В городе постепенно исчезли собаки и кошки, лошади и даже крысы. Тротуары зарастали травой, на улицах поражало малолюдство и небывалая пустота в домах: петербуржцы покидали город, переставший быть столицею, искали сытости в провинции. Газеты изо дня в день публиковали списки расстрелянных за контрреволюцию. Странно, что почта еще работала. Коковцеву доставили на дом № 7-8 "Морского сборника", в редакционной статье которого оплакивались "дни великого национального бедствия, когда под двойным натиском неслыханной военной бури и решительной усобицы в изнеможении опустила знамена и меч уронила на землю побежденная родина. По смутным ширям русской равнины зловеще бродят голод и рознь…" Коковцев был озабочен не созданием нового флота, а копанием огорода во дворе дома, где он посадил картошку, старательно окучивая ее, а вечерами, не зная куда деть себя, обучал Сережу английскому языку. Все его помыслы сводились к осенней благодати, когда он наполнит кладовку запасами картофеля. Лето прошло в бестолковой маете, а в одну из августовских ночей кто-то, немного догадливее Коковцева, без шума собрал все то, что посеяно адмиралом. Над развороченными грядками он рыдал, как ребенок. Ни жена, ни Глаша не могли его утешить… Глаша сказала:
– Я знаю, кто нашу картошку собрал. Это Оболмасовы, что выше нас этажом живут. Я давно их подозреваю…
О почтенном Оболмасове ходили по дому нехорошие слухи. Он запугивал жильцов угрозами близкого ареста, советуя им поскорее покинуть Петроград; люди исчезали, доверив ключи от своих квартир тому же Оболмасову, а Глаша утверждала, что по ночам он стаскивает чужое добро к себе. Ольга Викторовна уверяла, что Оболмасов пишет ложные доносы на тех людей, которые не страшатся его угроз, но Коковцев никак не мог поверить, чтобы статский советник и кавалер, дворянин боярского рода был способен на такую гнусную подлость.
Оболмасов при встрече с Коковцевым уже не раз спрашивал:
– А каков у вас послужной список, адмирал?
– Отличный.
– Это плохо. Сейчас большевики перерывают архивы военного и морского министерств, выискивая людей с заслугами перед престолом, чтобы поставить их к стенке… Я крайне удивлен: весь наш дом уже опустел, одни вы остались.
– А почему вы, любезный, сами не уедете?
Оболмасов приник к уху адмирала, нашептав, что служит в советском учреждении, дабы удобнее вредить большевикам. А в одну из встреч на лестнице он Коковцева предупредил:
– Если завтра не скроетесь, вам ареста не избежать. Вчера один студент ухлопал Моисея Соломоновича Урицкого, а он председательствовал в петроградской Чека.
– Но я-то при чем? – удивился Коковцев.
– Сейчас-то все и начнется…
Совпало день в день: в Петрограде эсер Канегисер застрелил М. С. Урицкого, в Москве эсерка Фанни Каплан совершила злодейское покушение на вождя революции Ленина. Это случилось 30 августа 1918 года, а 5 сентября Совет Народных Комиссаров издал постановление, призывая граждан свободной России ответить на "белый" террор железным кулаком "красного" террора. В эти дни были арестованы не только контрреволюционеры, но и высшие сановники былой империи, ВЧК произвела массовые аресты многих генералов и адмиралов. Коковцев был удивлен, что его не тронули, относя этот либерализм ВЧК за счет положения своего сына на "красном" флоте… Его взяли не дома, а на Английской набережной. Полураздетая Ивона отделалась легким испугом, загородясь от чекистов французским паспортом:
– Я только и жду возможности вернуться в Париж!
– Пардон, мадам, а это кто? – показали ей на Коковцева.
Ивона пальчиком тоже показала чекистам на Коковцева:
– Вы его сами об этом и спрашивайте!
– Я… контр-адмирал… контр, – сказал он, стыдясь.
На вопрос, что он тут делает, Коковцев не мог сказать, что навещает вдову своего друга, ибо у вдов друзей, даже самых лучших, после полуночи обычно не задерживаются.
