Лишь тогда я заметил, что голова и шея у него - цыплячьи. Но я думал сейчас только о том, чтобы найти Мелани, так как знал, по внезапному озарению, что это - прекраснейшая из женщин. Я побежал к лесной опушке и там увидел в лунном сиянии ускользающий белый призрак. Великолепные огненные волосы струились по ее затылку. Серебристое мерцание окутывало ее плечи, голубая тень лежала во впадине, посреди ее сверкающей спины; и ямочки на бедрах, возникавшие и пропадавшие при каждом ее шаге, как будто божественно улыбались. Я ясно видел, как росла и сокращалась лазурная тень под ее коленями, всякий раз как она выпрямляла и снова сгибала ногу. Я заметил также розовые ступни ее ножек. Я гнался за ней долго, без устали, шагом легким, как полет птицы. Но густой сумрак скрывал ее, а я, в непрестанной погоне, выбежал на дорогу, столь узкую, что маленькая плавильная печка загораживала ее целиком. Это была одна из тех печей с длинными коленчатыми трубами, которые обычно ставят в мастерских. Она накалилась добела. Дверца расплавилась, и чугун залил все вокруг. Короткошерстый кот сидел наверху и смотрел на меня. Приблизившись, я увидел сквозь трещины в его обожженной шкуре раскаленную массу расплавленного железа, наполнявшую его тело. Он замяукал, и я понял, что он хочет пить. Чтобы достать воды, я спустился по склону, поросшему молодыми березами и ясенями. Там, в глубине овражка, протекал ручеек. Но глыбы песчаника и заросли карликового дуба нависали над ним, и я не мог до него добраться. Пока я скользил по мшистым камням, моя левая рука совершенно безболезненно отделилась от плеча. Я подобрал ее другой рукой. Она была бесчувственна и холодна, прикосновение к ней было мне неприятно. Я подумал, что теперь мне грозит опасность потерять ее и что до конца дней меня будут обременять беспрестанные заботы о ее сохранности. Я решил заказать ящик черного дерева и класть ее туда, когда не буду ею пользоваться. Я сильно продрог в сыром овраге и поэтому выбрался из него по едва заметной тропинке, которая привела меня на выбитое ветрами плоскогорье с печально склоненными деревьями. Там, по песчаной дороге, двигался крестный ход. Это было скромное сельское шествие, подобное крестному ходу в деревне Бресе, хорошо известной нашему учителю господину Бержере. Церковный причт, монахи, верующие не представляли собой ничего необычного, разве что за отсутствием ступней они передвигались на колесиках. Под балдахином я узнал господина аббата Лантэня, превратившегося в деревенского священника, - он плакал кровавыми слезами. Я хотел крикнуть ему: "Я - полномочный посол". Но слова застряли у меня в горле, а огромная тень, опустившись на меня, заставила поднять голову. Это был один из костылей маленькой хромоножки. Они вытянулись теперь на тысячи метров в небо, и девочка казалась черной точкой рядом с луной. Звезды еще увеличились и потускнели, и я различил среди них три шарообразных планеты, ясно видимых простым глазом. Мне показалось даже, что я узнал некоторые пятна на их поверхности. Но эти пятна не соответствовали изображениям Марса, Юпитера, и Сатурна, которые я видел недавно в астрономических атласах.
Мой друг Вэрно подошел ко мне, и я спросил, не видит ли он каналов на планете Марс. "Правительство пало", - сказал он мне.
Я увидел, что вертел, проткнувший его, не оставил на нем никаких следов, но у него по-прежнему были цыплячьи голова и шея, и с него текла подливка. Я испытывал непреодолимую потребность изложить ему свою оптическую теорию и возобновил свои рассуждения с того места, где остановился. "У огромных ящеров, - сказал я, - плававших в теплых водах первозданных морей, были глаза, устроенные наподобие телескопа…"
Не слушая меня, он вскочил на церковный налой, находившийся в поле, открыл книгу антифонов и запел петухом.
