* * *
Как раз в этот день армия Апраксина проходила густым лесом, возле прусской деревни Гросс-Егерсдорф – узкими, заболоченными гатями. В лесу было влажно, пушки застревали в буреломах, сырел в картузах порох. Наконец войска вышли на узкую равнину, топкую и неровную, поросшую ольхой и ежевикой.
Посмотрев на карту, Апраксин тоненько свистнул:
– Матушки мои, да мы тут в ловушке. Здесь – лес, а подале – Прегель течет… Так негоже! Господа офицерство, пора маневр начинать; тронемся к Алленбургу с опасением…
Ближе к ночи в шатер к Апраксину впихнули страшного человека: был он бос, лицо в лесной паутине, прусский мундир рван, в репьях и тине, пахло от него табаком и сырыми грибами. Этот человек плакал, обнимая колени фельдмаршала.
– Русские… божинька милостивый, не чаял уж своих повидать. Нешто же родные мои? Сколь лет прошло, как запродали меня в гвардию потсдамскую, с тех пор прусскую муку терпел…
Это был перебежчик. Ему дали вина. Он пил и плакал, дергаясь плечами. Потом прояснел – сказал твердо:
– Армия фон Левальда стоит в ружье за лесом. Сорок конных эскадронов Шорлемера да восемь полков гренадерских ударят поутру – костей не соберете! Коли не верите – хучь пытайте: любую муку ради Отечества стерплю, а от своего не отступлюсь. Так и ведайте обо мне… Утром – ждите!
Фермор схватил перебежчика за прусскую косицу, рвал его со стула, топтал коваными ботфортами:
– Я таких знаю: их в Потсдаме нарочито готовят, дабы в сумление противников Фридриха приводить.
– Погоди мужика трепать, – придержал его Апраксин. – А може, он патриот славный и верить ему надобно?
Но патриоту в ошметках прусского мундира не поверили: штаб Апраксина счел, что Левальд умышленно вводит в заблуждение русских, дабы они, напрасно боя здесь выжидая, истомили бы армию в пределах сих, кои лишены фуража и корма.
В неудобной низине, стиснутой Гросс-Егерсдорфским и Норкиттенским лесами, русская армия (в бестолочи кривых и путаных тропинок) стала проделывать чудовищный маневр, широко раскидывая хвосты обозов и артиллерийских парков. В вагенбурге была костоломная давка: передние колеса одной фуры цеплялись за задние колеса другой повозки.
Во мраке ночи, как дятлы, неустанно постукивали топоры: саперы наводили мост через Прегель. Австрийский наблюдатель при ставке Апраксина, фельдмаршал-лейтенант барон Сент-Андре, разъезжал по лагерю через боевые порядки, всем недовольный: здесь не так… тут криво стоят… там слишком ровно!
Проведя всю ночь под ружьем, войска еще продолжали разворот своих флангов, когда вдруг кто-то крикнул:
– Братцы? Гляди-кась… Кудыть его занесло?
Армия приумолкла. На опушку Норкиттенского леса, пронизанную легким туманцем, выехал молоденький прусский трубач. Да столь смело выехал, будто русские ему нипочем! Солнце уже всходило, и все видели, как ярко горят петушиные одежды трубача. Вот он приосанился в седле. Неторопливо продул мундштук. И приставил горн к губам…
До русского лагеря донесся боевой призыв меди:
– Тра-та-рра-ррра-а!
И сразу – без вскрика! – рванулись пруссаки из леса.
Бегом. Со штыками наперевес.
Быстро и напористо они разом опрокинули два полка – Нарвский и 2-й Гренадерский.
Удар пришелся на дивизию генерал-аншефа Василия Абрамовича Лопухина. Пруссаки уже ворвались в обозный вагенбург. Лопухин обнажил шпагу и, вскочив на телегу, дрался люто и яростно, пока его не свалили три прусские пули.
Кто-то из солдат схватил генерал-аншефа за ноги, потащил старика прочь из плена – подальше от позора. Седая голова ветерана билась об кочки болота.
– Честь, – хрипел старый Лопухин, – честь спасайте…
И на запавших губах генерал-аншефа лопались розовые кровавые пузыри.
Так бесславно и гибло началось первое сражение русских в этой великой войне с Фридрихом.
Гросс-Егерсдорф
Официанты еще не успели расставить посуду для завтрака фельдмаршала, когда загремели пушки, и в шатры Великого Могола (эти роскошные палаты из шелка, устланные коврами) ворвался бригадир Матвей Толстой.