– Собирайтесь… пошли, – велели Коковцеву. В этот момент он вспомнил заклинание Ольги: Бог накажет тебя, если сказал ты неправду. Открытый грузовик заносило на крутых поворотах переулков. Вот и Гороховая, дом № 2 – вылезай! На этот раз следователь попался не из тех, что сами сидели, а из тех, которые других сажают. Человек явно озлобленный и, как заметил Коковцев, никогда не высыпавшийся.
С первого же допроса адмирал заявил протест:
– Я не имел счастия удостоиться общения с вашим Моисеем Соломоновичем, о котором, каюсь, до нынешнего года даже не подозревал, что такой существует, и я не могу понять, за что меня взяли, если его застрелил какой-то ваш психопат.
– Не наш! Идет классовая борьба, – мрачно заявил следователь, шлепнув на стол рыхлую папку. – У вас отличный послужной список… прямо душа радуется, как полистаешь! Вот бы вам волю дать, вы бы сразу нас за горло схватили…
Коковцев даже вздрогнул: "Неужели Оболмасов прав?"
– Старался как мог, – отвечал он.
– Я вижу… Монархист?
Коковцев объяснил то, что пришлось объяснять ранее, еще при Февральской революции, добавив не совсем осторожно:
– Но и вашей катавасии я тоже не приветствую…
– Оттого и давили революцию на царском флоте?
– Царский флот – для вас, а для нас – русский флот. Для вас – революция, а для нас – беспорядки, для флота губительные. Флот, как боевая сила, основан не на "лозунгах" и митингах со щелканьем семечек, а на приказах и дисциплине. Хотел бы я посмотреть – много ли навоюете вы с вашей анархией в нижних кадрах? Сами давить будете… еще как станете!
Коковцев понял, что расстрела ему не миновать:
– Спрашивайте! Я ведь изворачиваться не стану.
– И не советую, – кивнул следователь. – По вашим словам, адмирал, вы не приемлете монархии. Но когда монархию свергли, вы отвергаете и власть народа… Хорошо вам при царе было?
– Замечательно! – отвечал Коковцев. – Я прослужил полвека и даже в карцере не сидел. А по вашей милости и года не прошло, как я дважды обыскан и дважды арестован. Так почему я должел пылать к вам особой нежностью? Вы оставьте формуляр в покое. Я не режиму служил – России! Единой, великой и неделимой… Такова уж она есть, матушка.
– Да кому она была нужна, эта ваша прогнившая и вонючая Россия с ее темным забитым народом?
Допрос превратился в яростную дискуссию:
– Не забывайте, что эта самая "прогнившая и вонючая" два столетия подряд стояла во главе всей европейской политики!
– Мировая революция всю Европу охватит пожаром.
– Черта с два! – отвечал Коковцев. – Скорее Европа покончит с вами, господа! Я ведь вашу "Правду" читал внимательно: сами признаете, что начинается поход двунадесяти языков, во всех портах России высаживаются не милые гости, а интервенты, вооруженные лучше вас, намного лучше… Ну, что скажете?
– Скажу одно: теперь мне ясно, почему тебя, контру, взяли не дома, а на квартире французской подданной, да еще с немецкой фамилией, уснащенной приставкою фон…
Время для оправданий было неудобное: ВЧК была отлично извещена о совместной службе Коковцева с Колчаком, который недавно прибыл в Омск английским поездом резидента Нокса и при поддержке интервентов и эсеров объявил себя "Верховным Правителем России"…
– Колчак – ваш приятель? – спрашивал следователь.
– Сослуживец. Александра Васильевича я хорошо знаю. И не думайте, что я стану отзываться о нем скверно, чтобы угодить вам. Хотя, говоря откровенно, я всегда его недолюбливал…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Скоро среди арестованных возникли слухи, что в Петроград прибыл из Москвы комиссар для проверки работы ВЧК, и этот комиссар "стрижет всех под одну гребенку". Он появился в камере – весь в коже, с маузером у пояса. Пригляделся.
