Губы у нее были чересчур мягкие, почти дряблые. Коковцев уже привык к ним, и ему казалось, что других губ не бывает. Он зарабатывал в РОПиТе сумасшедшие деньги, переводя половину из них на Кронверкский, а другую транжирил с Ивоной. Скоро ему стало не хватать на жизнь, и Коковцев отправлял семье лишь треть доходов от службы… Изредка он появлялся в Петербурге, похожий скорее на гостя в своем же доме. Ольга Викторовна все уже знала. Поникшая от страданий, она иногда гладила мужа по голове, как непутевого ребенка:
– Ты похудел… ты изменился, Владечка. Тебе обязательно надо покушать. Позволь, я покормлю тебя.
В глазах ее светилась страшная мука. Но только единожды Ольга не смогла сдержать своей нестерпимой боли:
– Дождалась я светлого часу! Сын погиб неизвестно где, муж пропадает с любовницей, но зато я стала адмиральшей с титулом "превосходительства"… За что, скажи, такое мне унижение? В чем я, мать твоих детей, провинилась? Ну да! Была и виновата… наверное. Прости, что много тратила. Прости, что хотела нравиться. Это уж правда. Но неужто мой женский грех столь уж велик, чтобы ты наказывал меня… негодяй! Не в счастье и не в радостях ты бросил меня. Ты оставил меня в беде и горе, когда я нуждалась в тебе больше всего… Господи, да забери ты меня к себе, чтобы я больше не страдала!
А что осталось от женщины, когда-то цветущей и полнокровной? Да ничего уж не осталось. Один тощий скелет, обтянутый старомодным платьем, а на исхудалом личике продолжали сиять глаза, жалобно молившие его о пощаде.
– Оля, за что ты меня еще любишь? – спросил он.
– За что? Не смей даже спрашивать меня об этом…
Отчуждение к жене отразилось на детях: Никита явно сторонился отца, Игорь смотрел исподлобья, будто на врага своего. Коковцев пытался узнать у Никиты – как его дела?
– Ничего. Спасибо.
– Я тебе ничем не могу помочь?
– Справлюсь сам.
– Желаю тебе попасть на мраморную доску корпуса.
– Благодарю. Постараюсь…
Ольга Викторовна сама же и провожала его в Одессу:
– Бог судья тебе, Владечка, но я была, поверь, рада видеть тебя… даже такого жалкого! Когда снова появишься у нас?..
Прекрасный и удобный "микст", простеганный изнутри штофом и кожей, увозил адмирала в нестерпимое сияние южного солнца, в непутевый базарный город, где все пело и торговало, а шарманщики наигрывали мотивы из опер Беллини и Доницетти… РОПиТ не слишком обременял его службою. Чтобы не отставать от других деляг, Коковцев приобрел пятьдесят акций РОПиТа, переписав их на Ивону фон Эйлер, чем доставил молодой женщине приятное волнение. За нею стал ухаживать греческий торговец зерном Земфир Влахопуло, а после Ивоною увлекся поручик Стригайло из жандармского управления. И вечерами в ресторане Коковцев осоловело наблюдал, как Ивона отплясывает моднейший "шерлокинет", придуманный англичанами для отражения тревожной жизни Шерлока Холмса, отыскивающего преступников во всех классах буржуазного общества…
Явно огорченный, Коковцев купил для Ивоны еще пятьдесят акций:
– Куплю еще! Только, деточка, перестань вилять задом.
– Ты это заметил? А разве тебе не нравится моя fanny?
Но каждый мужчина, плохой или хороший, всегда осознает перелом в судьбе, и каждый отмечает его по-разному. Коковцеву захотелось оставить себя таким, какой он есть, на самой грани рискованного для всех момента, за которым непременно следует мужское увядание. За пятьсот рублей (чего их жалеть?) он заказал свой портрет одесскому художнику Кузнецову. Живописец, оглядев Коковцева, отказался писать его:
– Внешность у вас приятная, но не представляющая для меня интереса. Я человек богатый, владею под Одессой хутором и фермой, пишу не ради заработка. Впрочем, – сжалился он над адмиралом, – поведайте что либо самое интересное из своей жизни. Главное в вашей душе, может, и отразится снаружи, чтобы это главное я мог запечатлеть на полотне. Итак, слушаю…
Коковцев вспомнил молодость, клипер "Наездник", живописную бухту Нагасаки, на воде которой трепетно отражались заманчивые огни Иносы. Постепенно и сам увлекся, рассказывая о своем японском романе с Окини-сан, такой милой, и даже не заметил, когда Кузнецов размешал на палитре краски.