Выведенный из терпенья, я отошел от него и прыгнул в проходящий трамвай. Внутри я обнаружил обширную столовую, из тех, какие бывают в больших отелях и на океанских пароходах. Столы были уставлены хрусталем и цветами. Декольтированные женщины и мужчины во фраках сидели повсюду, насколько видел глаз; люстры и канделябры создавали бесконечную перспективу света. Метрдотель предложил мне жаркого, и я взял порцию. Но мясо издавало зловоние, и кусок, который я поднес ко рту, вызвал у меня чувство тошноты. Впрочем, я не был голоден. Гости вышли из-за стола, прежде чем я успел хоть что-нибудь проглотить. Когда слуги начали выносить свечи, Вэрно подошел ко мне и сказал: "Ты не разглядел декольтированную даму, сидевшую рядом с тобой? Это была Мелани. Посмотри-ка".
И, приподняв портьеру, он показал мне в ночном полумраке, под деревьями, окутанные белым сиянием плечи. Я выскочил наружу и бросился в погоню за чарующим видением. На этот раз я догнал ее, я ее коснулся. На мгновенье я ощутил, как под моими пальцами затрепетало восхитительное тело. Но она выскользнула у меня из рук, и я обнял колючки.
Вот мой сон.
- Он действительно печален, - сказал г-н Бержере. - Если говорить языком простодушной Стратоники.
Свой призрак собственный внушить способен ужас.
II. Закон мертв, но судья жив
- Несколько дней спустя, - продолжал Жан Марто, - мне пришлось ночевать в чаще Венсенского леса. Я не ел в течение полутора суток.
Господин Губен протер стекла своих очков. У него зрение было слабое, но взгляд - твердый. Он испытующе посмотрел на Жана Марто и сказал ему с упреком:
- Как? И на этот раз тоже вы не ели?
- На этот раз тоже, - ответил Жан Марто. - Но я был сам виноват. Не подобает оставаться без хлеба. Это неприлично. Голод должен считаться таким же преступлением, как бродяжничество. И в самом деле, оба преступления сливаются в одно, и статья двести шестьдесят девятая присуждает к тюремному заключению на срок от трех до шести месяцев лиц, не имеющих средств к существованию. Бродяжничество, говорится в своде законов, есть положение, присущее бродягам, темным личностям без определенных занятий, не имеющим ни постоянного места жительства, ни средств к существованию. Это - большие преступники.
- Примечательно, - сказал г-н Бержере, - что такой же образ жизни, как у бродяг, подлежащих шести месяцам тюрьмы и десяти годам надзора, добрый святой Франциск предписывал своим собратьям в обители святой Марии-с-ангелами; и если бы инокини из монастыря святой Клары, святой Франциск Ассизский и святой Антоний Падуанский пришли бы нынче со своими проповедями в Париж, они сильно рисковали бы угодить в тюремную карету префектуры. Я это говорю не для того, чтобы разоблачить перед полицией нищенствующих монахов, которые всюду суют свой нос и теперь у нас кишмя кишат. Уж они-то имеют средства к жизни и берутся за всякое ремесло.
- Они пользуются уважением, потому что богаты, - сказал Жан Марто, - а нищенствовать запрещено только беднякам. Если бы меня нашли тогда под деревом, то посадили бы в тюрьму, и это было бы актом правосудия. Не владея ничем, я, уже на этом основании, должен был считаться врагом собственности, а защищать собственность от ее врагов - вполне справедливо. Священная обязанность судьи - утверждать за каждым его участь: за богатым - богатство, за бедным - бедность.
- Я размышлял над философией права, - сказал г-н Бержере, - и пришел к выводу, что все общественное правосудие покоится на двух аксиомах: кража преступна; добытое кражей - священно. Именно эти принципы укрепляют безопасность личности и поддерживают порядок в государстве. Если бы один из этих охранительных принципов был отвергнут, рухнуло бы все общество. Эти принципы были установлены на заре человечества. Вождь племени, одетый в медвежью шкуру, вооруженный каменным топором и бронзовым мечом, однажды вернулся со своими воинами в каменный загон, где были заперты дети вместе с толпой женщин и стадом северных оленей. Воины привели девушек и юношей соседнего племени и принесли с собой камни, упавшие с неба и драгоценные тем, что из них можно было делать негнущиеся клинки. Вождь взобрался на бугор в середине загона и сказал: "Эти рабы и это железо, отнятые мной у людей слабых и презренных, принадлежат мне. Кто протянет руку к добыче, падет от моего топора". Так возникли законы. Их дух - дух древний и варварский. Именно потому, что правосудие освящает все несправедливости, оно всем представляется залогом спокойствия.