– А меня не помнишь? – спросил Коковцева.
– Не имел чести быть представленным.
– Имел, имел… Часики-то твои как? Еще стучат?
Это был Павел Бирюков, гальванер с крейсера "Дмитрий Донской", который спасал Коковцева при Цусиме, затем в Нагасаки совершил дерзкий побег из японского плена, чтобы сразу включиться в ритм русской революции на Балтийском море.
– Плохо сидится? – спросил он адмирала.
– Да чего уж тут хорошего.
– Верно. Сам сидел – знаю, что гаже не бывает…
Невыспавшийся следователь подал Бирюкову пухлое дело бывшего контр-адмирала Владимира Васильевича Коковцева.
– Та-ак, поглядим, что тут написали… Орденов – хоть на кальсоны навешивай! Минер – хоть куда! Поместий не имел… та-ак. Крепостными не владел… та-ак. Проживал лишь то, что боженька даст. Ну, и царь, конечно! Он тоже давал. А бесплатно только дураки служат. Очень хорошо. Отличный формуляр… Так какого же хрена его коптят тут?
Коковцев мстительно указал на следователя:
– Товарищу, видите ли, не нравится, что я не служил делу пролетариата, за что и приношу ему глубочайшие извинения.
– Так и я, – отвечал Бирюков, – тоже не служил делу пролетариата, когда меня остригли, будто барана, в Крюковских казармах и написали на спине красным мелом две буквы: "ГЭ" – Гвардейский экипаж! Сэляви, как говорят француженки, быстренько раздеваясь. Чему тут удивляться? А если бы мы не воевали с тобой, адмирал, так от нашей России небось один пшик на постном масле остался… Верно ведь?
Следователь упомянул обстоятельства ареста Коковцева, и Коковцев сказал, что объяснит это Бирюкову наедине. Через минуту вернулись обратно в камеру, Бирюков отмахнулся:
– Это шашни! Нас не касается… Вот что, – распорядился он. – Я этого человека знаю. Вреда от него матросам никогда не было. А в заговорах контрреволюции он замешан?
– Нет, – отвечал следователь со вздохом.
– Тогда реверсируй машину назад…
Коковцев оказался на свободе, и надо же было так случиться, что первый, кого он встретил на лестнице своего дома, был опять-таки статский советник и кавалер Оболмасов.
– Вы… сбежали? – спросил он, крайне удивленный.
Коковцев показал ему справку из ВЧК: выпустили.
– Быть того не может! Впрочем, это их прием. Сначала выпустят, а потом присматривают, что говорить станете…
– Да бог с вами, – отвечал Коковцев. – Я домой хочу.
Ольга Викторовна встретила мужа холодно:
– Бог тебя наказал, Владя, пусть Бог и прощает…
Тут он понял, что Ольге все известно. Глаша добавила:
– Ведь она жена вам, не какая-нибудь сбоку припека. Вы бы и нас могли послушаться – мы ведь худого не скажем… Что вы на старости лет связались с какой-то сучкой?
Сколько уже лет Коковцев свято соблюдал тайну досье на Глашу из архивов департамента полиции, никогда не выдав ее даже пустячным намеком на прошлое, но сейчас выпалил:
– Помолчи хоть ты… Чистюля!
Глаша закрыла лицо руками, будто ее ударили:
– Да бог с вами… что вы такое говорите-то?
– Все знаю про тебя. Отстань…
Сережа уже не подходил к нему. Ольга Викторовна с мнимой сосредоточенностью перечитывала нудные романы Поля Бурже. "Неужели и конец жизни, как тот кусок японского мыла?" Подумав, Коковцев вынул из тайника бельгийский браунинг, сунул его в карман. Это не укрылось от проницательной жены:
– Я не узнаю тебя, Владя… посмотри – кем ты стал? Ведь ты уже не человек, а хуже зверя. Я боюсь тебя.
– Ты боишься одного меня, а я боюсь всех…
Переполненный радостью бытия, приехал Никита. На этот раз свой первый поцелуй он отдал уже не матери – Глаше.
