* * *
– Что-то они опаздывают, – сказал матрос Карбон.
– Кажется, едут, – ответил ему Сен-Режан…
Их расчет оказался верным: на тихой улице Сен-Никез никто не обращал внимания на тележку с бочкой. А слабо тлеющий фитиль, подкрадывавшийся к начинке "адской машины", был замечен, кажется, только кучером Бонапарта. Впоследствии выяснили, что в этот вечер он "сел за руль" в пьяном виде, но именно алкоголь придал ему решительности. Что-то почуяв, он круто изменил маршрут, завернув лошадей в Мальтийский переулок, сшибая колесами тумбы на тротуаре. В этот же момент взрыв будто расколол улицу пополам. Жозефину осыпало стеклами из заднего окошка кареты, где-то уже полыхнуло пламя, слышались вопли искалеченных людей.
– Бежим! – воскликнул Сен-Режан…
Всюду лежали мертвецы. В дыму ползали орущие раненые. От бочки с тележкой ничего не осталось. Отброшенная к стене, валялась голова лошади с жутким оскалом зубов, и по этим зубам отыщется хозяин лошади, и тот, кто ее продал, и тот, кто ее купил, – это будет Сен-Режан…
– Едем дальше… в Оперу, – велел Бонапарт.
Бледнее обычного, но внешне спокойный, он появился в театре. Внутри его ложи находилась система увеличительных зеркал, поворачивая которые консул видел все происходящее в зале, он читал даже выражения на лицах зрителей. Публика, уже прослышав о покушении, устроила ему бурные овации. Жозефина нервно играла веером, из тьмы возникла тень Фуше:
– Отчаянный роялист, матрос Франсуа Карбон, уже схвачен в приюте монахинь, что близ Нотр-Дам, вместе с канониссой Дюшен. Мне очень не хватает Ги де Невилля, изворотливого, как минога. Взрыв на улице Сен-Никез – дело роялистов!
Фуше, мастер своего дела, точно назвал роялистов.
Но похвалы хозяина верный пес не заслужил:
– Фуше, я лучше тебя знаю, кто подкатил под меня эту бочку. Ты можешь ловить кого хочешь, но я-то уверен, что фитиль бочки подпалили твои друзья… якобинцы!
Фуше не отступался от своих выводов:
– Лондон не стал бы платить деньги якобинцам, а матрос Карбон уже сознался, кто их подкармливал. Наконец, и граф Невилль – его никак не назовешь другом Робеспьера, как называли вас. Какое отношение к взрыву имеют якобинцы?
– Я не нуждаюсь, Фуше, в твоих доводах. Мне нужны лишь проскрипции, чтобы вычеркивать из списка уничтоженных, и мне нужна массовая депортация, чтобы очистить Францию… Разве якобинцы поумнели, Фуше? Нет, они и сейчас ведут себя так, будто каждый день к завтраку им подают читать газеты Марата! Им, наверное, хочется, чтобы гильотина, извлеченная из сарая, снова торчала на площади Революции…
Фуше (даже он!) не мог прийти в себя от изумления. Министр умоляюще глянул на Жозефину, и, прежде чем ответить, женщина прикрыла веером некрасивые острые зубы.
– Конечно! – сказала она. – Мы разрешили аристократам вернуться к их замкам и угодьям, в их фамильных прудах снова заплескались жирные карпы, они благодарны нам, разве же роялисты, люди благородной крови, способны на такое злодеяние? У меня, Фуше, до сих пор осколки битых стекол в волосах, и я уже не знаю, как их вычесать.
– Уходи, ты надоел мне, – сказал Бонапарт министру. – Мне нужна полиция, а не юстиция!
Фуше удалился, в ложу шурина вошел Мюрат, сверкая множеством застежек, шнурков и тесемок. Бонапарт сказал:
– Эта бочка взорвалась кстати. Если бы такой бочки не было, ее бы надо мне самому взорвать под своей кроватью. Мой мундир облепили всякие насекомые, и пора его как следует вытрясти… Пусть эти якобинцы оплакивают свое прошлое – в будущем я им отказываю. Будущее принадлежит нам!
Мюрат питал какую-то необъяснимую злобу против Моро. Он и сейчас стал доказывать шурину, что армию у Моро надобно отобрать, Рейнскую армию лучше доверить Бернадоту.
– Бернадот наш родственник, – сказал Мюрат.
– И такая же сволочь, как этот Моро…
В эти дни на приеме в Тюильри консул публично назвал Мюрата не мой шурин, а – наш шурин. Жермена де Сталь обрадовалась этому поводу для сооружения остроты:
– Ага! Первое королевское "мы" над республикой уже прозвучало. Его услышали там, где надо, – именно в Тюильри. Скоро это "мы" будет печататься с большой буквы…
* * *
Пусть не было орденов и эполет, но в Рейнской армии еще выжидали наград от имени республики – подзорных труб с отличными линзами, именных пистолетов, позлащенных шпаг, дарственных дипломов, удостоверяющих боевую храбрость, наконец, люди ожидали просто внимания к себе.
– Уверен, – говорил им Моро, – Рапатель вернется не с пустыми руками, вы все это получите…
Из Люневиля сообщали, что мирные переговоры близятся к завершению, Австрия навсегда отказывается от захватов в Италии, которая, несомненно, подпадет под французское влияние… Александрина уже настроилась на отъезд:
– Скажи, мы будем танцевать в Тюильри?
– Если ты этого желаешь… – отвечал ей муж.
А Лагори он с грустью признавался:
– Бедная девочка! Ей хочется кружить в бальных аллюрах… Она еще не может понять, что эти дни в Страсбурге на старости лет станут казаться ей днями безмятежной и тихой радости, когда все прохожие на улице улыбались нам, не было средь нас суеты и зависти…
Потеплело, и всю ночь пласты подталого снега обрушивались в провалы улиц с крутизны готических крыш древнего Страсбурга. К утру Мориц Саксонский, стоя у городского фонтана, сбросил с себя последний снег, от его бронзовых плеч, прогретых весною, медленно парило. Красивые молодые эльзаски, зашнурованные в талии до предела, сыпали зерна на подоконники, и голуби приятно ворковали. Моро осторожно покинул постель, чтобы не потревожить утренний сон Александрины. Лакей с кувшином воды ожидал его в туалетной. Несколько взмахов бритвы, взлетающей, будто сабля, и с бритьем было покончено. Моро отогнул манжеты на белоснежной сорочке, застегнул пуговки на атласном жилете.
– Доминик Рапатель вернулся из Парижа?
– Да, сегодня ночью…
По лицу адъютанта Моро сразу догадался, что его поездку в Париж удачной считать нельзя. Он предложил ему:
– Ну, Рапатель, глоток крепкого ликера?
– Не откажусь…
Они выпили по рюмке шартреза, сели за кофе.
– Наверное, – начал рассказ Рапатель, – теперь нам не нужно никаких наград. Мы желали получить их от имени республики, но она, кажется, издала последний вздох…
Он рассказал о взрыве "адской машины", о том, что Фуше проводит по ночам аресты граждан, не имеющих никакого отношения к этой "машине", но зато имеющих заслуги перед революцией. Бонапарт дал пенсию сестре Робеспьера.
– Но этой пенсией он завуалировал аресты вдовы Бабёфа, даже вдовы Марата! Консул не сидел в тюрьмах на чечевице, но… Почему не остановила его Жозефина, которую в годы террора не миновала сия горькая чаша?
Моро плотно набил табаком трубку:
– Почему же не сидел? Бонапарта тоже не миновала чаша сия. После казни Робеспьера он был посажен как его сподручный, но тут же проклял своего покровителя как "тирана" и получил свободу… Давай, Рапатель, подумаем вместе: если Бонапарт не лишен логики, он сейчас должен бы арестовать сам себя. У него ведь тоже было прошлое в революции, ведь тоже были заслуги перед нацией…
В рюмках снова вспыхнул золотистый шартрез.
– Я всю дорогу от Парижа мучился, – сказал Рапатель. – Самовластье становится невыносимо. Иногда мне начинает казаться, что лучше пусть вернется граф Прованский из Варшавы, граф Артуа с принцем Конде из Лондона, даже ничтожный герцог Энгиенский из Бадена – легче сносить королевскую спесь, нежели наглость корсиканского выскочки!
Моро долго рассасывал огонь в трубке.
– Ошибаешься, Рапатель: Бурбоны вряд ли поумнели за годы скитаний… Разве способны они засыпать пропасть между престолом и народом Франции? Буду откровенен: даже если возможна реставрация монархии, французы все равно никогда не примут монархической власти.
– Генерал! – воскликнул Рапатель. – Но они же приняли власть первого консула… единоличную, как у монарха! А в Париже опять разговоры: почему Бонапарт, а не Моро? Мы на Рейне – это граница, жена с вами, я тоже с вами.
– К чему ты готовишь меня, Рапатель?
– Поезжайте в Россию: вас там примут…
Мимо окон пролетела последняя глыба снега.
– Кто говорит в Париже, почему Бонапарт, а не я, тот оказывает плохую услугу не только мне, но и всей Рейнской армии, последней республиканской армии Франции… Нет, Рапатель, Россия меня не примет: я остаюсь убежденным врагом монархий, я должен умереть гражданином!
– А я, позвольте, останусь вашим адъютантом…
13. Призраки
Коварного Чарльза Уитворта в Петербурге уже не было, но ядовитые зубы его агентуры сохранились на берегах Невы в целости. Заговором теперь руководила любовница Уитворта. Она получила из Англии два миллиона, чтобы не было ни союза с Францией, ни похода на Индию, ни, тем более, императора Павла I, политика которого угрожала сент-джемсскому кабинету потерей главной колониальной кормушки – Индии.
Это не басня, это не анекдот, это не фантастика!
Угроза потери Индии была реальна: Лондон в 1801 году имел в своих гарнизонах на Востоке всего лишь около двух тысяч солдат – сущая капля в возмущенном море угнетенных народов. Конечно, появись в Индии казаки Платова с ветеранами Массена, и Лондон навсегда забыл бы туда дорогу.
Именно страх за Индию и решил все остальное…
Вокруг заговорщиков группировались в Петербурге не только чересчур лихие гвардейцы, недовольные строгостями службы при Павле I, но и видные сановники-крепостники, для которых сама мысль о союзе с Францией – нож острый, ибо в Бонапарте они видели лишь наследника революции.
Казаки атамана Платова уже развили походный темп – до пятидесяти верст в сутки! Англии угрожал правительственный кризис. Европа дружно заговорила о "вооруженном нейтралитете" времен императрицы Екатерины II, дабы совместными усилиями морских держав пресечь разбой на морях английского флота.
"Пресечь? Разбой? На морях? Англии? Ха-ха!.."
Копенгаген, союзный России и Франции, мирно спал при открытых окнах – была весна. На спящую столицу Дании адмирал Нельсон – без объявления войны! – обрушил с эскадры ураган раскаленных ядер. В грохоте боя и треске разгоревшихся пожаров англичане заставили датчан отрешиться от своих союзов с "варварской" Россией и "кровожадной" Францией… Горацио Нельсон сделал заявление:
– Датчане, вы должны знать, что Англия – ваш лучший друг, и она желает Дании только добра…
Снова были воздеты паруса – Нельсон повел эскадру прямо на Ревель, чтобы уничтожить Балтийский флот, затем разгромить с моря Крондштадт и повторить с Петербургом все то, что проделано с Копенгагеном… Он рассуждал:
– Когда мы бросим якоря на Неве, а ядра наших пушек полетят прямо в окна царского Эрмитажа, тогда русские грязные собаки догадаются сами, что нельзя изгонять благородного джентльмена сэра Чарльза Уитворта, дабы любезничать с этим подлейшим мерзавцем и негодяем Бонапартом…
Ах, как жаль, что Эмма Гамильтон не могла любоваться им в эту волшебную минуту.
Показался и Ревель.
– Но гавань Ревеля совершенно пуста, сэр.
– Странно! Куда же делся весь русский флот?..
Накануне, ломая хрупкие пластины льда, русские корабли перешли в Кронштадт, а сам Ревель – Таллин (древняя русская Колывань) встретил пришельцев сотнями пушек, которые и смотрели на британцев отовсюду, готовые наделать дырок в бортах, способные размочалить все паруса. На борт английского флагмана поднялись два человека: пожилой – граф Пален, молодой – Балашов. Последовал вопрос:
– Чем вы можете оправдать свое появление здесь?
Нельсон не привык давать отчеты. Но солидная важность русских и обилие батарей на берегу – с этим приходилось считаться. Из его мундира еще не выветрился дым пожаров Копенгагена, а он уже заговорил о мирных намерениях:
– Мое королевство испытывает самые теплые чувства к России, а мой визит в Ревель прошу расценивать как визит вежливости, и не более того, господа.
Балашов (военный губернатор!) сказал:
– К чему вежливость подкреплять заряженными орудиями? Искренность свою подтвердите, адмирал, не только закрытием пушек, но и немедленным удалением отсюда, иначе…
В море Нельсон встретил фрегат, спешивший в Петербург, на нем плыл в Россию новый посол – Сент-Эленс.
– Не мешайте мне делать новую политику! – наорал посол на адмирала. – Убирайтесь с этого моря… Сейчас в Петербурге все изменится, ваша эскадра уже не нужна мне!
В эти дни камины в Михайловском замке пылали особенно жарко, негасимые ни днем, ни ночью: свежая каменная кладка не хотела расставаться с сыростью. Живописные полотна коробились от плесени, зеркала запотевали, давая нечеткие отражения, и Павел I в эти дни не узнавал сам себя:
– Странно! Я вижу себя со свернутой шеей…
* * *
Фуше напомнил Бонапарту тот вечер в Опере, когда возле его ложи арестовали кинжальщиков. Именно в тот вечер парижане брали билеты в Оперу нарасхват, чтобы посмотреть, как будут убивать первого консула. Бонапарт сказал:
– Какое трогательное проявление народной любви! Они платят по десять франков, чтобы не проморгать, когда меня станут резать… Фуше, готовы ли проскрипции?
– Несомненно, консул.
– В пять дней все будет кончено. – Бонапарту стало смешно. – Но каково Питту? Ведь этот убогий не уставал бубнить обо мне как о злостном выродке якобинских теорий. Что скажет Лондон теперь, когда я ссылаю якобинцев в Кайенну? Наконец, у меня есть в запасе Сейшельские и Коморские острова, где бегают ящерицы величиной с теленка, и все они любят пожирать падаль… Не забавно ли это, Фуше?
– Это очень забавно, – согласился бывший якобинец Фуше.
Бонапарт вовремя распознал момент, с которого оппозиция его режиму станет усиливаться, он предчувствовал и направление, откуда ему грозит главная опасность. Спасибо роялистам – они развязали ему руки! Ни минуты не сомневаясь в том, кто устроил взрыв на улице Сен-Никез, Бонапарт все свое могучее актерское дарование, весь жгучий пыл мстительной корсиканской натуры обратил против республиканцев. Пусть и далее вливается внутрь Франции поток аристократов из эмиграции, но через другие шлюзы, пройдя обработку в тюремных подвалах, будут выплеснуты из Франции сотни непримиримых, все протестующие… Бой общественному мнению Бонапарт дал в Законодательном собрании:
– В пять дней, говорю я вам, все будет кончено. Несогласных со мною я разгоню по углам, как разогнал Директорию, и на свободные места рассажу не выборных, а назначенных мною полковников, уважающих военную дисциплину…
Ропот в зале переходил в зловещий гул. Неужели и сейчас (как в дни брюмера) станут его трепать за воротник, требуя поставить вне закона? Адмирал Лоренц Трюге, начавший службу еще юнгой, сидевший в тюрьмах при всех режимах, какие были во Франции, этот смелый Трюге встал и честно сказал:
– Когда же конец насилиям и злодействам? Мы уже налюбовались всякими казнями. Неужели и теперь Франция настолько беспомощна, настолько глупа и настолько слаба, что подчинит свою гордость тирании гражданина первого консула?
Бонапарт сразу потерял самообладание.
– Молчать! – закричал он на старика… – И вы, гражданин Трюге, не рассчитывайте на пощаду… Мы не станем комедианствовать в вопросах морали. Мне уже безразлично, кто прав, кто виноват. Такие вопросы следовало задавать раньше – еще при королях. Но только не теперь, когда вся Франция смотрит на меня, одного меня! И нация поверит мне, а не вам. А кто давно знал Трюге, тот скоро Трюге забудет. Если я утверждаю, что нужны проскрипции, нужна депортация, то народ поверит мне, а вас просто вышвырнут вон. Да, скажут французы, если это нужно для самого Бонапарта, значит, это необходимо для спасения отечества…
– Кто виновен конкретно? – спросили из зала.
– Даже тот, кто осмелился спрашивать об этом…
Началось массовое изгнание революционеров в ссылку. Фуше объяснял это так: "Не все они схвачены с кинжалами в руках, но все они известны за людей, способных кинжалы отточить". На Гренельском поле, во рвах Венсеннского замка по ночам стучали выстрелы – там кого-то уже убивали. Кого? За что? – узнавать даже страшно. Лучше молчать. И совсем незаметно для Парижа опустился нож гильотины, дабы умертвить подлинных виновников взрыва на улице Сен-Никез – роялистов Сен-Режана и матроса Франсуа Карбона. Их казнили на рассвете, потому зевак не было… Только в отдалении стоял Ги де Невилль, и, когда секира дважды блеснула, разрубая шейные позвонки казнимых, он приподнял над головой шляпу.
– Золотыми буквами… во имя короля, – шепнул он.
…Я иногда думаю, что Ги де Невилль совсем не был неуловимым – просто Фуше не желал ловить его. Этот оборотень, страдающий малокровием, всегда вел двойную игру!