9
"Гангут" вернулся в Гельсингфорс, когда прибрежные острова финской столицы уже накрылись одеялами первых снегов. К борту линкора буксиры сразу же подтянули баржи с "черносливом". Опять завыли трубы оркестра, залязгали медные тарелки, огромная дурында геликона бубнила свое: пуп-пуп... поп-поп!
Опять роба на голое тело, тряпками обмотаны шеи, полотенцами обертывались матросы в паху, чтобы спастись от разъедающей тело угольной пыли. Двенадцать часов подряд сновали по трапам люди, уже потерявшие человеческий облик... Черные, как негры!
– Бегом, бегом! – покрикивал на них Фитингоф, тоже весь черный, высматривая нерасторопных через стекла очков.
На днищах барж лопатами сыпали уголь в мешки, окантованные для прочности веревками. Вязали их в замкнутую цепь по двадцать мешков сразу, вроде конвейера. Вира! – и наверху мешки принимали на свои плечи матросы. Бегом, бегом, бегом... А в каждом таком мешке, как ни крутись, шесть пудов с гаком. Опустошенные баржи отошли, но к борту "Гангута" тут же подвалили еще четыре угольных лихтера.
– Дайте передых. Завтра перекидаем, – взмолились матросы.
– Начи-и-и... ай! – отвечал Фитингоф.
Наконец и эти баржи разгрузили. Люди валились с ног.
– Теперь авральная приборка... быстро, быстро!
Все этот день шло на износ души и тела. Нервы уже лопались. Приборку тоже закончили. Пошли по баням, срывая с себя на ходу черные хрустящие панцири роб. А в бане, как назло, углем засорило водостоки. Уровень грязной мыльной воды, в которой плавали мочалки, поднимался матросам до колен. Стали орать на трюмачей, чтобы прочистили фаны. Трюмные по оплошности дали в души забортную воду, которая обожгла голых людей холодом пучины. А горячей воды из котлов линкора совсем не дали. Приближался ужин...
После угольной погрузки – по традиции! – положены макароны.
Но сначала мы приводим точный исторический факт, закрепленный в анналах партийной истории флота.
Вот она, эта истина: ни офицеры "Гангута", ни зубодробитель фон Кнюпфер, ни сам барон Фитингоф – не они, а именно команда "Гангута" шла на все, чтобы в боевой обстановке не обострять отношений между низами команды и верхотурой кают-компании. Большевики, сколько могли, сдерживали стихию гнева.
Но всему есть предел. Предел терпению положила "606".
Вот теперь, читатель, мы начинаем бунт!
* * *
Флигель-адъютант Кедров как-то странно понимал свои обязанности командира. Отстоял положенное у телеграфа на мостике, а там... хоть трава не расти. Вывел "Гангут" в море, привел "Гангут" с моря – точка. Дальше пускай крутится барон Фитингоф...
Бывают дни в жизни человека, когда все идет кувырком, чтобы под вечер разразился жестокий скандал с битьем посуды и хорошим мордобоем. Такое же назревание страстей случается порой и с целым коллективом. Сегодня на "Гангуте" обстановка была явно раскаленной, но Кедров не заметил, что палуба уже обжигала пятки – снизу, от кубриков. Когда склянки отбили к ужину, каперанг стал собираться на берег – к жене.
– Катер – под трап! Иду в город...
Он готов к любви. Осталось лишь повязать под воротничком тесемки галстука, но тут заявился в салон старший офицер.
– Михаил Александрович, – заметил Фитингоф обеспокоенно, – я бы попросил вас сегодня ночевать на корабле. У камбуза растет недовольство, и... можно ожидать беспорядков.
– Глупости! А в чем дело?
– Бачковые отказываются разбирать кашу по бачкам.
– Кашу? Но после угольного аврала положены макароны.
– Нету макарон, – стонуще отвечал Фитингоф. – Сегодня опять ячневую сварили... Я опробовал. И одобрил к раздаче.
Галстук наконец завязан. Золоченые ножны кортика бились у лампаса штанов, нежно и тонко названивая, о любовном свидании. Лайка перчаток ласкала взор, сминаясь в ладони, как бархат. Боже, какое это счастье для мужчины, когда он спешит к жене каждый раз – как к любовнице, пылкой и ожидающей его...