– Жрать, что ли, нужда пришла? – заорал он. – Пруссаки уже Егерсдорф прошли… конница ихняя прет через поле!
Апраксин верхом вымахал на холм, где стояла батарея Степана Тютчева; сопровождали фельдмаршала три человека – Фермор, Ливен и Веймарн. Все было так: пруссаки заняли гросс-егерсдорфское поле и уже колотили русских столь крепко, что летели прочь куда голова, а куда шапка! Апраксин тут стал плакать, приговаривая:
– Солдатиков-то моих – ай, ай! – как убивают. Господи, помоги мне, грешному. – И спросил у свиты: – Делать-то мне что?
Фермор на это сказал:
– Маршировать!
Ливен сказал:
– Но придержаться!
Веймарн сказал:
– Конечно!
К ним подошел майор Тютчев – бледный, точный, опасный:
– Ваше превосходительство, уйдите сейчас подалее. Бугор сей – батарейный, а я залфировать ядрами учиняю…
Апраксин вернулся в шатер, который уже рвали шальные пули. Прислонив иконку к ножке походного стола, он отбивал поклоны:
– …от страха нощнаго, и от стрелы, летящия во дни. От вещи, во тьме к нам приходящия!
Ржали испуганные кони, неслась отборная брань, трещали телеги. Под флагом ставки сейчас копилась вся наемная нечисть: Мантейфели, Бисмарки, Бюлловы и Геринги; здесь же крутился и барон Карл Иероним Мюнхгаузен – тот самый, известный враль, о котором написана книга и который сам писал книги…
Перебивая немецкую речь, в нее вплетались слова псалма, который читал фельдмаршал:
– …да не преткнеши о камень ногу твою, на аспида и василиска наступиши…
Но пока Апраксин бездействовал, войска его – кровоточа под пулями и ядрами – продолжали маневр, разворачиваясь для боя. Мордуя лошадей, вытаскивая из грязи пушки, артиллерия силилась выбиться из путаницы обозов, чтобы занять позицию. Где-то вдали виднелись красные черепицы прусских деревень – Удербален, Даунелькен и Мешулине…
Ганс фон Левальд – строго по плану – бросил войска.
– Это нетрудно, – сказал он своим генералам. – Русские уже растоптаны нашим первым натиском. Вы только разотрите их в грязи, чтобы они сами себя не узнали!
Запели горны, затрещали барабаны – пруссаки дружно обрушились на левый фланг. Здесь русский авангард встретил немцев "новинкой": широко разъятые, будто пасти бегемотов, жерла секретных шуваловских гаубиц жахнули картечью.
Рыжие прусские драгуны покатились из седел.
– Пусть сомкнут ряды, – велел Левальд, – и повторят!
– Пали! – отозвались русские, и снова заплясали лошади, лягая копытами раненых, волоча в стременах убитых…
Пруссаки откатились под защиту сосен Норкиттенского леса. Батарея майора Тютчева, вся в огне, уже наполовину выбитая, стояла насмерть… Тут прискакал гонец с приказом:
– Пушкам майора Тютчева отходить… с отрядом Фермора!
– Тому не бывать, – отвечал Тютчев. И не ушел. Жаром обдало затылок майору: это сзади дохнула загнанная лошадь. А на лошади – сам генерал Фермор.
– Мерзавец! – наступал он конем на майора. – Сейчас же на передки и – следом за мной… Оставь этот бугор!
Тютчев поднял лицо, искаженное в бесстрашии:
– Прошу передать фельдмаршалу, что исполнять приказа не стану. Утащи я отсель пушки свои – фланг обнажится… Пали, ребята, я в ответе!
Майор Тютчев нарушил присягу, но поступил по совести; сейчас только его батарея (единственная) сдерживала натиск прусской лавины. А ведь по "Регламенту воинскому" следовало Тютчева после боя расстрелять другим в назидание.
– Пали! – кричал Тютчев, весь в дыму и грохоте. – Ежели меня убьют чужие – тогда и свои не расстреляют!
В центре же русского лагеря, насквозь пронизанного пулями, еще продолжалась бестолочь:
– Обозы, обозы вертай за ручей…
– Куда прешься, безлошадный?
– Ярославцы, обедня вам с матерью, не лезь сюды!
– Ай-ай, убили меня… убили…
– Конницу пропусти, конницу!..
– Рязанцы, не напирай…
20 тысяч рекрутов, еще не обстрелянных, и 15 тысяч человек больных – эти 35 тысяч, не принимавшие участия в бое, висли сейчас камнями на шее ветеранов. И надо всем хаосом телег, людских голов, задранных оглобель и пушек верблюды гордо несли свои головы, рассыпая в сумятицу боя презрительные желтые плевки.
Убит еще один генерал – Иван Зыбин (из лужских дворян).
Пал замертво храбрый бригадир Василий Капнист (остался после него сиротой в колыбели сын – будущий поэт России).
Израненные русские войска – с воплями и матерщиной – отступали перед натиском… Они отступили!
* * *
– Через полчаса я буду пировать под шатрами Великого Могола, – сказал фон Левальд. – Принц Голштинский, слава – на кончике вашей шпаги… Вбейте же клин в русское полено и разбросайте щепки по полю!
Принц вскочил на коня и налетел своей конницей на русские ряды "с такой фурией (заявляет очевидец), что и описать невозможно". Принц Голштинский смял казаков и гусар, но… напоролся на 2-й Московский полк. Москвичи так ему поддали, что "с фурией" (которую я тоже не берусь описать) принц турманом полетел обратно.
Фон Левальд увидел его у себя, всего забрызганного кровью.
– Они разбиты! – очумело орал принц, еще весь в горячке боя. – Они разбиты, но почему-то не хотят сложить оружие!
– Я их понимаю, – отвечал Левальд. – Они не хотят сдаваться потому только, что бежать им некуда: ручей Ауксин брода не имеет. Зато мы выкупаем их сразу в Прегеле!
* * *
В шатер к Апраксину, опираясь на саблю, вошел раненый бригадир Племянников:
– Генерал-фельдмаршал! Прикажи выступить резерву и помереть. И мы – помрем. Вторая дивизия повыбита. Стрелять чем не стало!
Апраксин испуганно огляделся.
– Чего стоите? – накинулся вдруг на официантов. – Собирай посуду, вяжи ковры… Да хрусталь-то, хрусталь-то… рази же так его кладут? Ты его салфеточкой оберни, а затем укладывай! Не твое – так, стало быть, и жалеть не надобно?
Племянников пустил всех по матери и, припадая на ногу, снова ушел туда, где отбивались его солдаты. Кто-то схватил его в обнимку. Поцеловал в губы – губами, кислыми от пороха.
Это был друг его и собутыльник – Матвей Толстой.
– Чего ты, Матяша? – спросил Племянников, опечаленный.
– А так, брат… просто так… прощаюсь!
Племянников обнял Толстого.
– Пошли, Матяша, – сказал с ожесточением. – Помрем с тобой как следоваит. Не посуду, а честь спасать надобно…
Издали – через оптику трубы – Левальд видел первую шеренгу русских полков. Она сплошь стояла на коленях, чтобы не мешать вести огонь второй линии. Третья держала ружья на плечах стрелков второй линии. Убитые в первой шеренге с колен ничком совались лицами в землю, на их место тут же (без промедления!) опускался на колени другой из второй линии. Из третьей же солдат замещал того, кто стал ближе к смерти – уже в первой.
Порох кончался. Кое-где резались на багинетах, бились лопатами и обозными оглоблями… Отступать русским действительно было некуда: за ними шумел топкий, полноводный Прегель – славянская река! Русский "медведь", которого так боялся Фридрих, теперь встал на дыбы, затравленно щелкая зубами.
– Осталось пронзить его сердце! – сказал фон Левальд.
Завтрак в шатрах Великого Могола откладывался, и генерал-губернатор Восточной Пруссии развернул на коленях салфетку. Вот и холодная курочка; он разорвал ее пальцами, дернул зубами нежное мясо из сочной лапки.
– Можете посылать гонца в Берлин, – велел Левальд, вкусно обсасывая косточку. – Обрадуйте короля нашей полной победой!
– Казаки! – раздалось рядом. – Атака казаков…
– О, это очень интересно… Казаков я посмотрю…
Фон Левальд аккуратно завернул недоеденную курочку, взял в руки трубу и, по-старчески держась за поясницу, вышел на лужайку, поросшую редколесьем. Отсюда ему хорошо было видно, как, пластаясь по земле, с воем летела русская конница – вся колеблясь рядами, словно густая трава под ветром. Резануло глаза Левальду пестротой халатов, необычными ковровыми красками – это ярким пятном мелькнула калмыцкая вольница. Солнце вдруг померкло на мгновение, и легкая, как дымка, туча быстро прочертила небеса над полянами Гросс-Егерсдорфа.
– Что это такое? – удивился фон Левальд.
Воздух уже наполнился жужжащим пением. Потом застучало вокруг – так, будто палкой провели по частоколу, и адъютант выдернул из сосны длинную калмыцкую стрелу… Левальд обозлился:
– Шорлемер, накажите этих дикарей палашами!
Навстречу казакам, тяжко взрывая копытами землю, рванулись прусские кирасиры в латах. Железным косяком они врубались в румяное зарево битвы, из дыма блестели – четко и неярко – длиннющие тусклые палаши.
– Посылайте гонца в Берлин! – напомнил Левальд, возвращаясь на травку к своей курице. – Исход сражения мне ясен: нет такой силы, чтобы выдержала атаку нашей прекрасной кавалерии…
Казачья лава, настигаемая врагом, панически отхлынула обратно. Вытянулись в полете остромордые степные кони, раздувая ноздри – в крови, в дыму. Никто не догадался в ставке Левальда, что это совсем не бегство казаков, – нет, это был рискованный маневр… Вот знать бы только – чем он завершится?
– Победа! – кричали немцы. – Хох… хох… хох!
Неужели Левальд прав?.. Русская инфантерия расступилась перед казаками. Она словно открывала сейчас широкие ворота, в которые тут же и проскочила казачья лавина. Теперь эти "ворота" надо спешно захлопнуть, чтобы – следом за казаками – не ворвались враги в центр лагеря. Пехота открыла неистовый огонь, но "ворота" затворить не успела… Не успела и не смогла!
Добротная прусская кавалерия, сияя латами, "пошквадронно в наилутчем порядке текла как некая быстрая река" прямо внутрь русского каре. Фронт был прорван, прорван, прорван… Кирасиры рубили подряд всех, кто попадал им под руку.
Замах палаша, возглас:
– Хох!
Вдребезги разлетается череп от темени до затылка.
Но тут подкатила русская артиллерия и…
Фон Левальд вцепился зубами в нежное мясо курицы. К нему подошел адъютант, которого шатало, будто пьяного:
– Задержите гонца в Берлин. Умоляю вас: задержите. Там что-то случилось. Если это русская артиллерия, то нам с нею не тягаться.
Фон Левальд, отложив курицу, снова поспешил на лужайку. Увы, он уже ничего не видел. От множества пудов сгоревшего в бою пороха дым сгустился над гросс-егерсдорфским полем – в тучу! Дышать становилось невозможно. Лица людей посерели, словно их обсыпали золой. Из гущи боя Левальд слышал только густое рычание, будто там, в этом облаке дыма, грызлись невидимые страшные звери (это палили "шуваловские" гаубицы!). Треск стоял в ушах от частой мушкетной и карабинной пальбы.
– Я ничего не вижу, – в нетерпении топал ботфортами Левальд. – Кто мне объяснит, что там случилось?
А случилось вот что.
Атака казаков была обманной, они нарочно завели кирасиров прямо под русскую картечь. Гаубицы шарахнули столь удачно, что целый прусский эскадрон (как раз средний в колонне) тут же полег костьми. Теперь "некая быстрая река" вдруг оказалась разорвана в своем бурном неустрашимом течении. Кирасиры же, которые "уже вскакали в наш фрунт, попали как мышь в западню, и оне все принуждены были погибать наижалостнейшим образом". Блестящая по исполнению прусская атака завершилась трагически для врага: казаки вырубили всех кирасир под корень.
Над русским фронтом взлетали шапки, гремело "ура".
– Кажись, наша брать учала! – всюду радовались русские.
И воспрянули разом. С телег вагенбурга спрыгивали раненые, хватали ружья убитых, спешили в свалку баталии. Полки дивизии убитого Лопухина (Нарвский и 2-й Гренадерский), разбитые пруссаками еще на рассвете, словно воскресли из мертвых. С треском они тоже ломили напролом:
– За Лопухина… сподобь его бог!
– За Степан Абрамыча… упокойника!
– За Русь-матушку!
– Давай, Кирюха, нажимай!
Апшеронцы и бутырцы опустошили свои сумки до дна; шли только на штык. От горящих деревень летели сполохи искр, в шести шагах ты еще видел цель – на седьмом шагу все было черно от гари. Первая линия пруссаков попятилась, а вторая линия четким огнем расстреляла бегущих, приняв их за наступающих русских. Мундир на Левальде, осыпанный искрами, тлел и дымился. Старец задыхался. Курица валялась в траве, затоптанная ногами. Видно, она имела судьбу не быть съеденной в этот грозный день – день 19 августа 1757 года…