Судья может быть добр, ибо не все люди злы; закон не может быть добр, ибо возник он раньше, чем всякая идея добра. Изменения, которые вносились в него на протяжении веков, не повлияли на его исконный характер. Законоведы сделали его гибким, но сущность его осталась варварской. Его почитают, он кажется священным именно в силу своей жестокости. Люди склонны поклоняться злым богам, и то, что не жестоко, не кажется им достойным уважения. Подсудимые верят в справедливость законов. У них та же мораль, что и у судей, они тоже думают, что если кто наказан, то он уже тем самым достоин наказания. Я часто имел случай наблюдать в суде исправительной полиции или в суде присяжных, что обвиняемый и судья совершенно сходятся в своих взглядах на добро и зло. У них одни и те же предрассудки и одинаковая мораль.
- Иначе и быть не может, - сказал Жан Марто. - Бедняк, укравший с прилавка сосиску или пару башмаков, не предавался ради этого углубленным и смелым размышлениям над истоками права и основами правосудия. А те, кто, подобно нам, не боятся усмотреть в основе свода законов освящение насилия и несправедливости, - те неспособны украсть ни сантима.
- Но все же есть и справедливые законы, - сказал г-н Губен.
- Вы думаете? - спросил Жан Марто.
- Господин Губен прав, - сказал г-н Бержере. - Есть и справедливые законы. Но закон, установленный для защиты общества, по самому духу своему не может быть более справедливым, чем это общество. Поскольку общество покоится на несправедливости, - законы обязаны защищать и поддерживать несправедливость. И чем более они будут несправедливыми, тем более будут казаться достойными уважения. Заметьте также, что законы - по большей части древнего происхождения и в них запечатлена не столько несправедливость наших дней, сколько несправедливость прошлого, еще более тяжкая и грубая. Это - памятники жестоких времен, сохранившиеся до менее мрачной поры.
- Но их исправляют, - сказал г-н Губен.
- Их исправляют, - подтвердил г-н Бержере. - Палата депутатов и сенат занимаются этим, когда им нечего делать. Но варварская сущность законов остается. По правде сказать, я не слишком боялся бы дурных законов, если б их применяли хорошие судьи. Говорят, что закон непреклонен. Я не верю этому. Нет такой статьи закона, которую нельзя было бы смягчить. Закон мертв. Судья жив, - и в этом его огромное преимущество. К несчастью, он им почти не пользуется. Обычно судья бывает более мертвым, холодным и бесчувственным, чем статьи, которые он применяет. Он лишен человечности; он чужд сострадания. Сословный дух совершенно уничтожил в нем сочувствие к людям.
А ведь я говорю только о честных судьях.
- Таковых громадное большинство, - сказал г-н Губен.
- Таковых громадное большинство, - подтвердил г-н Бержере, - если оценивать их честность с точки зрения общепринятой морали. Но достаточно ли быть относительно честным человеком, чтобы осуществлять, без ошибок и злоупотреблений, чудовищное право наказывать? Хороший судья должен одновременно обладать философским умом и природной добротой. А это значит слишком много спрашивать с человека, который делает карьеру и хочет выдвинуться. К тому же, придерживаясь более высоких нравственных норм, чем принято в его время, судья станет ненавистен своим собратьям и вызовет всеобщее возмущение. Ибо мы называем безнравственностью всякую мораль, которая расходится с нашей. Всем, кто вносит в мир хоть немного доброты, порядочные люди платят презрением. Так произошло с председателем суда Маньо.
Вот его суждения, собранные в небольшом томике, с комментариями Анри Лейре. Когда эти суждения были обнародованы, они возмутили строгих судей и добродетельных законодателей. Они свидетельствуют о высочайшем уме и чрезвычайно мягком сердце. Они полны сострадания, они человечны, они добродетельны. В судейских кругах решили, что председатель суда Маньо не способен юридически мыслить, а друзья господина Мелина обвинили его в недостатке уважения к собственности. И действительно, те "принимая во внимание", на которые опирались судебные решения господина председателя суда Маньо, необыкновенны: ибо там в каждой строчке видны свободный ум и великодушное сердце.
Господин Бержере, взяв со стола красный томик, полистал его и прочел:
Честность и неподкупность суть две добродетели, гораздо легче проявляемые, если вы ни в чем не нуждаетесь, чем если у вас ничего нет.
* * *
То, чего нельзя избежать, не должно быть наказуемо.
* * *
Чтобы справедливо судить о проступке бедняка, судья должен на мгновенье забыть о своем собственном благосостоянии и поставить себя на место этого жалкого существа, покинутого всеми.
* * *
При истолковании закона судья должен заботиться не только о частном случае, подлежащем его рассмотрению, но и о тех полезных или вредных последствиях, которые может иметь его приговор в более широком смысле.
* * *
Лишь рабочий производит, и он подвергает опасности свое здоровье или жизнь исключительно ради выгоды предпринимателя, который рискует только своим капиталом.
- И ведь я цитировал почти наугад, - добавил г-н Бержере, захлопывая книгу. - Вот новое слово, в котором звучит великая душа!
ГОСПОДИН TOMÁ
Я знавал одного сурового судью. Его звали Тома де Молан, и принадлежал он к мелкому провинциальному дворянству. Он посвятил себя исполнению судейских обязанностей в период президентства маршала Мак-Магона, в надежде в один прекрасный день творить правосудие именем короля. У него были принципы, которые он мог бы считать непоколебимыми, ибо никогда не задумывался над ними. Ведь как только коснешься принципа, сразу найдешь в нем какой-нибудь изъян и заметишь, что это вовсе не принцип. Тома де Молан тщательно прятал от собственной любознательности свои религиозные и социальные принципы.
Он был судьей первой инстанции в городишке X***, где я тогда жил. Внешность его внушала уважение и даже некоторую симпатию. Длинное сухое туловище - кожа да кости, желтое лицо. Полнейшая простота придавала всему его облику что-то величественное. Он приказывал называть себя господином Тома, - не из пренебрежения к своему дворянскому званию, но потому, что считал себя слишком бедным, чтобы поддерживать его. Я был довольно близко знаком с ним и знал, что внешнее впечатление не обманчиво и что, при своем скудном уме и вялом темпераменте, он обладал возвышенной душой. Я открыл в нем высокие нравственные достоинства. Но, имея возможность наблюдать, как он исполнял свои обязанности следователя и судьи, я заметил, что сама его безукоризненная честность и глубокое сознание своего долга делали его бесчеловечным и порой лишали всякой прозорливости. Так как он был крайне набожен, то идея греха и искупления, незаметно для него самого, подавляла в его сознании идею преступления и наказания, и он карал виновных несомненно с приятной мыслью об очищении их душ, В человеческом правосудии он видел слабое, но все-таки прекрасное подобие правосудия божественного. Ему вдолбили в детстве, что страдание - благо, что оно само в себе заключает достоинства, добродетель, что оно есть искупление. Он твердо верил в это и считал, что преступник имеет право на страдание. Он любил карать. Это было следствием его доброты. Привыкнув благодарить бога за то, что он ниспосылает ему зубную боль и печеночные колики в наказание за грех Адама и ради вечного спасения, он присуждал бродяг и праздношатающихся к тюрьме и штрафу, словно бы оказывал им благодеяние и помощь. Философию законов он извлекал из своего катехизиса и был беспощаден в прямоте и простоте своей мысли. Нельзя было назвать его жестоким. Но, не будучи чувственным, он не был и чувствительным. Человеческое страдание не было для него понятием конкретным и материальным, а лишь чистой идеей - нравственной и догматической. У него было несколько мистическое пристрастие к системе одиночного заключения, и с нескрываемой радостью в душе и во взгляде он показал мне однажды прекрасную тюрьму, только что выстроенную в его участке: нечто белое, чистое, безмолвное, грозное; камеры по кругу, а надзиратель - в центре, на вышке. Это имело вид лаборатории, выстроенной сумасшедшими для производства сумасшедших. И что за мрачные сумасшедшие сами изобретатели одиночек, желающие исправить преступника при помощи такого образа жизни, который превращает его в тупицу или зверя! Г-н Тома рассуждал иначе. Он молча и удовлетворенно рассматривал эти ужасные клетки. У него была своя тайная мысль: он думал, что заключенный никогда не бывает один, потому что бог пребывает с ним. И его спокойный, довольный взгляд говорил: "Я оставил там пятерых или шестерых наедине с их создателем и вечным судией. Нет на свете участи более завидной".