– Не понимаю вас, Ольгерт Брунович, – сказал Кедров, берясь за фуражку. – Я же не баталер. И не стану открывать для них консервы из зайчатины. Когда мне в ресторане подают антрекот не по вкусу, я не ем его, но... я не делаю из этого трагедии!
Фитингоф настырно уговаривал каперанга остаться сегодня на корабле, а за дверями салона лаял дог, дожидаясь хозяина.
– Каша-то... ячневая! – говорил барон. – "Шестьсот шесть", от нее и в будни носы воротят... Это, простите, не антрекот! А наш "Гангут", покорнейше извините, это вам не ресторан!
Кедров взглянул на часы – жена уже изнылась в ожидании.
– Ах, ну что мне до этого? Каша ячневая, каша манная, каша рисовая... так можно без конца. Итак, барон, до завтра.
– Постойте, – плачуще позвал его старший офицер. – Вы хоть посоветуйте мне, что делать, если каша у нас заварится?
– Выбросьте ее за борт!
Под парусиновой пелериной капота катер с Кедровым помчался к городской пристани. Фитингоф огорченно вздохнул, а со стороны камбуза уже доносились возбужденные выкрики:
– Пущай "шестьсот шесть" сам Фитингоф трескает. Где он, сука немецкая? Я ему сейчас весь бачок на лысину выверну.
* * *
В жилой палубе гальванных специалистов стучали ложки голодных матросов. Осталось как-нибудь отволынить вечернюю молитву, разобрать койки с сеток и спать, спать... Полухин спросил:
– Кто у нас бачкует сегодня? Чего не идет?
– Ваганов бачковым. Там какая-то заваруха у камбуза...
С подволока кубрика спущены столы, и теперь они качаются на цепях, звеня мисками. В ожидании макарон гальванеры щиплют хлебушко, окуная его в казенные плошки, где – по традиции флота – томится нарезанный лук в растворе соли. Все молчат. В руках дрожня. Если что скажут – резко, отрывисто, будто бранятся.
– Какого хрена бачковой не идет? Сдох, что ли?
– Небось, гад, по дороге подливу с макарон слизывает...
Бачковой Ваганов вернулся от камбуза подавленный и с грохотом швырнул на стол медный бачок – пустой!
– Все не брали, и я не стал брать. Сегодня снова "шестьсот шесть", а макарон нету... Говорят – кончились.
А за столом гальванеров сидело немало большевиков.
– Сожрем и "шестьсот шесть", – отвечали. – Макароны эти – кошкам под хвост. Нельзя, чтобы макароны работу нашу губили.
Семенчук, угрюмый, быком вздыбнулся над столом.
– Это... вы! – сказал. – Вы понимаете. А команда того знать не желает. Из-за такого дерьма карусель-то уже крутится...
– Даешь макароны! – доносилось через люк. – Бей немцев!
– Слышите? – навострился Полухин. – Эти лозунги от желудка, а не от разума. Это от морды битой, а не от грамотности шибкой.
Трапы долго гремели под матросскими бутсами. Кубрик опустел, и долго в безлюдье, словно доска деревенских качелей, мотался на цепях железный стол, свергая на палубу миски, хлеб и соль с луком. В самый последний момент большевики договаривались:
– Влезать нам в эту кашу? Или... посторониться?
– Влезай, братва! – решился Полухин. – Но старайся, чтобы команда только от ужина отказалась. А дальше – удерживай...
Возле камбуза – толпа; здесь и Фитингоф – с увещеваниями:
– Я согласен, что масла можно добавить. Я согласен...
Но замаслить бунт не удалось. Из боевой организации команды, живущей, как в тисках, по регламентам вахт и приказов, вдруг выросла стихия, никому не подвластная.
* * *
ВЫДЕРЖКА ИЗ ПРИГОВОРА СУДА
ПО ДЕЛУ ГАНГУТСКОГО БУНТА:
"...все кричали: "Бей немцев!" Кузьмин кричал по адресу инженер-механика мичмана Шуляковского:
– Ребята, бейте Шуляковского по роже!
