Раблезианский язык Макарова непередаваем!
Коковцев застал его сегодня в дурном настроении.
– Слышали? Англичане отказывают в угле нашим кораблям. Стоит зайти к ним, как в порту возникает забастовка. Они провоцируют их нарочно, дабы парализовать наш флот…
В своей жизни он сделал так много для науки, что адмирала легче всего представить мыслителем-аскетом, но это неверно. Степан Осипович обожал шумные мужские застолья, женщины всегда льнули к нему, и адмирал сам обожал их общество. Это был живой и удивительно веселый человек, которому ничто человеческое не чуждо. Однако неудачное супружество сделало его ироничным по отношению к светским дамам, а о жене лучше его не спрашивать.
– Моя Капочка блистает… талией! – говорил он. – Зато в невестах была скромницей, на мои ордена глаз не смела поднять, при ней слова "яйца" не скажи, следовало называть их "куриными фруктами"… Уж ладно, если бы я взял графиню Кампо-де-Сципион-Кассини, а то ведь Якимовскую! Я вот сын боцмана, сам гальюны драил, мне и притворяться не надо…
Коковцеву вдвойне было неловко и даже больно видеть, как этот заслуженный флотоводец, вроде обнищавшего мичмана, вынужден иногда в карете объезжать своих приятелей и просить у них двадцать пять рублей в долг до получения жалованья:
– Иначе завтра в доме нечего будет жрать…
Четвертную просил адмирал, известный во всем мире, внешне хорошо обеспеченный, имеющий казенный дом, собственный выезд и свою яхту! Капитолина Николаевна не хотела понять, в какое глупое положение ставит она мужа своим транжирством. Но самое страшное, что подрастающую Дину, любимицу адмирала, она сделала такой же беспардонной мотовкой.
В один из дней Макаров выложил на стол кусок угля:
– А вот и наш… из Сучанских копей!
– Боевой ли? – осмотрел уголь Коковцев.
– К счастью! Близок к кардифу. Испытан в топках фрегата "Память Азова". Дал отличные результаты. Плотность. Чистота сгорания. Бездымность. И большая экономичность… Боевой! – повторил он радостно. – Не пойдем на поклон англичанам… В этом году, – продолжил он, – мы не будем соседями по даче. Летом я уйду на "Ермаке" к устью Енисея, и, возможно, предстоит зимовка во льдах. Вас не зову. Экипаж прежний.
Коковцев очень ценил редкие минуты, когда можно было послушать Макарова; с языка адмирала срывались порой резкие мнения, и было понятно, почему у него так много недоброжелателей в свете.
Об Олимпийских играх он выразился так:
– Когда они состоялись первый раз, русские устроили свои игры – одна Ходынка чего стоит. Кажется, что именно на коронации царя мы побили все европейские рекорды.
Придворное окружение Николая II он называл "шушерой".
– А самая злобная собака на флоте… "шпиц"! Что великий князь Алексей, что сидящие под "шпицем" – одна говядина, лишь проштампованы разно: вторым или третьим сортом…
Только человек, начинавший с юнги и достигший высокого положения своим трудом, способен высказывать все, что думает, без оглядки на раздутые авторитеты. Но когда один человек смело выплывает против общего течения, угадывая желания нации, такой человек останется в памяти народа пророком! Во льдах Арктики адмирал видел торжественный "фасад" России, а в делах Дальнего Востока чуял зарождение страшных бурь…
Но вот что странно! Хотя Коковцев и соседствовал с Макаровым по дачному участку, хотя его дети гоняли серсо с детьми адмирала, сближения между ними не возникало. Макаров оставался откровенен, как со всеми, но душевного содружества не было. Один случай решил их отношения. Весною 1901 года, едва прошел лед, Балтика с чего-то взъерепенилась на людей и, всегда капризная, стала рвать на рейде корабли с якорей, она раскачала их даже в тесных "ковшах" гаваней. Катера заливало водой, сообщение рейда с берегом было прервано. А на рейде стояли корабли, готовые уйти в дальние моря. Традиции флота обязывали штаб Кронштадта проводить их. "Форма – пальто!" – объявил Макаров еще с вечера. Утром Коковцев явился на Петровскую пристань – ни души! Подъехала коляска адмирала.
