шороха, спросила:
- Кто здесь?
И в стоявшем на стуле хрупком привидении, одетом в длинную ночную рубашку, с распущенной толстой косой, она тут же узнала дочку.
- Это ты, Фелиси? Уж не заболела ли ты?.. Что ты здесь делаешь?
- Я ищу одну вещь.
- У меня в шифоньерке?
- Да, мама.
- Ступай лучше спать! Смотри, простудишься… Скажи хоть, что ты ищешь. Если шоколад, так он на средней полке, рядом с серебряной сахарницей.
Но Фелиси наткнулась наконец на пакет с карточками и теперь быстро его просматривала. Нетерпеливыми руками перебирала она фотографии: вот г-жа Дульс вся в кружевах; вот Фажет - нарядная, в ореоле светлых волос; Тони Мейер с близко поставленными глазами, с нависшим надо ртом носом; Прадель с холеной бородой; Трюбле - лысый и курносый; робкий г-н Бондуа с прямым носом и пышными усами… Хотя ей было сейчас совсем не до г-на Бондуа, она вое же бросила на него неприязненный взгляд и, словно невзначай, капнула ему на нос воском.
Госпожа Нантейль, окончательно пробудившаяся ото сна, ничего не могла понять:
- Фелиси, что тебе понадобилось у меня в шифоньерке, чего ты там роешься?
Фелиси, нашедшая наконец карточку, которую так долго искала, испустила в ответ радостный вопль и спрыгнула со стула, унося своего покойника, а вместе с ним прихватив по ошибке и г-на Бондуа.
В гостиной она присела на корточки перед камином, разожгла его бумагой и бросила в огонь все три карточки Шевалье. Она смотрела, как они горят, съеживаются, чернеют… и когда карточки улетели, когда от них не осталось ничего, ни формы, ни материи, Фелиси глубоко вздохнула. Она была уверена, что уничтожила ту субстанцию, которая давала ревнивому покойнику возможность являться ей, что теперь она освободится от наваждения.
Снова взяв в руки свечу, она увидела карточку г-на Бондуа, нос которого закрывал кружок белого воска. Не зная, куда ее деть, она с удовольствием бросила фотографию в еще пылавший камин.
Вернувшись к себе, Фелиси стала перед зеркалом и обтянула на теле рубашку, любуясь своим сложением. На этот раз она задержалась немножко дольше на мысли, которая и раньше приходила ей в голову. Она подумала: "Почему мы сотворены так, с головой, руками, ногами, грудью, животом? Почему так, а не как-нибудь по-другому? Смешно!"
В эту минуту образец, по которому был создан человек, представлялся ей чем-то произвольным, непонятным, странным. Но скоро ее недоумение прошло. Собственное тело доставляло ей живое и глубокое эстетическое удовольствие. Она спустила рубашку и осторожно взяла в ладони обе груди, с нежностью посмотрела на них в зеркало, словно это не она сама, а что-то постороннее, принадлежащее только ей, словно это два живых существа, словно это пара голубок.
Ласково улыбнувшись им, Фелиси снова легла. Она проснулась поздно утром и на какой-то миг почувствовала удивление, что лежит в постели одна. Иногда во сне сознание ее раздваивалось: она ощущала собственное тело, и ей снилось, будто ее ласкает другая женщина.