Мазуров кричал по адресу одного из офицеров, уговаривавших команду разойтись:
– Что вы его тут слушаете? Бей его, дурака, в рожу!
Посконный кричал по адресу лейтенанта Христофорова:
– Да что вы на него смотрите? Бей его в рожу!
При этом Макуев кричал по адресу старшего лейтенанта барона Фитингофа:
– Бей немцев! Не надо нам немцев и старшего офицера!"
* * *
Из коридора кают-компании телефонный шнур ползет на корму линкора, там он прыгает на бочку, которая качается на волнах заякоренная, от этой бочки провод бежит по дну залива – прямо в город, и тишину гельсингфорсской квартиры взрывает звонок:
– У нас забастовка! – сказал Фитингоф Кедрову. – Умоляю... Необходимо ваше присутствие на корабле.
– Дорогой Ольгерт Брунович, но я уже в халате. Я...
– Михаил Александрович, – не дал ему договорить Фитингоф, – сейчас команда должна видеть вас в мундире. И при оружии!
Когда бунтует эсминец – это бунтует лишь рота. Можно подавить восстание на крейсере – как в батальоне. Но гораздо сложнее с плавающей крепостью линкора, на котором за стенкою бронированных фортов во всеоружии засела целая дивизия.
– Господа, – заявил Фитингоф в кают-компании, – прошу оставить розовые надежды, что макароны могут исправить положение с ячневой кашей. У нас, если хотите знать правду, даже не бунт... Потемкинщина! Да, да. Та самая, которая однажды обернулась позором для России...
Фитингоф хотел что-то сказать еще, но махнул рукой:
– Поздно... разбирайте револьверы!
От пианино рванулась к нему тень мичмана Карпенко:
– Нет! – вскрикнул он, подбежав к барону.
– Что значит "нет"? – набросился на него старшой. – На ваших плечах, мичман, погоны или ангельские крылышки?
– Нет! – твердо повторил Карпенко. – Я говорю вам нет, ибо нечестно проливать русскую кровь на палубе русского корабля. Она должна быть пролита лишь в битве с врагами.
"Романтичный юноша..." Фон Кнюпфер положил на плечо Карпенко свою боксерскую лапу и дернул мичмана к себе:
– Врага вы и во сне видели. А он... здесь! Не прольете вы ему кровь, так он прольет сейчас кровь вашу... Выбирайте!
Ничего не понимая, что происходит сегодня, остервенело лаял на всех фитингофский дог. Дневальные обходили корабль, уже отсвистывая на дудках обычный призыв:
– Ходи все вниз – на молитву!
Семенчук мотался по трапам, исступленно крича:
– Давай все в церковь... ходи вниз!
– А что там будет? – спрашивали его.
– Не знаешь, дура, что в церкви бывает? Митинг будет...
Матросы всегда волокитничали, чтобы не отбывать повинности богослужения. Но сейчас церковная палуба – как переполненный трамвай. Жарко было. Теснотища адова. Стояли плотно – в стенку, и эта стенка живых тел слегка покачивалась (в такт раскачиваниям дредноута). Пришли и офицеры. В мерцании икон, перед ликом святых угодников сошлись – не для молитв, конечно же. Сошлись, чтобы драку продолжать. Обнажив головы, вразброд – через пень колоду – отбоярили молитву. Но, разрушая песнопение, летала над головами тяжкая брань и метались злобные выкрики:
– А макароны кады давать станут?
– Братцы, ой, дохну! Ноги не держат...
– Я голодным на царской службе спать не лягу!
Богослужение использовали для своей агитации большевики.
– Кончай эту баланду, – шелестел за киотами шепот Полухина. – От "шестьсот шесть" отказались, и крути машину назад. Помните, что царь не пожалеет лучшего линкора России – вас угробят торпедами, и кандалы всем обеспечены. Подумайте, что рано еще!
И на всю церковную палубу – словно по железу запустили стальной брусок – рвануло диким выкриком Семенчука:
– Братцы, не суйся башкой в петлю! Не пришло еще нам время!
Кто-то из матросов смачно харкнул ему в лицо:
– Шкура! За начальство выгребаешь? Мало тебе этих лычек? Шапку с ручкой захотел, чтобы пофорситься?
– Дурак, – вытерся Семенчук. – Я же тебя сберегаю...
Гангутский батька взмахнул кадилом – большим, как макитра.
– Которые тута верующие, – провозгласил трубяще, – теи да престанут лаяться. Иначе любого из вас, гавриков, вот шарахну по кумполу, чтобы бога – бога-то! – не забывали...
Отмолились во славу божию. После, как всегда, сигнал:
– Койки брать – всем спать!
* * *
– Не бери койки! – раздавалось. – Не ляжем спать!
Койки стоят на верхнем деке, свернуты в тугие коконы, согласно уставному стандарту. Стоят рядами, как шпульки в ткацких челнах, все пронумерованы. Койки ждут или разбора ко сну, или гибели корабля (каждый такой кокон держит матроса на воде двадцать минут). Но сегодня разбора не состоялось. В низах дредноута вспыхивали драки. Взявших койку заставляли тащить обратно и ставить в сетки. Кое-где уже блеснули потаенные ножи, разрезая на койках шкентросы, и под ноги бунтующих теперь сыпались пробковые матрасы, тощие подушки и рыжие одеяла...
– Не смей койки брать! Мы еще не ужинали!
Эти проклятые макароны породили бунт. Но бунт стал вызревать в восстание, когда по "Гангуту" разнесся призыв:
– Все – к пирамидам! Брать винтовки из кают-компании...
Полухин понял, что можно в кровь разодрать себе горло, убеждая людей, – ничто сейчас не поможет. В машинном кубрике отыскал своего товарища – электрика Лютова:
– Запахло жареным. Делать нечего – руби динамо!
– Подумай, Володька, – предостерег его машинист.
– Уже думал. Если рванутся наши к пирамидам, так коридор узкий... всех перестреляют из кают-компании. Руби свет!
– Когда стопить динаму?
– Давай на стоп, как рында жахнет...
С ударом склянок динамо-машины дредноута провернулись в последний раз, и, воя на гаснущих оборотах, роторы их прекратили подачу тока. "Гангут" сковало параличом. Гигантский комбинат техники замер – не провернешь орудий, лифты не подадут к ним снарядов, из автоматов вынута их душа – токи! Тускло и медленно, как в покойницких, где лежат мертвецы, под матовыми плафонами едва разгорелись лампы аварийного освещения – от батарей.
С мостика "Гангута", усиленный мегафоном, разносился голос:
– Эй, на "Полтаве", эй, на "Севастополе"! Братья-дредноуты, мы восстали... Говорит восставший "Гангут": поднимайтесь и вы, встанем бригадой... Кровососов и скорпионов – за борт!
И неустанно гремела под мостиком рында. Но затемненные силуэты кораблей-братьев, кораблей-близнецов, порожденных одной матерью-верфью, от одного отца-народа, – эти силуэты не осветились сочувственным заревом. Безмолвие... там дрыхли, как окаянные сурки, замотав головы в казенные одеяла. Только по срезам палуб мерцали карманные фонари – это обеспокоенно расхаживали офицеры, загоняя случайных зевак обратно под настил брони казематов.
Кедров с берега еще не прибыл. Фитингоф – за него:
– Набьем карманы патронами и... с богом! с богом!
Грозя револьвером, он стал разгонять матросов по кубрикам:
– Расходитесь по низам... всем спать, спать, спать!
– А ты в рожу не хошь? – кричали ему, увертываясь.
И во мраке ночной взбаламученной палубы плясала перед бароном длинная фигура босого матроса в кальсонах, который выбрасывал в лицо Фитингофу слова, как плевки:
– Вот тока мне стрельни! Вот тока нажми... Я, хад, в аппарате мину по пистону шарахну. Взорву тебя с этой каталажкой!
Фитингоф задрал голову в сторону верхних рубок:
– Вахтенный офицер! Это вы, Королев? Наклоните же прожектор над палубой... осветите мне эту сволочь, которая сеет...
Кусок антрацита резанул над ухом старшого. С мостика брызнули на палубу осколки разбитого рефлектора – прожектор погас.
– К пирамидам! К оружию... доколе терпеть?