– Нечто подобное рассказывала мне в Париже моя дочь, а она слышала эту историю от самого Джакомо Пуччини.
– Простите, Николай Дмитриевич, а кто ваша дочь?
– Марья Николаевна Кузнецова-Бенуа…
Это была примадонна парижской и петербургской опер, красота этой удивительной женщины была почти невозможна, Коковцев не раз встречал ее портреты и фотографии в журналах – как образец таланта и женственности. Ему было даже странно, что такое разъевшееся мурло, как этот одесский передвижник, могло ослепить Европу в своем ближайшем потомстве. Кузнецов говорил о Джакомо Пуччини, на протяжении всей жизни подвергавшемся яростной травле критиков, которая тут же искупалась единодушной любовью публики:
– Публика всегда плевала и будет плевать на мнение критиков, если музыка уже заплеснула улицы всей Европы…
Коковцев сознался, что он не меломан, но из газет знает, что последняя опера Пуччини, кажется, неудачна:
– И даже публика не пожелала ее дослушать.
– Это опера "Мадам Баттерфляй", она провалилась с треском в миланском театре "Ла Скала", но перед этим бедный Джакомо едва остался жив в автомобильной катастрофе. Он большой чудак, этот Джакомо, и любит сидеть за рулем. Моя доченька дружит с ним, бывая у него на вилле в Торре-дель-Лаго, Пуччини слизал сюжет у кого-то из американских писателей. Там примерно то же, что случилось в Нагасаки и с вами… Опять вы, адмирал, выбились из света. Чуть левее… так. Благодарю. Я думаю, мы с этим портретом не станем волынить. Еще денек-два, и поедем ко мне на хутор. Друзья прислали мне черное вино из палестинской Яффы, заодно мы и выпьем…
Законченный портрет был отправлен на Кронверкский – с указанием Ольге, где и как его лучше повесить.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
И вдруг приехал Никита – уже мичман, элегантный, красивый, с хорошим фибровым чемоданом; поверх его мундира шелестел черный плащ с золочеными застежками в форме оскаленных львиных голов, какие (по традиции) носили одни лишь офицеры флота. Никита, конечно, не пожелал видеться с Ивоною, отца он вызвал карточкой через портье гостиницы "Париж", в которой Коковцев снимал обширный номер. Никак не желая усугублять и без того сложные отношения, Никита приветствовал отца очень радушно, сразу же сообщив, что выпущен из корпуса с занесением на мраморную доску – как первый среди лучших.
– А мы с тобой, папа, недаром тогда беседовали о юнгах. Первая школа юнг в России открылась уже в Кронштадте…
– Тебя, наверное, прислала мама?
– Нет. Приехал сам. Чтобы проститься.
– Хорошо. Переоденусь, и мы вместе поужинаем…
Он увел сына на Приморский к Ланжерону, где морской ресторан на берегу, где рокотало море в камнях и крепко пахло кожурою греческих апельсинов. Из-под широченных полей дамских шляп медово и сонно глядели на мичмана глаза загорелых женщин, раскормленных и холеных. Космополитическая Одесса, живущая в непрестанном общении со всем миром, раскрыла перед Коковцевым щедрое меню. Болонские колбаски, итальянские спагетти с пармезаном, ароматное масло из Милана, сицилийские каштаны, баклажаны из Анатолии, свежайшая днестровская икра, знаменитые одесские кулебяки из пекарен Чурилова и Портнова…
Коковцев смачно прищелкнул пальцами.