– Вы разве одни? – прокричал Макаров издали, шагая навстречу, почти склоненный штормом к доскам причала. – Неужели мой штаб боится проветрить свои штаны? Но корабли уходят на долгие годы, и не попрощаться с людьми, покидающими родной берег, это уж, простите, натуральное хамство…
С флагмана сигнальщик уже давал отмашку "вызова".
– Читайте, – велел адмирал Коковцеву.
– Ка-те-ра пе-ре-во-ра-чи-ва-ет, – прочел Коковцев.
– За это хвалю! – одобрил его Макаров. – Каждый офицер должен уметь делать все то, что делают и его матросы…
Надо полагать, штабисты Кронштадта не явились на пристань, заведомо уверенные, что адмирал отменит прощание с кораблями. Но Макаров вызвал портовой буксир, который сразу вознесло кверху и шнырнуло вниз, весь в мыльной пене.
– Вот это по мне! – воскликнул Степан Осипович.
С флагмана, завидев Макарова на буксире, спустили "адмиральский" трап с фалрепами, обтянутыми малиновым бархатом. Но волна треснула буксир об этот роскошный трап с такой силой, что от него только щепки полетели..
– Убрать трап, подать выстрел! – гаркнул Макаров.
От борта флагмана отвели длинное бревно "выстрела", с которого свешивались, мотаемые ветром, веревочные шторм-трапы и шкентеля с узлами-мусингами. Макарову было уже пятьдесят три года. Но с ловкостью юнги он быстро подтягивался на руках. Осталось главное: пробежать по длинному буму "выстрела", под которым море хороводило бурные смерчи… Есть! Оба они стояли на палубе крейсера, а экипажи кричали "ура".
Вернулись в Кронштадт – мокрые, хоть выжимай их, но физически бодрые от мускульного напряжения и сознания, что долг перед людьми выполнен. Иван Хренков внес в кабинет поднос с двумя пузатыми чарками.
Макаров чокнулся с Коковцевым:
– Жалею, что экипаж "Ермака" уже расписан – я бы вас взял! Сам старый миноносник, я люблю этот отчаянный народ. Миноносцы – моя первая юношеская любовь! А вот и память о ней, – сказал Макаров, тронув на себе жгут аксельбанта…
Он подарил Коковцеву свою книгу "Ермак" во льдах", размашисто начертав на титуле: "My ship is my home".
– Мой корабль – мой дом, а в море всегда мы дома…
Этот же ветер, который сроднил их, трепал сейчас над крышею Зимнего дворца траурные стяги: скончалась королева Виктория (бабка последней русской императрицы и бабка последнего германского императора). Именно при ней развился всеобъемлющий и всепожирающий британский империализм. Викторианская Англия очень любила декларировать пышные фразы о цивилизации и любви к миру. Но эта подленькая ханжа из дома Ганноверского всю свою жизнь вела одни лишь грабительские войны. Виктория отправилась в усыпальницу предков, сраженная неудачами в войне с бурами. Китченер требовал от метрополии как можно больше колючей проволоки!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Буры – народ обстоятельный, и уж если они взялись бить Англию, так делали это прилежно и старательно. Когда муж погибал, винтовку поднимала жена. Англичане убивали жену, за винтовку брался ее сын – ребенок! "Никогда еще ни одна колониальная война не возбудила столько внимания в мире и не вызвала такого единодушия в моральной оценке ее. Без преувеличения можно сказать, что общественное мнение всего мира – мнение не только демократических, но и реакционных кругов, не только народных масс, но и самих правительств! – целиком стало на сторону буров и жестоко осуждало англичан" . Народам мира уже давно надоело выслушивать хвастливые песни англичан, будто у Англии "we’ve got the men, we’ve got the ships, we’ve got the money, too" (вдоволь кораблей, вдоволь людей, вдоволь и денег). Теперь выяснилось, что ни могучий флот Виктории, ни обилие населения, ни банки Сити, переполненные златом, – ничто не может спасти Англию от всеобщего глумления. Мир праздновал победы буров, злорадствуя над трусостью английских "томми" и бездарностью кичливых британских генералов. Англичане спасались бегством, вкладывая в движение ног большой стратегический смысл, а газеты всего мира улюлюкали им вслед! Дипломаты с удовольствием повторяли слова покойного Бисмарка: "Если бы Англия осмелилась высадить десант, я бы позвонил в полицию, велев шуцманам арестовать их, как жалких воришек…" Англичане удирали от буров с такой неподражаемой гордостью на лицах, с какой иные народы привыкли наступать. Никогда не умея (и не желая) сражаться своими руками, Лондон призвал наемников из доминионов – Австралии, Канады и Новой Зеландии. Но бородатый и мрачный бур нерушимо стоял на пороге своего дома; за ним была жена с детьми, его огород, его сад, его коровы, его Библия, его церковь… Каждый бур был снайпером!
"Ермак" возвратился на родину только осенью, его корпус отлично выдержал невероятные сжатия льдов, а машины ледокола работали, как сердце здорового человека. Но в этих сжатиях началось сжатие сердца адмирала Макарова; вернувшись, он рассказывал, что пришлось отказаться от вина, папирос и кофе. Его огорчало, что ледовая обстановка оказалась слишком суровой, исполнить всех планов не удалось, зато он таранил ледяные поля к Земле Франца-Иосифа, заглянув в такие гиблые места, где Арктика уже заменяет понятие "север"… Николай II распорядился: "Ограничить деятельность ледокола "Ермак" проводкою судов в портах Балтийского моря".
Повалил мокрый снег. Макаров долго стоял у окна.
– Вот как легко у нас посадить человека на кол! Впрочем, вернемся к выполнению прямых служебных обязанностей…
Он, как и "Ермак", начал ломать лед равнодушия к делам Дальнего Востока, настаивая на усилении Порт-Артурской эскадры. Скоро в морских кругах стали поговаривать, что адмирал Вирениус начинает готовить эскадру, в которую войдут броненосец "Ослябя", крейсер "Аврора" и миноносцы.
– Это все, что мне удалось выцарапать, – сказал Макаров; занятый делами флота, он не забывал следить и за событиями в Африке. – Боюсь, что в Лондоне именно сейчас будут крайне податливы к японцам, которые с подозрительной спешностью загружают английские верфи своими заказами…
Степан Осипович не ошибся в своих предположениях. Япония заключила союз с Англией – самураев искушал золотой запас дельцов Сити! На офицеров русского флота этот внезапный англо-японский альянс произвел сильное впечатление.
– Ясно, что он направлен против России. Но, господа, удивляет, с каким восторгом его восприняли и в Берлине, и в Вашингтоне. Мы, кажется, опять вкатываемся в вакуум политической изоляции, и только одни французы еще с нами!
– А чего Вирениус ждет? Надо скорее уводить эскадру.
– Лед держит. Крепкий лед. Морозы!
– А на что же "Ермак"? Сейчас надобно отправлять на Дальний Восток эскадру за эскадрой… Черноморскую тоже!
– Но ее через Босфор не пропустят турки.
– Босфор! О, как надоело жить со сдавленным горлом.
– А мне приятель с владивостокских крейсеров пишет, что там живут весело и никто о войне не думает…
Не в силах победить буров, Китченер из колючей проволоки образовал скотские загоны для жен буров, для их детей. Так возникли первые в мире концлагеря . Безжалостно уничтожая детей и женщин, англичане вынудили буров сложить оружие, и они сдались, чтобы спасти свои семьи. При подписании мира буры получили контрибуции от… англичан! История не знает подобных примеров, чтобы победитель платил побежденному.
Коковцев, расстроенный, признался Макарову:
– По натуре я, вы сами знаете, чистокровный европеец, но жизнь каким-то дьявольским образом все время поворачивает меня лицом к Дальнему Востоку, а когда эта карусель кончится – не знаю.
– Боюсь, что никогда, – ответил Степан Осипович. – Я провел на Дальнем Востоке юность, плавал там гораздо больше вашего. В тех краях русские дела намечены пока жалким пунктиром: ничего основательно не сделано. Сейчас особенно я ощущаю необходимость своего присутствия в Порт-Артуре…
Коковцев знал, что Макаров живет уже в 1923 году.
– Хочу не умереть до этого года, – говорил он.
Очень немногие тогда его понимали…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Коковцев переступил через сорокалетие. Годы не угнетали его, а крутизна корабельных трапов не тяготила. Кавторанг умел спать почти сутки, но, когда требовала служба, мог вообще обходиться без отдыха. Любил изысканные обеды в лучших ресторанах, но умел быть сытым и сухарем. А прослышав однажды, что адмирал Рейценштейн упал на маневрах с трапа, Владимир Васильевич долго и взахлеб хохотал:
– С трапа? Для моряка это так же постыдно, как если бы кот свалился с лавки или гусар выпал из седла…
Возраст никак не отразился на его внешности. Коковцев выглядел видным, интересным мужчиной, и на улицах городов ему было лестно внимание женщин, с удовольствием озиравших его крепкую молодцеватую стать, свежее обветренное лицо с ослепительной улыбкой. Так что Ольга Викторовна ревновала его не напрасно! Бывая в обществе, Коковцев легко сходился с людьми, а специально для дам умел сварить предательский крюшон, на вкус очень слабенький, но дамы, попробовав его, смеялись чересчур подозрительно… Жил он исключительно жалованьем, а положение обязывало ко многому. Теперь у него три квартиры (в Петербурге, в Гельсингфорсе и Кронштадте) да еще дача в Парголове, требующая ухода, и, чем больше возрастали доходы, тем больше возникало расходов на всякую ерунду. Приходились поддерживать общение с людьми, нужными или совсем не нужными, но зато нравившимися Ольге Викторовне.
Был обычный мирный день в дворянской семье Коковцевых. Чинно и благородно супруги обедали, а горничная Глаша услужала господам.
Ольга Викторовна неожиданно сказала:
– Можешь полюбоваться на ее фигуру.
– А в чем дело?
– Ты посмотри, и все поймешь…
Только сейчас Коковцев заметил приподнятый живот горничной, украшенный накрахмаленным фартучком с кружевами.
– Глаша, что это значит? – спросил кавторанг.
– То самое и значит…
– Я не могу на нее жаловаться, – снова заговорила Ольга, – она не шлялась по бульварам и не торчала в подворотнях. Все произошло дома – в этой квартире. Твой любимец Гога решил срочно продолжить славный и древний род дворян Коковцевых.
Коковцев перестал есть суп:
– Глаша, это… Георгий Владимирович?
– Да, – созналась горничная.
– С абортом уже опоздали, – произнесла Ольга Викторовна. – Но я не стану держать в своем доме эту псину.
Глаша вдруг запустила подносом в стену:
– А вот рожу и плакать не стану! Меня любой и с дитем возьмет. Уж если хотите, так я скажу… Гога ваш ни при чем тут! Сама на него вешалась – сама за все и отвечу!
Ольга Викторовна строжайше указала Глаше:
– Сейчас же подними поднос и убирайся в мэдхенциммер. А как у вас будет с Гогою дальше, это уж мне решать.
– Может, и мне решать? – с вызовом ответила Глаша.
Коковцеву сделалось тяжело. Он по себе знал, какую страшную силу может иметь женщина, и, если Глаша сумела покорить сына, эта цепкая плотская память останется на всю жизнь несмываемой, как глубокая японская татуировка. Подавленный внутренним признанием своей слабости (и потому сразу же начиная оправдывать слабость и сына), Коковцев не находил нужных слов. Ясным и чистым голосом жена сказала:
– Все это результат женской распущенности…
– Прекрати, – тихо велел ей Коковцев.