Паля из револьвера, Фитингоф отступал назад – в теплые закуты офицерских кают, где на худой конец можно защелкнуться на замок, и, пока матросы его ломают, он успеет выбраться через иллюминатор в море. Достигнув – раковым ходом! – комингса кают-компании, старлейт начал сколачивать оборону офицерского отсека. Робких он взбадривал матерщинкой...
– Почему все я, я, я? Действуйте же и вы. Задраивайте матросов в кубриках, как тараканов, чтобы они не расползались по линкору... Боже, да стреляйте же, господа!
Фон Кнюпфер внял этим мольбам и деловито стал затискивать патроны в барабан здоровенного "бульдога".
– В воздух стрелять не стану... надо бить под сиську!
Его намерения опередили матросы. Через всю длину офицерского коридора мотнулось что-то тяжкое, треснув в конце полета фон Кнюпфера прямо в лицо. Главный мордобоец "Гангута" выронил свой "бульдог", от боли стал ползать на четвереньках. Мичман Карпенко, весь желтый от нравственных страданий, лез к дверям на палубу впереди офицеров – просил только об одном:
– Господа, умоляю... не стреляйте, не стреляйте.
Он получил от матросов страшный удар по голове железной люковицей и тут же свалился, залитый кровью, но еще кричал:
– Только не убивайте своих... это подлость, господа!
Лавина матросских тел уже ломила через коридор. Полураздетые, грудью шли на штурм винтовочных пирамид. Затоптанный их ногами, с палубного коврика их убеждал Карпенко:
– Пусть и ваша совесть будет чиста... не надо, не надо!
Громадное полено с треском разбило плафон освещения. Второе полено, крутясь в воздухе, хватило по голове Фитингофа, но старшо?й устоял на ногах. Офицеры вдруг осознали, что еще один шаг – и свершится ужасное кровопролитие, которое не искупишь потом ни в каких молитвах... Они разом побросали оружие.
Теперь (безоружные) офицеры требовали у Фитингофа:
– Барон, дело за вами... бросьте и вы... слышите?
Фитингоф оказался лицом к лицу с матросами.
– Добро, – сказал он. – Я дам вам макароны...
Ему орали:
– А нам теперь плевать на твои макароны... Ты ответь, за сколько грошей нас предал? Почему армия отступает? Где снаряды для фронта? Почему... почему... почему?
Фитингоф отдал свой револьвер и вдруг разрыдался:
– Я больше не могу так. Пожалейте же и меня... Здесь, в этом коридоре, говорить невозможно. Я задыхаюсь... Пусть команда соберется на юте. Выслушаем вас всех... О-обеща-аю!
Внутри дредноута глухо провыли динамо, и отсеки наполнились ровным устойчивым светом. Электротоки, струясь по кабелям, осияли весь линкор, взбежали до клотиков мачт, наполняя светом топовые фонари. Офицеры смешались на палубе с толпою матросов.
– Мы вас слушаем, – говорили они. – Мы ведь тоже люди...
На них обрушилась целая Ниагара старых, затертых обид:
– Почто издеваются над нами? Мы служим по совести.
– Не хотим под немцем быть – Фитингофа в ж...!
– А фон Кшопфер... рази не пес? Он боксою нас бьет.
– Шуляковский – тоже хнида гнилая.
– Верно! На флоте без году неделя, а нас лупит.
– За что?
– Сколько можно?
– Нельзя так!
В окружении матросов горько рыдал мичман Гриша Карпенко:
– Я же за вас! Скажите, ну хоть однажды обидел ли я вас?
Окровавленным платком он вытирал себе разбитое лицо, а матросы, обступив мичмана, утешали его:
– Ну, огрели разок... не со зла же – по горячке!
– Хорошо бы вам примочку из арники сделать.
– Пятак приложить. У меня есть... Во!
– Спасибо. Я же за вас, ребята... за вас.
– Вы не серчайте. Мы тоже... за вас! Вы хороший...
Злоба остыла – русский человек отходчив. Усталость суточного аврала уже сковывала скулы зевотой. Теперь, кажется, и дай им макароны с подливкой, так никто к ним и не притронется. Полухин понял, что бунт дал самую яркую вспышку в коридоре оружейных пирамид – ярче этого уже ничего не будет! К нему подошел Семенчук.