Три возраста Окини сан - Валентин Пикуль 33 стр.


– У нас двое сыновей, – с натугой ответил он.

Ольга Викторовна дернулась головой:

– Я так и знала… я так и знала…

На пороге гостиной появился второй сын – Никита. Радостно-просветленный, он показал отцу его именные часы:

– Папа! Они вернулись к нам раньше тебя.

Никита уже носил эполет гардемарина.

– Можешь занять комнату Гоги, – сказал ему отец.

Надломленная в страшном поклоне, из которого ей уже не дано выпрямиться, Ольга Викторовна повторяла:

– Я так и знала… О, боже, я ведь знала!

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

На самом деле она ничего не знала, да и разве мог ли Коковцев сказать ей правду? Сказать, что мичман Георгий Коковцев – живым – ушел с броненосцем на грунт океана и долго мучился, собирая остатки воздуха из тех "подушек", что прессуются в углах помещений корабля, пока смерть не стала для него избавлением от страданий…

– И нет даже могилы! – убивалась Ольга Викторовна.

А что он мог ответить в утешение? Да ничего.

– Не плачь. Могила одна на всех…

В эти первые дни он навестил Морской корпус, справился об успехах и поведении сына. Его успокоили: Никита Коковцев, юноша скромный, является добрым примером для разгильдяев.

– Как отец погибшего в бою сына, вы теперь можете без экзаменов зачислить в корпус и своего младшего.

– Благодарю. Не премину так поступить…

Он залег в морской госпиталь на Фонтанке, с удивлением обнаружив, что здоровье, всегда казавшееся ему железным, перестало внушать доверие медицине. Это обескуражило каперанга, который, отказываясь верить диагнозам, выписался из госпиталя раньше срока и оставил там свои костыли.

– Врачи ничего не понимают, – сказал он жене. – Меня тревожит другое: отчего так трясется твоя голова?

– А ты можешь вернуть мне сына? – спросила Ольга.

Коковцев вдруг подумал: если Гога был его любимцем, а мать обожает младшего Игоря, то средний Никита вырастал как-то сам по себе. Этот незаметный тихоня, проводивший все воскресенья в шахматном клубе столицы, не меньше отца был потрясен поражением флота. Совсем не склонный к кутежам и флирту, свойственным гардемаринской младости, Никита основал в корпусе серьезный кружок думающих друзей, старавшихся анализировать причины разгрома не только со стороны неудачной тактики боя, но и – политически… Отец сказал Никите:

– Не рано ли тебе ковыряться в наших язвах?

– Папа, это необходимо для будущего. Сейчас, куда ни приди, везде твердят стихи Владимира Соловьева: "О, Русь! Забудь былую славу, орел двуглавый посрамлен, и желтым детям на забаву даны клочки твоих знамен…" Бог уж с ним, с этим орлом, но согласись, что посрамление Руси было слишком жестоко!

Втайне Коковцев побаивался, что сейчас, после Цусимы, его устранят с флота, но, слава богу, под "шпицем" все-таки догадались считать его в отпуске ради лечения.

– Врачи советуют ехать на теплые воды. Это даже смешно, Оленька: после Цусимы искупаться в Биаррице…

Чтобы отвлечь жену от тягостных мыслей, Коковцев некстати помянул бал в Зимнем дворце; реакция Ольги Викторовны последовала совсем не та, какую он ожидал.

– Мог бы и не вспоминать, – сказала она. – Я расплясалась там, будто последняя деревенская дурочка. Если бы знать, какие страшные беды готовил всем нам этот вечер!

– Ну, прости. – Коковцев заговорил совсем о другом: – Кажется, сейчас на флоте возможны всякие перемены.

– Перемены? – хмыкнула Ольга. – Владечка, может, для тебя будет лучше именно сейчас подать в отставку?

Разговор об отставке был неприятен Коковцеву:

– А все эти годы – кошкам под хвост? Сам не уйду. Пусть выкидывают, если так надо… Я готов! Знаю, что под "шпицем" найдутся люди, которые несмываемое кровавое пятно Цусимы постараются размазать в грязную кляксу…

Отослав прислугу, Ольга тряскими пальцами сама прибирала со стола посуду. Коковцев неспроста завел речь о переменах. Четверть века подряд во главе русского флота стоял (вернее – сидел, как виночерпий во главе стола) человек, хорошо изучивший два дела – выпить и закусить! Это был родной дядя царя, великий князь Алексей. За счет флотской казны он содержал французскую балерину Элизу Балетта, всю обвешанную такими бриллиантами, что, если бы их продать, эскадра Рожественского могла бы иметь два боевых запаса. Но испытывать терпение моряков и далее было нельзя, и Николай II освободил дядю от звания "генерал-адмирала". Отныне в России вместо управляющих морскими делами флота явились полновластные морские министры…

Коковцев жалобными глазами досмотрел, как его жена закончила убирать посуду.

– Все бы ничего, – сказал он ей, – но меня огорчает, что министром стал Бибишка – Бирилев, немало испортивший крови покойному Степану Осипычу… Этот "маляр" и меня не терпит!

– Не лезь к нему на глаза, – рассудила жена. – Самое лучшее сейчас: вести себя тихо, не привлекая внимания…

Но случилось обратное: Коковцев выступил в печати, яростно порицая тех критиков, которые, сидя на берегу, пытались вразумить читателя, что в море случилась беда только оттого, что адмиралы их не слушались. Широкого понимания цусимской катастрофы в стране еще не было. Популярное "Новое время" печатало корреспонденции одного громовержца, считавшего себя знатоком морских вопросов лишь на том веском основании, что он два года служил в Либаве… полицмейстером! Конечно, два года подряд таская матросов до своего участка, он уже возомнил себя великороссийским Нельсоном. Коковцева коробило от невежества журналистов, он открыто негодовал:

– Акулы всегда плывут за большими кораблями, ожидая, не сбросят ли с кормы покойника, чтобы они могли нажраться!

Его не раз предупреждали друзья, чтобы он не ратовал за Рожественского, ибо сейчас, напротив, стало очень модно оскорблять адмирала на каждом перекрестке.

– Но я хочу надавать пощечин тем негодяям, которые раньше подхалимствовали перед Рожественским и которые теперь оплевывают его эполеты, желая вызвать одобрение своему хамству…

При министре Бирилеве нельзя было рассчитывать на успешную карьеру. В этом Коковцев и сам убедился, случайно повстречав Бибишку под сводами торжественного Адмиралтейства.

– Зайдите ко мне, – велел Бирилев.

В кабинете, наедине, он сказал с усмешкой:

– А что вы там пишете?

– Извините – правду!

– Правда в наши времена подвержена строжайшей цензуре. Я вам заявляю об этом без тени намека на юмор. Ради всего святого, ничего не публикуйте без моего одобрения.

– Как же вы не понимаете, – возмутился Коковцев, – что я могу уговорить дворника, и пусть он за трешку возьмет на себя грех подписывать мои статьи своим кондовым именем.

– Но вы же – офицер, вам честь того не позволит.

– В том-то и дело! А сохранение тайны всегда будет способствовать.развитию клеветы и всяческих мерзких инсинуаций…

Бирилев ответил, что по указанию императора образована авторитетная "Следственная комиссия по выяснению Цусимского боя" , и, ежели Коковцеву угодно осветить некоторые моменты катастрофы, он может дать показания в комиссии, за что она будет ему благодарна. Последнее замечание министра напоминало ловушку, и Коковцев решил не внимать предостережениям министра.

Но как сигнал боевой тревоги взбудораживает корабль, так в один из дней звонок телефона буквально взорвал тишину уютной барской квартиры на Кронверкском.

– Что еще там, Владя? – спросила жена.

– Меня привлекают к суду.

– Тебя? За что?

– За Цусиму… Vae victis!

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Еще один звонок, не менее опасный.

– Это я, – женский голос (с придыханием).

– Простите, но – кто вы?

– Ивона. Я, кажется, уезжаю.

– Куда?

– А если в Париж?

Что за глупая манера отвечать вопросами!

– Нам следует повидаться, – сказал он.

– Конечно… Мне ждать?

Ольга Викторовна догадалась:

– Это телефонировала мадам фон Эйлер?

– Да.

– Что ей от тебя надобно?

– Желает знать о последних минутах Лени.

– Своего фон-мужа? Зачем?

– Вполне естественное желание.

– Если так, пусть придет к нам, ты расскажешь.

– Она стесняется.

– Удивлена – почему?

– Ты у меня все-таки светская дама, а Ивона осталась парижской простушкой, и она сама это понимает.

– Простушка никогда бы этого не поняла… Бог с ней!..

Вскоре Владимир Васильевич сообщил жене, что вопрос о сдаче миноносца "Бедовый" с Рожественским на борту выделен комиссией в особую секретную папку.

– Владечка, а что это значит?

– Для меня – многое. Я реабилитирован за дела на эскадре, ибо никогда не был ответственен за исход боя. Но причастен к "Бедовому"… Эх, нельзя давать подобных имен кораблям!

– Бедовый – в смысле "отчаянный". Сорвиголова.

– Но публика поняла иначе – от слова "беда". Это дает повод для газетных карикатур! Все они глупейшие, но глупеньким читателям умнее ничего и не требуется…

В цитадели Кронштадта, где еще недавно так пышно чествовали Рожественского, теперь судили его – высоченного седовласого старца в старомодном сюртуке. На лбу и затылке Зиновия Петровича ярко алели плохо заживающие рубцы от осколков японской шимозы. Вставая перед судом, он опирался на палку. Коковцев тоже угодил на скамью подсудимых – заодно с флаг-капитаном Клапье де Колонгом, флагманским штурманом Филипповским и прочими чинами штаба эскадры, в компанию которых затесался и командир "Бедового", кавторанг Гвардейского экипажа – Баранов. Протискиваясь на свое место, Коковцев руки Баранова демонстративно не принял:

– Вы обязаны были снять адмирала с броненосца и не сделали этого под видом спасения тонущих с "Осляби". Однако, покружив возле "Осляби", вы, в отличие от командиров других миноносцев, не спасли никого и с "Осляби"!

В этой реплике Коковцева прорвалась затаенная боль от потери сына. Но он отверг и руку Клапье де Колонга:

– Я ведь не стоял на мостике "Бедового", когда вы с Барановым договаривались сдавать миноносец противнику…

Старый и больной Филипповский шепнул Коковцеву:

– Что вы на рожон-то лезете? Адмирал, конечно, останется пострадавшим машинистом, а кому-то нужны и стрелочники, обязанные быть виноватыми… Смиритесь и подумайте, как обеспечить семью в том случае, если вас не станет!

Коковцев вызвал в Кронштадт жену, впервые пожалев, что сгоряча продал когда-то жирные полтавские черноземы:

– Оля, если я буду приговорен к худшему, дачу в Парголове постарайся продать. С квартиры на Кронверкском, очевидно, придется съехать: она дорогая. Думаю, ты сможешь неплохо устроиться в Гельсингфорсе, где жизнь намного дешевле…

Ольга Викторовна тихо плакала:

– Владя! Бедный мой Владечка… за что нам все это?

Она привезла свежие столичные газеты, в которых Коковцева именовали "прихвостнем адмирала", о нем писали, будто он вешал "бедных матросиков" десятками на реях головами вниз. Это была мерзкая ложь, возмутившая каперанга:

– Если не вешал флагман, не вешал и я, его флаг-капитан!

В прическе жены он разглядел первые седины.

– Владечка, я вызову в Кронштадт и детей.

– Как хочешь. Но… стоит ли?

Обвинителем выступал чиновник министерства юстиции Вогак, которому ради вящей авторитетности присвоили чин генерал-майора. Рожественского он явно щадил:

– Напоминаю вам, свидетель , что в момент сдачи "Бедового" вы находились в бессознательном состоянии.

Адмирал сразу встал, опираясь на палку:

– Но я обрел сознание, услышав отдаленные выстрелы, следовательно, могу отвечать за последствия сдачи миноносца. С мостика вдруг застопорили машину. Стал звонить по расблоку – никого, даже вестового! У меня, прошу верить, просто не было под рукой револьвера, чтобы застрелиться, когда мой флаг-капитан Клапье де Колонг появился в каюте с японцами.

– Достаточно! Вы, адмирал, не волнуйтесь…

Судили: Гильденбрандт, барон Штакельберг, граф Гейден и Шульц. Вогак, очевидно, ознакомился со статьями Коковцева в печати, почему этот автор и привлек его особое внимание:

– Вы уже немало тиснули статеек в защиту себе. Но… кто сказал, что жизнь адмирала дороже миноносца?

– Я не мог сказать подобной ерунды, ибо нет бухгалтера, который бы осмелился скалькулировать ценность жизни адмирала и стоимость эскадренного миноносца. Если бы я так думал, я бы не остался на "Буйном", лишенном угля, с повреждениями в машинах, заведомо зная, что "Буйный" обречен на гибель.

Конечно, решение о сдаче миноносца "Бедовый" было принято не духом святым. Но Клапье де Колонг ссылался на Рожественского, Баранов все взваливал на первого флаг-капитана эскадры. Вогак почему-то особенно невзлюбил Коковцева, который уже догадывался, что над ним хотят учинить расправу за то, что он осмелился публично критиковать не тех, кто сражался в Цусиме, а тех неподсудных, что послали эскадру в Цусиму.

– Что вы делали на "Буйном"? – допытывался Вогак.

Коковцеву опротивела эта игра в кошки-мышки:

– Можете считать, что я ничего не делал.

– А где вы находились в момент, когда принималось решение о переходе адмирала и его штаба на "Бедовый"?

Зал судебных заседаний Кронштадтского порта заполняла публика – офицеры с кораблей, их жены и любопытные до всего дамочки. Коковцеву было стыдно перед людьми, знавшими его еще мичманом, а теперь они из великодушного отчуждения разглядывали его, как физиологи подопытную собачонку.

– Так я не слышу ответа, – напомнил Вогак.

– Я был… под столом, – сознался Коковцев.

Зал наполнился тихим, унижающим его смехом.

– Объясните, как вы могли оказаться под столом?

Теперь ему (и не только ему) приходилось расплачиваться за все, в чем виноваты другие – те, что кормились от некачественной брони, слетавшей с бортов, от нехватки угля, установок иностранных прицелов и дальномеров…

– Да! – ожесточился он. – И не стоит смеяться, дамы и господа: я действительно лежал под столом. Это, пожалуй, единственное место, где можно было не бояться, что тебя затопчут в случае тревоги. Потому я и оказался под столом. Рентгеновские снимки, сделанные японцами в Сасебо, сейчас переданы в петербургский госпиталь. Они могут служить доказательством тому, что под стол кают-компании "Буйного" меня загнала не трусость, а лишь естественное желание израненного человека, мечтающего об одном – хоть на минуту спастись от боли…

Выручил его граф Гейден, сурово заметивший Вогаку:

– А вы же не плавали! Как можно требовать от человека с размозженной ступней, чтобы он при сильной качке отважился прыгнуть с борта миноносца на днище шлюпки?

Из зала послышались возмущенные голоса моряков:

– Тут и здоровые-то все кости переломаешь!

Все внимание публики было приковано, конечно же, к Рожественскому, и, как ни старался председательствующий, адмирал упрямо брал всю вину на себя:

– Мне приписывают невменяемость в момент сдачи "Бедового", это не так… Да, верно, я никогда не отдавал словесного приказа сдать корабль противнику. Однако на вопрос Клапье де Колонга, сдавать или не сдавать корабль, я допустил кивок головы , который объективно можно расценивать как мое согласие… Прошу суд вынести мне смертный приговор через расстрел, которого я и заслуживаю, как не исполнивший долга перед отечеством и опозоривший свое положение флотоводца!

Адмирал был оправдан. Коковцев тоже, и он крикнул:

– Оправдан, но все-таки опозорен вами, господа!..

К расстрелу приговорили Клапье де Колонга, Баранова и Филипповского; смертную казнь им заменили удалением со службы, и плачущий флагманский штурман говорил:

– Опять не повезло мне, Владимир Василич… У меня же застарелый рак желудка. Надеялся, что в бою японцы излечат. Бог миловал при Цусиме, так и здесь не удалось умереть!

Коковцев за эти дни суда не поседел, но Ольга Викторовна вздрагивала по ночам, она похудела, издергалась.

– Дачу в Парголове все равно лучше продать, – сказал он ей. – Может, и в самом деле поехать в Биаррицу?

– Владя, как ты не можешь понять моего состояния? Не Биаррица нужна мне сейчас… Верни мне Глашу и ее ребенка! Я тебя умоляю: где хочешь, но разыщи нашего внука.

– Хорошо, – сказал Коковцев. – Это я тебе обещаю.

Департамент тайной полиции дал ему обстоятельную справку: Глафира Матвеевна Рябова, в прошлом проститутка, затем окончившая "Классы горничных и нянек" в школе Трудолюбия на Обводном канале, ныне проживает в Уфе, где стала женою телеграфиста Ивана Ивановича Гредякина. Отпечатков пальцев Рябовой не имеется, во время ее пребывания в публичном доме г-жи Слонимской на Кирочной улице она проходила среди клиентов под кличкой – Чистюля.

– Зачем она нужна вам? – спросили в департаменте.

– Значит, нужна… Благодарю, господа, за справку.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Этой информации жандармов Коковцев не придал отрицательного значения; напротив, сейчас для него Глаша оставалась последним звеном, что связывало его с сыном…

Уфа показалась ему приличным и чистеньким городочком. Коковцев зашел на телеграфную станцию, из-под аппарата Морзе выбегала длинная линия текста, которую телеграфист и надорвал.

– Вы, случайно, не Иван Иванович Гредякин?

Молодой парень в распахнутом кителе ответил:

– Да. А с кем имею честь?..

– Владимир Васильевич Коковцев.

– Знаю, знаю… Глаша обрадуется. Вы устали с дороги? Я сдам дежурство, и, ежели угодно, вместе пойдем домой.

– Спасибо. Сын или дочка у Глаши?

– Сынишка. Назвали Сережей.

– Имя хорошее…

– Да и мальчик хороший! – ответил телеграфист.

На окраине Уфы догорал теплый осенний вечер. Глаша, подоткнув подол, внаклонку полола на огороде. Коковцеву вдруг стало тяжело от сознания, что жизнь во всем ее разнообразии еще продолжается, но Гога уже не участвует в ней, для него не существует тепла вечерней земли, краски жизни померкли для него в броневой теснине "Осляби"…

– Владимир Васильевич, никак вы?

И, подбежав, Глаша прильнула к Коковцеву.

– Меня прислала Ольга Викторовна, – сказал он.

– Господи, да разве ж я зло на нее имею?

– И не надо, миленькая. Ей очень плохо сейчас…

В комнатах были разостланы половики, из горшков росли сочные фикусы, на окнах полыхала яркая герань, над кроватью висела гитара, украшенная голубым бантом. Так вот куда занесло Глашеньку из квартиры на Кронверкском (и, кажется, она счастлива). В сенях женщина дала ему умыться, поливая из ковшика на руки, протянула чистое полотенце.

Назад Дальше