Россия молодая. Книга первая - Юрий Герман 29 стр.


- Куранты - суть ведомости! - догадался Апраксин. - Дело доброе…

- Что ж! - сказал Петр. - Верно, дело доброе…

С трубкой в зубах он ходил по трапезной, говорил утешающе:

- Будет, с прошествием времени все будет. А что многотрудно нам, то как иначе? Аз грешный - много ли знаю? Вот Хилков нынче листы рассказывал, что отыскал в Соловецкой обители. Слушал я, слушал, со всем вниманием. И нынче те листы читать буду. Лоцию беломорскую кому читать, как не нам? Ох, работы нам, други мои, ох, дел, и не перечесть сколь много. Одно и утешение - не стары еще, а, господа совет?

- Да не так уж и молоды, - ответил самый молодой - Яким Воронин: ему в воскресенье стукнул двадцать один год. - Не ребятишки уж, государь…

- Поди-ка, огня подай, старче! - велел Петр, усмехнувшись, и, раскурив трубку от уголька, велел всем спать.

Когда выходили из трапезной, Хилков негромко попросил:

- Государь, Петр Алексеевич, не вели мне за море ехать с посольством, бью челом, оставь книгу замысленную написать. То жизнь мне - сия книга…

Петр остановился на ветру, нахмурился:

- "Ядро"?

- Так, Петр Алексеевич…

Царь еще более нахмурился, брови его совсем сошлись над переносицей, заговорил поучительно:

- Апраксин Федор Матвеевич - моряк отменный, море ему более жизни дорого, однако ж мы поставили его воеводою в Архангельске. И справляется, несет службу примерно. Якимка Воронин в прошлые времена бит бывал нами нещадно - в вотчину просился, однако ж стал мореходом…

Хилков молчал, опустив голову.

- Меншиков Александр Данилович слезами бывало плачет, от дела отбивается, что-де темен. Однако работает, справляется. Гисторию писать - добро задумал, а кто в Швецию поедет? Нам послы с головами надобны, а не квашня, не бабы, не мякина…

Андрей Яковлевич еще ниже опустил голову. Петр сказал мягче:

- Там и писать свою гисторию будешь. Кому и ехать, как не тебе? Знаешь старопрежние времена, голова не глупа, честь России не посрамишь. Да еще и ехать-то не завтра, до отъезда много успеешь…

Хилков поклонился, пошел к себе.

- Ну? - спросил Сильвестр Петрович.

- Ехать! - сказал Хилков.

- Ну и добро! - лежа на лавке, отозвался Апраксин. - Кем ехать-то?

Андрей Яковлевич сказал со вздохом:

- Резидентом, а на поверку - послом!

- Ты? Послом?

- Послом! - кивнул Хилков.

- Да тебе сколько годов-то?

- Двадцать три.

Апраксин засмеялся.

- Ну, дела! Посол в двадцать три года. Велика тебе честь, Андрей Яковлевич…

Хилков разделся, еще раз вздохнул, лег на свою лавку. Попрежнему свистел морской ветер, выл в трубе, шатал стены келии. Сильвестр Петрович, сидя за столом, быстро писал:

"Свет мой, радость очей моих, голубонька Машенька. Сей лист пишу тебе из обители, поименованной - Пертоминская. Ты бы нас в сии поры не признала - работаем без отдыху и, грех вымолвить, без молитвы. Солью морской изрядно поизъедены, лики наши облупились, руки саднит. Об тебе, голубонька моя, думаю денно и нощно. Государь наш, Петр Алексеевич, в добром здравии, многое доброе будет в недальние дни его соизволением на Руси поделано, а люди здесь еще получше, чем я тебе и Родиону Кирилловичу рассказывал. Покуда все еще шутим, да и дело меж шутками делаем. Охота у государя нашего к морю превеликая, да и мы не те ныне, что на Переяславле-Залесском в допрежние времена играли. Свет мой, Машенька! Горько мое житьишко без тебя, сударушка добрая. И что за участь с молодою женою нисколько не видеться, да, знать, на роду мне так написано. Когда мы все к Москве вернемся - того не знаю. Огорчать тебя, душечка, не хочу, но может статься, что мне повелят быть в городе Архангельском при корабельном строении в помощь Федору Матвеевичу. Тогда и ты ко мне прибудешь, надеюсь на сие непрестанно. Кланяюсь я низко тебе, лапушке моей, и еще дядюшке Родиону Кирилловичу, сохрани его господь в добром здравии. Скажи ему, Машенька-сударушка, что здешней обители монаси так обленились на тихом своем житии, что в церкву - и в ту не ходят, а говорят богомольцам: "Вы идите, молитесь, мы же сами не пойдем, наше дело позвонить, а за нас, за праведных, ангелы на небеси молятся…"