– Еще, – сказал он лакею, – прошу подать абрикосов с тех деревьев, что посажены самим герцогом Ришелье…
– Ты хорошо живешь, папа, – заметил Никита.
– Неплохо, ибо пятаков не считаю. – Коковцев просил не судить его за Ивону. – Ты еще молод. Многого не понимаешь. Тут – сразу все, а главное – Цусима, будь она проклята!
– Но ты ведь не трясешься после Цусимы, как мама. Жизнь, я вижу, стала для тебя откровенным удовольствием.
– Никита, стоит ли тебе думать об этом?
– Конечно, я не стану осуждать тебя. Но ведь не ты, а мама воспитала всех нас. Ты ушел, и тебя нет с нами. А мама никогда не уйдет, она всегда останется с нами.
Никита раскрыл бумажник, чтобы показать отцу фотографии, присланные из Уфы Глашей, но Коковцев заметил и другое:
– А что у тебя там еще… Невеста? – Нет, это был портрет лейтенанта Шмидта. – К чему он тебе? – удивился Коковцев. – Твой старший брат предпочитал славного Дюпти-Туара!
– Но времена изменчивы, – отвечал Никита. – А подвиг Шмидта ради революции уже затмевает бесподобное мужество Дюпти-Туара во славу короля Франции.
Коковцеву спорить с Никитой не хотелось.
– Спрячь своего героя и никому не показывай, иначе вылетишь с флота, как пробка из бутылки шампанского.
– Кстати, папа, я не прочь выпить шампанского.
– Будет, и марка "Мумм". Ну, рассказывай о себе…
Под окнами ресторана расположились старые еврейские музыканты, они дружно вскинули смычки над потертыми скрипками. Никита сообщил отцу, что по доброй воле просил командование отправить его для служения на мониторах или канонерках Амурской флотилии… Смычки разом упали на печальные струны:
Прощай, моя Одесса,
веселый Карантин,
нас завтра отсылают
на остров Сахалин…
Для Коковцева это был удар – страшный, непоправимый.
– Ты соображал ли, когда сделал это?
Его сын, которого ожидала такая блистательная карьера, и вдруг избирает для себя… Амур?
– Ты полез туда, куда других на аркане не затащить.
– Наверное, потому и полез, что другие не хотят… О чем спорим, папа? Я не вижу повода для твоих огорчений.
– Ты, балбес, газеты читаешь? – спросил его папа.
– Не всегда.
– Но о том, что в Китае сейчас чума, слышал?
– Извещен. Немало.
– Тебе в барак, захотелось? Или не знаешь, что офицеры, попав на Амур, бегут куда глаза глядят? Они считают себя на положении ссыльных. Флотилию и комплектуют из шулеров и пьяниц. А матросня – сплошь бунтари и революционеры!
Никита Коковцев спокойно отвечал:
– В практике флотилии сохранилась морская терминология. Зима там длинная. Есть время для размышлений.
– Размышлять надо было раньше, а не тогда, когда твоим мониторам дровишек не хватит. Там и баб нет– одни шлюхи!
– Зато начальства там меньше, – договорил Никита.
Владимир Васильевич велел лакею заплатить музыкантам:
– Не могу слышать их тоску по Сахалину! – Озлобясь на сына, он резал болонские колбаски, из-под ножа прыснуло янтарным жиром на брюки. Наконец ему показалось, что он нашел убедительный довод. – Как ты мог? – упрекнул он сына. – Оставил больную маму… ради чего? Ради этой дровяной флотилии?
– А ты, – резко ответил ему Никита, – оставил нашу мамочку… ради чего? Извини. Не хочу божий дар путать с яичницей.
Намек на отношения с Ивоной не образумил Коковцева:
– Вернись на Балтику… хотя бы ради мамы!
– Почему бы не вернуться и тебе… ради мамы?
– Ты приехал в Одессу изгадить мне настроение?
– Я приехал проститься перед отбытием на Амур…
И они простились.
Вернувшись в гостиницу, Коковцев не мог скрыть от Ивоны своего душевного надрыва:
– Он уехал, и мы расстались подобно тому, как в Носси-Бэ я простился с Гогою – навсегда … Если в этом и есть божие провидение, то – кто виноват? Неужели я?
Ивона, лежа в постели, сосредоточенно жевала сушеную малагу. Красный сок пролился из угла ее мягких и дряблых губ, словно струйка крови. Додумав что-то свое, она откинула край одеяла, обнажив пухлые ноги в сиреневых чулках.
– Ну и что? – спросила она, подзывая его…
– С тобою я снова стал мичманом… слышишь?
– Адмиралом! – отвечала она, не раскрывая глаз. – Это твой глупый сын сделался мичманом… Шарман, шарман!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Так прошло два мучительных года, которые Коковцев хотел бы вычеркнуть из своей жизни, чтобы не вспоминать их потом. Унизительное положение закончилось для него в 1912 году, и тому были причины политического порядка… Европа ощутила признаки будущей грозы. Балканские войны стали неприятным откровением для официального Петербурга, который с удивлением обнаружил, что Балканы неуправляемы Россией, а интересы южных славян не всегда совпадают с русскими. Попахивало порохом и на Дальнем Востоке: революционный переворот в Китае превратил "Небесную империю" в "Срединную республику" (отказаться от мысли, что они в самом центре вселенной, китайцы не могли). С русского берега Амура уже не раз наблюдали тучи пыли, в которых утопала китайская регулярная пехота, а русские люди, свившие семейные гнезда в этом краю, уповали исключительно на защиту моряков Амурской флотилии… В этом году Россия стала забрасывать верфи срочными заказами на новые крейсера, эскадренные миноносцы и подводные лодки.
Коковцев нашел в себе мужество заявить Ивоне:
– Теперь самое время вернуться тебе в Париж.
Он слышал ее ровное, невозмутимое дыхание:
– А как ты вернешься к своей старой жене?
– Адмиралтейство отзывает меня из отставки, а со старой женой всегда разобраться легче, нежели с молодою…
Коковцев снова потребовался флоту, нуждавшемуся в опытных минерах. Плечи его обрели внушительную весомость эполет, и, когда он тронулся в Петербург, с ним поехала и очаровательная Ивона. За окном вагона пролетала черная украинская ночь, изредка освещаемая снопами искр, отбрасываемых назад из трубы локомотива. Коковцев размышлял – как примут его сейчас те люди, утопающие в глубоких креслах министерства, движением бровей внушающие ужас и повиновение в робкие душеньки нижестоящих… А он? Он глядит в беспросветную тьму окна, чтобы не видеть, как, шурша юбками, готовится к последней ночи его последняя сладостная женщина.
– А ведь ты без меня не проживешь, – сказала она…
Петербург заливали дожди. От вокзала коляски развезли их в разные стороны: ей надо на Английскую набережную, а ему давно пора вернуться на родимое пепелище Кронверкского. Ольга Викторовна, кажется, уже смирилась со своей нелегкою долей и потому встретила мужа как… гостя:
– Ты надолго ли, Владечка?
– Прости. Я виноват…
Было странно и жутко слышать ее горький смех:
– Ты как собака сейчас.
– Да. Как собака. Прости.
– Не прощу. Даже собаке…
Ольга Викторовна велела горничной поторопить кухарку с обедом. За столом он пожалел ее иссохшиеся ручки, ее седые волосы, собранные в пучок на затылке. Он сказал:
– Мне очень стыдно, что так случилось…
– Стоит ли вспоминать об этой непристойной фон-даме, которой я от чистого сердца желаю угодить под трамвай.
Вместе они перечитали письма Никиты с Амура. Он писал, что Морское собрание в Сретенске напоминает буфет захудалой станции – со стаканами помоев вместо чая, водкой и бутербродами с сыром. В библиотеке Благовещенска можно прочесть "новейшие" указания к стрельбе от 1853 года и определения координат по способу Сомнера, хотя корабли давно определяются в море по способу Сент-Иллера. Это рассмешило Коковцева!
– Никита всегда был идеалистом, – сказала жена, оправдывая сына во всем. – Он не считает, как другие офицеры, что его репутация подмочена амурскими волнами.
– Уже лейтенант! Быстро он пошагал. А вот что будет со мною, еще не знаю. Хотелось бы заполучить минную дивизию.
– Подумай о себе. Разве теперь способен ты сутками торчать на мостике эсминца, под дождем и снегом? Ты все время забываешь, что тебе уже на шестой десяток.
– Так много? – удивился Коковцев…
Он возвращался к флоту, когда морским министром был адмирал Иван Константинович Григорович, умевший ладить с Государственной думой, за что его ценили при дворе, а Балтийским флотом командовал фон Эссен, смотревший на сухопутных людишек с таким же любезным интересом, с каким породистый бульдог озирает ноги непрошеных гостей… Ложась на ночь, Коковцев был уверен, что Эссен даст ему минную дивизию. В эти дни он навестил гостевую ложу Таврического дворца, где Дума разрешала вопрос – давать флоту еще пятьсот миллионов или не давать? Пришлось, скрывая отвращение, выслушать галиматью, которую нес с трибуны московский промышленник Челноков:
– Адмиралы внушают, что на эти миллионы они смогут отстоять Финский залив от вторжения мнимого противника. Но, помилуйте, чтобы оградить двадцать девять верст "Маркизовой лужи" …пятьсот миллионов? Ради чего понадобились дредноуты с большой осадкой, если им и плавать-то негде? Зачем нужны быстроходные миноносцы, если стоит наставить на берегах армейских пушек, и они продырявят любой корабль противника. Господа! Адмиралы нарочно выдумывают мнимую опасность Петербургу, дабы еще раз обшарить карманы населения. На самом же деле, строя флот, они, видимо, желают вновь испытать свое позорное искусство самозатопления, как это было при Цусиме. Но мы, представители передовой русской общественности…
"Чтоб ты треснул… представитель!" – выругался в душе Коковцев. В кулуарах Думы случайно повстречал Григоровича, за которым свита флаг-офицеров таскала фолианты папок, как студенты консерватории, идущие на занятия по контрапункту. Григорович вооружился данными, чтобы оправдать русский флот перед нищей, зато "передовой" русской общественностью. Он сказал Коковцеву, чтобы тот благодарил Эссена:
– Который и вытащил вас из отставки. Уж я и не знаю, какой свист издаст Дума при моем появлении на трибуне, когда станет известно, что мое министерство начинает возвращать флоту старых опытных офицеров.
– Могу ли я надеяться на флаг минной дивизии?
– Этим вы привлечете внимание Думы.
Так! Влияние говорильни возросло еще больше.
– Иван Константинович, – спросил он министра, – неужели флот России настолько ослабел, что не может паклей заткнуть эти фонтаны мудрости в Таврическом дворце? Неужели и дальше служить с оглядкой на Гучкова и прочих господ, которые в наших делах разбираются, как свиньи в апельсинах.
– Надо! Надо прислушиваться к голосу общественного мнения. Вы поговорите с Эссеном, а я, извините, сейчас занят…
Вернувшись домой, Владимир Васильевич сказал супруге, что не узнает прежних офицеров русского флота:
– Кого я раньше встречал без рубля в кармане, теперь, заняв кресла под "шпицем", раскатывают в собственных автомобилях. Говорят, у многих завелись солидные счета в банках. Не хочу верить сплетням, будто и Григорович наживается от программы строительства флота… Ну, с каких бы шишей я мог бы завести для себя автомобиль? Да и какой из меня шофер?
– До первого столба, Владечка…
На шоферов тогда смотрели одинаково, как и на авиаторов. Почему-то считалось, что люди этих профессий все равно добром не кончат. А потому самые прекрасные женщины спешили исполнить любое желание героев, готовых свернуть себе шеи на первом же повороте.
В радости Ольга заметила и удрученность мужа:
– У тебя что-нибудь не так, как тебе хочется?
– Да. Меня неприятно удивило, что Колчак, будучи командиром эсминца "Пограничник", значится и флаг-капитаном Эссена, которого я никак не могу поймать за хлястик…