– Папа, – крикнул он еще из передней, – в продолжение той амурской истории я скажу тебе нечто приятное для меня: на днях меня приняли в партию большевиков.
Нахохлившись под пледом, адмирал не двинулся в кресле:
– И так закончился славный род дворян Коковцевых, но уже нет департамента герольдии, дабы отметить это событие, достойное сожаления генеалогов… Что еще скажешь?
– Еще, – сказал сын, проходя в гостиную, – я выбран в командиры минной дивизии… Надеюсь, это тебе приятнее?
– Это позорнее, – сказал отец. – Я! Даже я, адмирал с богатым морским цензом, не мог получить минной дивизии от Эссена, а ты… ты… тебя выбрали?
– У меня не было причин, папа, отказываться от избрания снизу, как у тебя не возникло бы их при назначении сверху.
Коковцев указал Никите на портреты его братьев:
– Пади в ноги им! Они не вернулись с моря еще в чинах мичманских, но память их останется для меня священна. А ты… Шкурник, христопродавец, отщепенец и мразь!
Сережа боязливо передвинулся ближе к матери, которая, слабо ойкнув, закрыла рот ладонью. Ольга Викторовна вдруг пристукнула сухоньким кулачком, посинелым от холода.
– В этом доме все уже было, – произнесла женщина резким голосом. – И ты достаточно оскорблял меня. Теперь оскорбляешь моего сына… Не смей! Если Никите это нужно, пусть он и делает то, что ему нужно. Это его право.
Тягостное молчание стало невыносимо. Всегда сдержанный, Никита все же не вытерпел, обратясь к матери:
– Я хочу всем только самого лучшего. Папе тоже. Пора бы уж понять, что старая Россия не сдохла, как загнанная кляча, и она не смердит вроде трупа. Она жива и будет жить, возрожденная в новом обличье, а наш российский флот…
– Не касайся флота! – крикнул ему отец. – Я потерял двух сыновей, оплакав их горькими слезами. Разве же я мог думать, что потеряю и тебя… последнего! Но оплакивать тебя, скомороха, я не стану… уходи! Чтоб я тебя больше не видел!
Никита резко повернулся. В передней сдернул с раскрылки свое пальто, и было слышно, как затихают его шаги на пустынной лестнице. Глаша издала протяжный стон – из души:
– Он такой же хоро-о-ший… как и Го-о-ога!..
Ольга Викторовна, наперекор своей женской судьбе, тасовала колоду карт, точными жестами раскладывая пасьянс.
– Ну? – спросила она. – А что будет дальше?
Владимир Васильевич сбросил с колен женский плед.
– Не знаю, что дальше, но в этом доме я стал чужим! Пожалуй, мне лучше уйти. Хочешь, поедем вместе… к Колчаку!
Глаша, еще плача, натягивала на сына несуразное и длинное, как салоп, пальтишко, кутала его тонкую шею шарфиком.
– И зачем вам уезжать? – говорила, всхлипывая. – Я и сама могу уехать от вас… мешать никому не стану.
– Не в тебе дело. Сядь и не дури! – жестко повелела Ольга Викторовна, переворачивая туза и валета. – Уж если вопрос ставится так, что кто-то должен отсюда уехать, так ты обязана остаться со мной… Если, дорогая моя, ты еще не усвоила этого, так за тебя понимаю я. И вообще, – сказала она, – в этом доме есть только одна хозяйка – это я!
Ольга встала. Выпрямилась. Ее голова тряслась. Но в этот момент она была очаровательна и прекрасна, как никогда.
– Разве ты не поедешь со мною в Сибирь? – спросил он ее.
– Нет. У меня есть сын. Есть внук. Я не отдам их никому. Ни немцам. Ни англичанам. Ни французам. Ни тебе. Ни Колчаку… В этой квартире, не забывай, я увидела свет божий. Здесь я играла с куклами. Отсюда бегала в гимназию, восторженная девочка. Нет, это не я к тебе – ты пришел ко мне! Но здесь я впервые познала с тобою любовь… Ты можешь ехать, Владечка, – закончила она с бесподобным торжеством.