– Почему ты кричишь на меня? – вышла из-за стола Ольга. – Ты кричи на нее! Кричи на сына! Кричи на своих матросов!
Глаша подняла поднос и одернула на себе фартук.
– Жаркое подавать? – спросила она, вдруг улыбнувшись, будто скандал в доме Коковцевых доставил ей удовольствие.
Ольга Викторовна нехотя вернулась за стол:
– Подавай! Но с Гогой продолжения у тебя не будет. Уж я сама позабочусь об этом, миленькая.
– А куда он денется… от меня? – хмыкнула Глаша.
– Глаша, – сказал Коковцев, – ты сейчас лучше молчи…
В субботу из корпуса вернулся цветущий Гога.
– Гардемаринов отпустили сегодня раньше, – сообщил он.
– Вот и отлично, – ответил отец. – Значит, у тебя хватит времени, чтобы иногда побыть и с родителями.
Лицо сына сделалось настороженным.
– А что здесь произошло? – спросил он.
– Ни-че-го.
– Но, папа, ты это так сказал… таким тоном…
– Я всегда, ты знаешь, говорю таким тоном.
В комнате Гоги воцарилась долгая тишина.
Ольга Викторовна в раздражении сказала мужу:
– Наблудил и притих. Ты разве еще не говорил с ним?
– О чем мне говорить с этим балбесом?
– Сам знаешь, что следует ему сказать.
Коковцев был очень далек от семейной дипломатии:
– Зачем же я, как попугай, стану повторять сыну то, что ему наверняка успела доложить сама же Глашенька.
– Но она представила ему все в ином свете.
– Свет на всех один: я дед, ты бабка… успокойся.
– А это мы еще посмотрим, – последовал ответ, и ловким ударом туфли Ольга отбросила длинный трен платья…
Среди ночи она растолкала спящего мужа:
– Скрипнула дверь. Гога опять у нее.
Коковцеву совсем не хотелось просыпаться:
– А что я, по-твоему, должен делать в таком случае? Ну, скрипнула дверь. Так что? У нас все двери скрипят.
Ольга Викторовна жалко расплакалась:
– Так же нельзя… пойми, что нельзя так!
Коковцев спустил ноги с постели и задумался:
– Чего ты от меня требуешь? Чтобы я тащил сына за волосы? Я не стану унижать ни себя, ни его. Я мог бы сделать это в одном лишь случае: если бы Гога насиловал Глашу… Но если она для него первая женщина, так она для него свята!
Ольга Викторовна, продолжая плакать, стала раскуривать папиросу, роняя на ковер спичку за спичкой:
– Я ее завтра же выгоню… не могу так больше!
– Выгонишь? Беременную?
– Черт с ней!
– Не груби. Утром я поговорю с ними. Ложись и спи…
Утром Коковцев прошел к Глаше на кухню.
– Нельзя ли вам этот роман прекратить?
Сказал и сам понял, что ляпнул глупость.
Глаша сделала ему большие удивленные глаза:
– Владимир Васильевич, а почему вы меня об этом спрашиваете? Разве я хожу в комнату к вашему Гоге? Нет, он сам бегает ко мне. Вот вы ему и внушайте…
Что ж, вполне логично. Коковцев навестил сына.
– Кого ты читаешь? – спросил он.
– Максима Горького. Рассказы его. О босяках.
– И как?
– Да ничего. Страшно…
– А тебе, сукину сыну, не страшно, что мать твоя заливается слезами, а Глашу ты сделал навек несчастной?
Два коковцевских характера соприкоснулись. Гога величаво отряхнул пепел с папиросы и закинул ногу за ногу.
– Глаша об этом ничего не говорила, – ответил он.
– Не понимать ли так, что ты сделал ее счастливой?
– Спроси у нее сам, – отозвался Гога.
Коковцев как-то по-новому взглянул на сына. Перед ним в красивой посадке корпуса сидел здоровущий нахал в матросской рубахе, на рукаве – шевроны за отличные успехи в учебе, на левом плече кованный из бронзы эполетик будущего офицера.
– Папочка, если хочешь дать мне по морде – так дай!