За то государь много над ними смеялся, а потом маненько игумна постращал, что-де за сие тунеядство повелит монасей забрать в стрельцы…"

Сильвестр Петрович дописал, запечатал письмо перстнем, лег на лавку - соснуть хоть часок, - царь Петр Алексеевич посулил разбудить скоро.

Но соснуть не удалось вовсе.

За стеною, где должно было опочивать Меншикову, грохнула дверь, раздался бешеный голос Петра:

- Ты что же, песий сын, творишь? Ты что…

Было слышно, как Александр Данилович свалился с лавки, как куда-то поволок его Петр, как Меншиков причитал над самим собою:

- Ой, пропала головушка, ой, виноват, ой, Петр Алексеевич, милостивец, все отдам, все, в поясе оно у меня…

Раздалось несколько частых ударов, по кельям пронесся вопль Меншикова. Апраксин сел на скамье, прислушался, спросил быстрым шепотом:

- Данилыча?

- Его, - ответил Иевлев.

- Так я и давеча думал, - со вздохом сказал Апраксин. - Мы сюда пошли, а его во дворе игумен дожидался. Он к нему возьми и юркни…

Сильвестр Петрович болезненно поморщился. Хилков тоже проснулся и спрашивал, что случилось. Меншиков выл, но чувствовалось, что делает он это не столько от боли, сколько бережась дальнейшего. Петр хрипло крикнул за стеною:

- Моим царевым именем? На государевы нужды? Тать денной, да как ты смеешь?

Опять посыпались удары, Меншиков взвизгнул, послышались шаги Петра, царь ушел. Иевлев хотел было пойти к Александру Данилычу, но тот, плача и сморкаясь, вошел сам.

- Ну откудова он сведал? - с порога спросил Меншиков. - Откудова? С проклятущим сим игумном мы вдвоем только и были…

- Водички попей! - сказал Апраксин.

- Иди ты с водичкой-то! И денег всего ничего взял, монастырь вшивый, что у них есть, а он сведал…

- Отобрал? - не в силах не улыбаться спросил Апраксин.

- А то мне оставил. И с поясом вместе отобрал…

Меншиков сел, стал щупать себя - целы ли ребра. Ребра были целы. Тогда он сказал с угрозой:

- Мое от меня не уйдет. В Архангельске разочтемся. Умен больно. Пояс-то мой!

И ушел спать, хлопнув дверью, словно Иевлев, Апраксин и Хилков были в чем-то виноваты.

7. Дышит море

Весь день и всю следующую ночь в монастыре пировали по случаю чудесного избавления от гибели в морской пучине. Монахи палили из пушки, таскали в трапезную ставленные монастырские меда, жареную треску на деревянных блюдах, моченые в уксусе молоки. С яхты было видно, как царь со своими приближенными пошел смотреть монастырскую солеварню, как вернулся и, взяв в руки топор, принялся обтесывать бревна для креста, как монахи и свитские водрузили крест на скале…

- Ишь каков мужик непоседлив, царь-от! - сказал дед Федор. - Все ему надо знать, всюду сам пойдет. Давеча с монахами завелся - как-де треску солят, да как-де ее ловят, да как-де сало топят…

Антип смотрел на берег хмуро, с похмелья болела голова, было обидно, что ночью Рябов вывел его из монастырской трапезной.

- Без всякого без почтения! - попенял он кормщика. - Я было уж и простил тебя, непутевого, а ты меня - за загривок. Я помню, я хоть и хмельной был, да помню…

Семисадов принес с берега от монахов меда и трески, матросы на яхте сели ужинать. За едою Антип объявил рыбакам:

- Простил я Ваньку-то! Не для него, клятого, для Тайки. Чего мыкаться по чужим-то дворам? Не гоже. Не тот у меня достаток, чтобы на них не хватило. Ну, работать будет Ванька-то, не посидит сложа лапища. Я стар уже, годы мои преклонные, наработался. И кости болят от погоды. Как сырость али взводень разыграется - смертушка. Лежать стану на печи, а Ванька пусть хозяйствует. Людей нанимать, покрутчиков, на тряску в лодье сходить, посмотреть, как на меня народишко работает, рыбку на ярмарке продать…

- Ты об чем толкуешь, батюшка? - спросил Рябов.

- Об тебе и толкую. Будешь при моем хозяйстве. Денег, слава богу, скопил, не нищий человек, не побирушка тесть у тебя. Наймешь покрутчиков, рыбку у них примешь, продашь ее…

Рябов усмехнулся, обветренное лицо его стало недобрым.

- Я-то?

- Вестимо, ты!

- Уволь, батюшка.

- Велика честь, что ли? Недостоин? - осклабился Антип. - Совесть в тебе не дозволяет! Уводом увел девку, а я простил? Так, что ли?

Рыбаки-матросы царевой яхты молчали, поглядывали то на Антипа, то на Рябова.

- Уволь, батюшка, - опять сказал Рябов. - Не пойду я к тебе в приказчики.

Антип поморгал, не понимая.

- Не пойду, и весь мой сказ! - громче, круто произнес Рябов. - Не надобно мне ни чести твоей, ни прощения от тебя. Не был я никогда и не буду живоглотом, за лодьи да за снасти, что рыбацким потом достались, еще три шкуры драть. Сам я себе хозяин, сам себе и покрутчик…

Антип встал на ноги, сжал кулак, заругался черными словами. Семисадов и дед Федор повисли у него на плечах, оттерли подальше от Рябова. Тот стоял спокойно, потом не торопясь повернулся, сошел на берег. Антип кричал ему вслед бранные слова, кормщик не оборачивался.

- Я-то - живоглот? - спрашивал Антип в ярости. - Я? А? Я ему прощение, а он мне что? Ну, тать, ну, шиш, ну, лапотник, попомнишь…

Рыбаки молчали, переглядывались, пересмеивались. К вечеру Антип совсем расходился, топал на рыбаков ногами, кричал, что скрутит всех в бараний рог, что никто не смеет ему перечить, он самим царем обласкан и теперь в такую силу взойдет, что все только ахнут. Дед Федор попытался было его укротить, он пнул старика сапогом. Тогда Семисадов сказал со вздохом:

- Иди, Антип, ляжь, отдохни. Напился пьян и шумишь. А ты перед Иваном-то Савватеевичем - мелочь мелкая… Иди, иди, а то я и рассердиться могу…

В сумерки дед Федор, Семисадов, Рябов собрались в мозглой, холодной царевой каюте, зажгли свечу, стали разглядывать оставленные испанцем дель Роблесом морские карты и чертежи. Рябов, неумело держа в пальцах гусиное перо, обмакнул его в чернильницу, подумал, провел жирную черту там, где должен был быть по-настоящему Летний берег.

- Ишь ты, какой смелый! - сказал дед Федор.

- Хожено здесь перехожено! - ответил Рябов и, высунув кончик языка, старательно подправил было черту, но с пера вдруг густо капнули чернила и растеклись по карте.

Дед Федор засмеялся, засмеялся и Семисадов, Рябов с досадой швырнул перо в сторону. Дед Федор потянул к себе другую карту - Беломорское горло, стал рассказывать, что сколь ни бывал там, ни единого разу не видел в горле сплошного льда, и без ветра тоже там не случалось. Семисадов заспорил, дед Федор обиделся:

- Молод еще мне перечить. Экой отыскался!

Сверху по палубе раздались шаги, кто-то быстро спускался в каюту. Рыбаки обернулись - Иевлев, веселый, ясноглазый, стоял в дверях. Медленно подошел к столу, сел, поглядел на карты, компас, пытливо всмотрелся в глаза Рябова…

- Словно и впрямь мореходы ученые. Об чем разговор?

- Мало ли, - сказал Рябов. - Отоспались, вот и чешем языки.

Иевлев отворил сундук в царевой каюте, достал обернутую в тряпицу книгу, что взял Рябов у вдовы деда Мокия.

- Кому занадобилось? - спросил кормщик.

- Государь требует.

Рябов усмехнулся, разгладил бороду:

- Приглянулось Петру Алексеевичу морюшко наше. Дышит ему…

- Это как - дышит? - спросил Иевлев.

- А так, Сильвестр Петрович, дышит, манит, зовет, значит. Выходи, дескать, морского дела старатель, пора, мол, стоскуешься без меня…

Лицо кормщика стало серьезным, почти суровым.

- Слышь? - сказал он Иевлеву. - Разгулялось нонче…

Сквозь однообразное поскрипывание - борт яхты терся о сваи причала - Сильвестр Петрович ясно услышал мощный грохот волн.

- Слышь?

Сильвестр Петрович кивнул.

- Ругаешься на него, как застигнет тебя в пути бурей, мучаешься с ним, а манит, распроклятое! - вновь заговорил Рябов. - Одному человеку хоть бы что! Послушает да пойдет. А другому - ох, не уйти от него. Вот и на тебя я гляжу - манит и тебя, а? Верно?

Он засмеялся раскатисто:

- Трудно вам будет, ребята, обвыкать. С малолетства-то куда легче, а когда в возраст войдешь - труднее. Мы, здешние, все - с малолетства, а вы мужики - ишь вымахали, а в море впервой хаживаете.

- Привыкнут! - сказал дед Федор. - Я одного знал - годов двадцать ему было, - только впервой море увидал, с Вологды он, вологодский. Ничего, и посейчас плавает… Конечно, не больно ладный мореход, наживщиком ходит, дальше не пошел. Недурен, а робок…

Сильвестр Петрович улыбался, слушал молча. Потом, полистав книгу, сказал задумчиво:

- Деды ваши плавали, отцы плавали, сами вы всю жизни в море. Есть у вас от дедов и прадедов великая книга морского хождения. Надобно нам, братцы, собрать вместе все, что наплавано, начерчено, записано российскими морскими пахарями. Запишем вместе в книгу, будет у нас все, что понадобится для морского хождения в сих водах…

- Учить нас будешь, что ли? - спросил дед Федор.

- Учить? - удивился Иевлев, задумчиво покачал головою. - Нет, дедуля, не мне вас учить. Знаю мало, а что знаю, то покуда девать мне некуда. Узнаю поболе - может, оно и сгодится вам, а нынче не мне вас учить, а вам меня. Нет и не может быть морехода истинного без опыта всего, что знаете вы. Для того буду учиться у вас искусству вашему и вам, может, сгожусь. Возьмете в ученики?

- В зуйки? - широко улыбнулся Рябов. - Что ж, дединька? Возьмем?

- Давай возьмем! - добродушно согласился дед Федор. - Только ты уж, Сильвестр Петрович, не погневайся, коли маненько и попадет когда. У нас запросто: торок ударит, толковать некогда, всердцах - и по уху, и по чему попало бьем, горячим, значит, чтобы побойчее справлялся…

- Не погневаюсь!

На палубе постояли, послушали море. Дед Федор, назидательно подняв корявый палец, говорил:

- Не стоит оно без перемены-то, а живет, не мертвое оно, как, допустим, камень али бревно, а живое, вроде как мы, человеки. Оттого и говорят, как про человека, - дышит, дескать. Мы - люди, человечки божьи, живем скоро, поспешаем, дышим часто, оттого и короток наш век. А море-то вечное, и дышит оно редко. Вон грудь-то морская, богатырская, куда глаз ни кинь - море-морюшко. И когда начинает грудь морская вздох свой, мы говорим - прибывает вода. Так, Иван Савватеевич?

Рябов молча кивнул. Лицо его в сумраке белой ночи казалось грустным…

- Поднимается лоно морское, - говорил дед Федор, - дышит и реки наполняет вздохами своими. Наполнив же реки, морюшко словно бы отдыхает. Тогда мы говорим: "Задумалось Белое, задумалось, отдыхает…" И, отдохнув, дрогнет море наше…

- Сие есть приливы и отливы, - сказал Иевлев. - Об том ведаю. Дважды в сутки бывают они, две полые воды и две малые, так ли?.. Ну, пойду я, пора, Петр Алексеевич книгу ждет…

Он пошел к скрипящим сходням, обернулся, сказал:

- Об многом еще потолкуем, господа мореходы…

- Потолковать можно! - ответил Рябов. - Отчего не потолковать. Стариков на досуге собрать надобно, они многое поведают: и то расскажут, как во льдах плавать надобно, и то, каковы приливы и отливы в горле, и о воронке с кошками… Коли и взаправду манит вас море, господа корабельщики, коли верно, что дышит вам оно, будет делу большая польза от стариков наших…

Иевлев ушел в монастырь, на шканцах появился дель Роблес, позвал русских играть с ним в кости.

- Я-то не пойду! - сказал Рябов Семисадову. - Поиграл с ним давеча, хватит, дорогая игра…

И вышел на берег - пройтись. Дед Федор шагал рядом, охал, что-де ноют ноги. Потом со вздохом пожаловался:

- А на матерой-то земле не усидеть, Ванюха. На печку бы пора, да нет: дышит оно, море, манит…

Можно бы и песню спеть, да чтобы кого по уху не задеть.

Поговорка

Глава девятая

1. На шанцах в караульной будке

Майор Джеймс более Крыковым не интересовался - знал, бывшему поручику из капралов не подняться. А капрала и замечать не для чего. Капрал ближе к солдату, нежели к офицеру…

У Афанасия Петровича под началом было всего трое таможенников да караульная будка на шанцах, на Двинском устье, - охранять город от неожиданного нападения воровских воинских людей. Никто в Архангельске воровских воинских людей не опасался, но так было заведено исстари: шанцы, на шанцах будка, при будке таможенники, над ними капрал.

Время летело незаметно. Караульщики - каждый промышлял своим ремеслом: один - Сергуньков, малый тихий и кроткий, - столярничал, поделки его забирала старуха мать, продавала в городе на рынке; другой - Алексей, постарше, - искусно плел сети для рыбаков, продавал, тем и кормил огромную семью. Третий - Евдоким Прокопьев, холмогорский косторез и великий искусник делать всякую мелкую работу, - ни единой минуты не мог сидеть без дела, и что ни делал - все ему удавалось: то начнет резать ножом деревянную посуду, полюбуется, покачает головой, отправит продать, на вырученные деньги купит дорогой заморской проволоки, начнет ту проволоку ковать, - рассказывает, видел-де сольвычегодскую цепочку из замков, хочу, мол, попробовать, может, задастся самому построить, чтобы было не хуже. Построит цепочку дивной красоты, покачает головой:

- Косо построил. К земле тянет. Взлета в ей нет!

- Какой такой взлет тебе еще понадобился?

- А такой, что сольвычегодские мужики имеют. У них покрасивее…

Про цепочку забудет, начнет расписывать ложе для кремневого ружья, пряжку, свистульки глиняные. И то не понравится, подумает, подумает - за финифть и филигрань примется, а там - обратно к дереву, глядишь, режет солонку-утицу.

- Что, Евдоким Аксенович, в обрат пошел? - спросит бывало Афанасий Петрович.

- Да, вишь ты, надумал вот иного узора. Как на ложе его ставил, на ружейное, то и придумал, а туда он мал, здесь в самый раз будет…

Иногда пели втроем. Четвертый караулил на вышке - доглядывал, не видать ли корабля. Заводил, сделав страдающее лицо, Прокопьев, вторил непременно Сергуньков. Без Сергунькова песня не заваривалась. На двинском просторе, на устье, вскрикивали чайки, посвистывал морской ветер, свободно, широко, иногда с угрозою, летела песня. Если на баре появлялся корабль, караульщик на вышке бил в било, кричал в говорную трубу:

- Парус вижу, господин капрал!

Крыков взбегал наверх - на галерею, брал подзорную трубу, всматривался:

- Один. Флаг нидерландский - Соединенных штатов. Торговать идет в прибыток господину майору.

Опять пели песню, занимаясь каждый своим делом.

Афанасий Петрович все прилежнее и настойчивее резал по кости. Теперь у него был весь потребный настоящему искуснику инструмент, были запасы моржовой кости, были краски - расцвечивать кость, было чем ее отбеливать. Работа утешала его, с долотцем и шильцами в руках он мурлыкал песни, веселел, взгляд его прояснялся, точно бы забывалась тяжкая обида.

Глядя, как режет капрал Крыков, Евдоким Аксенович вздыхал:

Назад Дальше