– Не люби меня! И зачем я тебе? Избавь меня от любви!
Ольга Викторовна рассмеялась – с надрывом:
– Нет уж! Я буду любить. Я хочу любить. Назло тебе! Я любила всегда. Как кошка… И люблю даже сейчас. Мне стыдиться нечего. Люблю, да! У меня нет и не было любви больше, кроме любви к тебе… Это на всю мою жизнь – одна любовь!
Коковцев, сжавшись в комок, просил ее:
– Так не бросай же меня. Мы много прожили.
– Была и счастлива. Спасибо за это. А теперь… уходи!
За спиною адмирала, словно взведенное ружье, четко клацнул замок. Он вдруг стал дубасить в двери ногою:
– Ольга! Но ведь нельзя же нам так… прости!
Ольга Викторовна не впустила его обратно. Поникший адмирал шаткою походкой побрел через сугробы на Английскую набережную. Петроградский голод и холод коснулись и Ивоны: кутаясь в шубу, которой одарил ее "шоффэўр" герцога Лейхтенбергского, она грызла шоколад, полученный от французского консульства. Коковцев, даже не сняв пальто, опустился на стул.
– Чего ты сидишь и ждешь, моя прелесть?
– Надеюсь, мне можно погреть свою нежную fanny?
Коковцев сказал, как быстрее выбраться из этого города:
– Сейчас с Дальнего Востока гораздо ближе до Парижа, нежели отсюда… Вставай и собирайся.
– Хочешь шоколаду? – ответила Ивона и, подобрав под себя ноги, еще плотнее закуталась в шубу. – Если бы ты предлагал ехать в Испанию к адмиралу Сервере, я бы еще подумала. Но замерзать в армии Колчака… Нет, mon amiral!
Он всегда удивлялся ее встревоженным глазам.
– Зачем я жил? Скажи, ради чего оскорблял свою жену, мать моих детей? Чтобы ты меня сейчас предала?
– Не приставай с глупостями, – предельно ясно отвечала Ивона. – Разве я оскорбляла твою жену? Или я виновата в гибели твоих детей? И зачем ты пришел сюда, если заранее знал, что конец у нас будет смешным?
– Трагическим! – Коковцев опустил руку в карман пальто. Он сказал женщине, что все эти годы она была для него только дурным наваждением. – Я ведь не говорил тебе правды. Выслушай ее: когда "Буйный" отходил от борта "Суворова", на том месте, где я оставил твоего несчастного мужа, оставалась лишь дыра от прямого попадания снаряда… Дыра, и все!
– Тебе захотелось облегчить свою совесть?
– Не смейся надо мною. Это ведь страшно!
– А мне смешно. Кому ты нужен сейчас?
– Встань! Одевайся. Едем в Сибирь.
– Я уезжаю завтра в Париж… не с тобою, пойми.
Коковцев выдернул из кармана браунинг:
– Мерзавка… на! на! на! Получай…
Ивона ничком сунулась в угол дивана, умерев бессловесно и тихо. Струйка крови, медленно выползая из уголка дряблых губ, напомнила Коковцеву сок разжеванной ею малаги.
– Господи, простишь ли меня? – взмолился он…
Поезд уносил его прочь и навсегда. Кто-то, невидимый в потемках вагона, рассказывал, что во Владивостоке порядок:
– Матросы даже честь отдают, офицеров глазами едят. Колчак – фигура, атаман Семенов еще крепче. Чуть что не так – в прорубь башкою: бултых! Потому там особенно не размусоливают. Есть! – козырнули тебе, и катись к едреней матери….
Всю ночь под Коковцевым ерзали визжащие рельсы, переговариваясь на промерзлых стыках отчаянно: "Кол-чаку! Кол-чаку! Кол-чаку!" Страшным пронзительным воем паровоз разрезал великие российские пространства… Неужели все кончено?
"Где же вы, очаровательный мичман Коковцев?"
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .