– Достоинство человека, свободно выражающего свои мысли, не старайтесь превратить в пункт его обвинения. (Из протокола суда: "Свобода речей! – воскликнул Моро. – Мог ли я предполагать, что такая свобода может считаться преступлением у того народа, который узаконил свободу мысли, слова и печати и который пользовался этими свободами даже при королях. Признаюсь, я рожден с откровенным характером и, как француз, не утратил этого свойства, почитая его первым долгом гражданина".) Меня упрекают здесь даже в моей отставке, – продолжал Моро. – Но допустимо ли, чтобы заговорщик, каким меня рисуют, уклонился от большой власти? Вы же знаете: ни Кассий, ни Брут не удалялись от Цезаря, чтобы легче и надежней его поразить…
Пришло время для адвоката Лекурба.
– Не только я, – начал он, – но и вся Франция испытала острую боль в сердце, узнав, что Моро арестован. Здесь его пытаются судить за то, что его мнение никак не согласно с правительственным. Но, помилуйте, общественное мнение всей нации тоже не согласно с правительством… Осуждая генерала Моро, вы осуждаете всю Францию, весь народ, принесший колоссальные жертвы ради тех принципов, за которые с юных лет сражался наш дорогой подсудимый. Но если правительство обвинит генерала Моро, общественное мнение Франции все равно оправдает генерала Моро…
Семью голосами против пяти Моро был оправдан!
Эмар, Гранже и Тюрио, всем обязанные Наполеону, собрались на закрытое совещание.
– Оправдание Моро, – заявил Эмар, – означает для всех нас и для всей Франции начало гражданской войны.
Тюрио охотнейше поддержал коллегу:
– Моро необходимо казнить. Процесс не имеет юридической основы, он зиждется лишь на основаниях политического значения. Торжество юриспруденции только мешает.
– Смерть Моро, – подхватил Эмар, – необходима для сохранения той формы правления, какая уже сложилась, и нет смысла менять ее ради сохранения жизни одного человека.
– Согласен, – сказал Гранже. – Какое сейчас имеет значение степень виновности Моро? Нам важно преподать урок страха французам, чтобы уцелела безопасность государства. Вспомним слова Робеспьера: "Всякий благоразумный человек должен признать, что страх – единственное основание его поведения; избегающий взоров сограждан – виновен…"
Моро не избегал взоров сограждан, но в головах юристов все уже перемешалось – и страх перед Наполеоном, и желание почестей от его величества. Что там Кадудаль? При чем тут Пишегрю? Главное – затоптать последние искры республиканского сопротивления. С этим пожеланием Эмар и Тюрио навестили Реаля, у которого застали и Савари. Именно Савари и сказал, что оправдание Моро погубит империю.
– Но император Наполеон – это не король Людовик Шестнадцатый, это не Робеспьер и это вам не Баррас: он станет драться за власть как бешеный, и тогда от Парижа останутся обгорелые руины. Разве выгодно возвращать историю к прошлому?
В стране возрождалось министерство полиции, Фуше вернулся из отставки. Он беседовал с Наполеоном вежливо, но твердо.
– Вы разве желаете спать на штыках?
– Почему? Я люблю мягкие перины.
– Тогда учитывайте силу народного мнения, – сказал Фуше. – Оно более влиятельно, нежели вы полагаете. Нельзя в процессе Моро идти наперекор нации. Если ошибка вами допущена, ее надо исправить. Умейте слушать ропот Франции!
– Моро лично виноват передо мною, – ответил Наполеон, – а Францию и ее мнение представляю я… только я.
– Моро тоже представитель Франции, и не последний.
– Савари все уладит, – обещал Наполеон…
Повторным голосованием Моро был осужден на два года тюрьмы. Народ встретил мягкий приговор с таким удовольствием, которое было чересчур оскорбительно для Наполеона. Но больше всех был оскорблен приговором сам Моро! По-человечески генерал должен быть счастлив, зато политически он стал мертв. Кажется, что в этот момент Моро даже завидовал Кадудалю, приговоренному к гильотине, который и встретил приговор несусветной мужицкой бранью… Держаться в таком напряжении, готовя себя к эшафоту, и вдруг узнать, что все напрасно, – это было нелегко, и Моро сразу обмяк. Но он выпрямился снова, когда понял, что в его оправдании не столько жалости к нему Наполеона, сколько страха перед народом, который сковал волю императора… Александрине он переслал записку: "Если было установлено, что я принимал участие в заговоре, меня следовало приговорить к смерти, как вождя… Нет сомнения, что был приказ о моей смерти. Страх помешал судьям его осуществить". При свидании с Фуше он сказал, что оправдательным вердиктом его унизили, из полководца сделали жалким капралом.
– Два года тюрьмы! Это наводит на мысль, что главные персоны пошли на гильотину, а всякая мелочь вроде меня будет доедать чечевицу… Но кто же во Франции поверит, что я, генерал Моро, был жучком-точильщиком, прогрызающим дырки в престоле Наполеона? Где логика, Фуше?
– Так чего ж ты хотел, Моро?
– Пулю! А мне дали сладкую булочку…
* * *
Еще во время процесса над Моро полиция схватила в Париже подозрительного человека – с кинжалом и пистолетами.
– Будешь называть себя? – спросил его Савари.
– А почему бы и нет? Я драгун Бертуа, приплыл с острова Сан-Доминго, чтобы убить Наполеона и спасти Моро.
– А что он тебе? Родственник?
– Пожалуй, еще больше! Это он вынес меня на своих руках из пекла при Гогенлиндене, а я, простой солдат, хотел на своих руках вынести его из тюрьмы на свободу.
– Ты завтра умрешь, – предрек ему Савари.
– Ну и что? Я столько раз уже помирал…
Филадельфы действовали, кажется, из глубин подполья, и, если бы приговор Моро оказался более суровым, империя Наполеона могла бы погибнуть на том рубеже, на каком она только что возникла. Французский историк писал, что "тирания, которая могла пасть в тот день, продлилась еще десять лет, и этот приговор, губивший Моро, не убивая его, приговорил к смерти целое поколение, которое отдало потом свои жизни на полях битв…". Фуше, знаток психологии, при свидании с Наполеоном понял, что императора угнетает.
– Держать в заточении человека, к которому приковано внимание нации, противно и даже… даже опасно.
Наполеон стал бешеным оттого, что Фуше так легко проник в его опасения. Он крикнул ему:
– Так что мне делать? Ехать в Тампль, отворить камеру и сказать Моро, чтобы возвращался на улицу Анжу?
– А ведь придется! – ответил ему Фуше…
Александрина уже смирилась с тем, что два года супружеской жизни перечеркнуты роком, когда в замке Орсэ появились два негодяя – Симон Дюпле и Демаре, сказавшие:
– Тюрьму можно заменить пожизненным изгнанием.
– Как? Бросить Францию… оставить здесь все?
Ответ превосходил всякую меру приличия:
– Все, что у вас есть, мадам, покупает… Фуше! Но вам следует написать письмо к Наполеону, в котором вы добровольно просите у него, как милости, замены тюрьмы изгнанием… Америка – чудесна! Вам там будет хорошо…
Голова шла кругом. Что делать? Как быть?
– Нет, нет, нет! – отказывалась Александрина.
И тогда к ней подсел ласковый Демаре.
– Напрасно упорствуете, мадам Моро, – сказал он угрожающим тоном, но вежливо. – Или вы желаете, чтобы с вашим мужем повторилась роковая случайность, как с этим Пишегрю? Вы, наверное, читали тогда в газетах, что Пишегрю отлично справился с помощью галстука…
Много ли надо, чтобы запугать растерянную женщину? В тот самый день, когда Жорж Кадудаль, отстранив палачей, с ужасным воплем – сам! – бросился под нож гильотины, газета "Монитер" известила Францию, что генерал Моро обязан ехать в Америку и забыть дорогу на родину.
– Вполне счастлив только тот из моих недругов, – было сказано Наполеоном, – который скроется так, что я перестану подозревать о его существовании на нашей планете…
Фуше был подставной фигурой в скупке имущества Моро: замок Орсэ, полученный за женой в приданое, имение Гробуа, купленное на деньги тещи, – все это по дешевке досталось… императору! А капиталы Моро он конфисковал в пользу своего государства – под видом погашения судебных издержек.
– Фуше, – велел Наполеон, – предупредите Моро, что он имеет право отплыть в Америку через Барселону, расходы на путешествие в Испанию моя казна оплачивает, и Моро не получит от продажи имущества ни единого су, пока я не буду уверен, что его нога коснулась Американского континента…
Жена с детьми и тещей собирались выехать в Испанию позже. Моро отправился в дорогу один. Париж не провожал его, но возле заставы ему встретилась одинокая карета.
Подле нее стояла скорбная мадам Рекамье.
– Разве я могла не проститься с тобой?
– Не могла… это наша последняя встреча.
Жюльетта Рекамье всегда покорно сносила деспотию Бонапартов. Проводы Моро в изгнание – это первый и последний протест за всю ее долгую жизнь, выраженный столь открыто, без страха перед полицией. Но Рекамье осталась верна себе. Она не захлебнулась рыданиями, она не цеплялась за колеса кареты Моро, как сделала бы другая любящая женщина… Нет, она спокойно вытерла слезы и вернулась к своему мужу, к своему привычному уюту, к своим поклонникам, к своим зеркалам, отражавшим ее красоту. Моро долгим взглядом проводил лакированную карету, спешащую в синеву вечернего Парижа. Еще одна страница жизни была безжалостно перевернута.
– Ну, что ж… станем листать другие!
10. "Что осталось у короля?.."
Если в Париже был замечен юный офицер, лобызающий бюст Брута, то в Петербурге на Сытном рынке примечен ухарь-купец, который, рубя мясо, сказывал простому народу:
– Публики на Руси хватает. Ежели што, так себя не пожалеем. Нашей-то говядиной Бонапартий вмиг подавится…
Одновременно в Английском клубе взят полицией на заметку помещик Перхуров, кричавший за шампанским:
– А ну! Подать мне сюда мошенника Бонапартия, я его на веревке от Парижа до Москвы проведу…
Богатые люди снимали квартиры близ почтамтов, дабы скорее других узнавать самые свежие новости. А новостей было немало… Царь сообщал Лагарпу свое мнение о Наполеоне: "Завеса пала. Он сам лишил себя лучшей славы… ныне это знаменитейший из тиранов, каких находим из истории". Александру вторил граф Строганов, с удовольствием повторяя парижскую остроту: "Какое низкое падение – из генерала Бонапарта превратиться в императора Наполеона!" Многие русские люди видели раньше в Бонапарте продолжателя дел революционной Франции. Теперь он стал для них не только монархом, каких много в Европе, – он стал угнетателем соседних народов, опасным паразитом, живущим чужими соками. Изменилось отношение к нему – изменилось оно и к Франции, из которой вынута душа революции. Александр просил при дворе не говорить ему более о "великом человеке":
– Даже гений, служащий вульгарному честолюбию, достоин всеобщего порицания, и только. Но почему лучшие люди, придя к власти, превращаются в закоренелых злодеев? Я печалюсь от прискорбного вывода – миру совсем не нужны Аттилы и Цезари: народы лучше всего живут в те периоды истории, когда ими управляют жалкие посредственности, меньше всего озабоченные собственным величием…
Бессмысленное убийство герцога Энгиенского встревожило русский кабинет, особенно царскую семью. Цесаревич Константин, всегда излишне шумливый, расшумелся и сейчас:
– Энгиенский приезжал в Петербург свататься к моей сестре, а в Аугсбурге мы с герцогом четыре дня без просыпу пили… Это злодейство непростительно!
Румянцев спрашивал Константина:
– Оттого, что ваше высочество пили с несчастным герцогом, стоит ли России карать Францию оружием?
Александр созвал совещание высших сановников империи. Иностранными делами ведал в ту пору польский аристократ Адам Чарторыжский, предупреждавший царя, что положение Польши под гнетом Пруссии становится уже невыносимо, а Наполеон если вмешается в польские дела, то способен опередить Россию. "Для этого, – отвечал царь, – Наполеону надо прежде побывать в Варшаве, а сие невозможно по причине расстояния от Парижа до Варшавы…" Чарторыжский открыл совещание, призывая заявить Парижу решительный протест по случаю убийства Энгиенского, а при дворе объявить траур.
– Россия, – сказал он, – вправе открыто вооружаться, и нет страны в Европе, которая бы осмелилась возразить ей… Полный же разрыв с Францией сделает нас солидарными с державами, желающими отмщения Франции.
Того же мнения придерживался и Кочубей.
– Да! – сказал он. – Для нас разрыв с Францией неопасен, он даже полезен, ибо избавит от лишних забот, неизбежных в общении с государством, желающим стать выше других стран культурных.
Иное высказывал Николай Петрович Румянцев:
– В политике следует руководиться не личными страстями, а лишь выгодами государства. Касается ли убийство герцога до интересов России? Затронута ли этим событием честь русского человека? Не наблюдаю того.
Далее он продолжал в том же духе: "Сознает ли русское правительство все последствия шага (к войне), который собирается сделать? Идет ли оно на этот риск? Есть ли гарантия нашей безопасности от полного разрыва с Наполеоном?"
Возникло молчание. Александр спросил Румянцева:
– Что же ты предложишь моему кабинету?
– Надеть траур и… смолчать, – ответил Румянцев.
Отозванием послов Париж и Петербург как бы обменялись гримасами недовольства, однако Наполеон еще не планировал войну с Россией, зато Александр (как и многие русские люди) эту войну уже предчувствовал. Но создание коалиции для борьбы с Наполеоном задерживалось. Пруссия явно страшилась Франции, Вена, униженная Люневильским миром, хотела бы вернуть себе прежнее положение в Европе, но еще не залечила синяков, полученных в битвах за Италию и на Дунае.
Александр часто убеждал австрийского посла:
– Вена должна быть готова! Россия – на особом положении в Европе: я могу хоть завтра закрыть на замок все границы, и со мною ничего не случится. Россию спасает дистанция между Рейном и Вислою, но с вами все иначе…
Вена кивала на Берлин: "Мы ждем первого шага от Пруссии, хотя бы ее нейтралитета", а Берлин кивал на Вену: "Пусть в коалицию сначала вступит Австрия, а мы… мы подумаем". Только осенью 1804 года русский кабинет уговорил венский к подписанию оборонительной декларации. Еще сложнее было договориться с упрямым Питтом, и граф Федор Растопчин, пребывая уже в отставке, подал царю свой голос:
– Россия всегда может спасти Англию, но Англия Россию – никогда! Лондон из нас кровь выпустит, а Питт ихний из сухих держав коалиции мокрых курей понаделает…
Конечно, колониальная агрессия Англии на морях и в дальних странах была для человечества гораздо опаснее, нежели агрессия Франции на континенте. Но европейцы должны были прежде думать о своем наследственном доме, двери которого могли в любую ночь затрещать под ударами прикладов французских драбантов… Примерно так раскладывались козырные карты в политическом пасьянсе Петербурга, когда стало известно о вечном изгнании генерала Моро из пределов Франции. По газетам из Франкфурта узнали, что Моро принят в Мадриде с большими почестями. Фаворит королевы Годой заманивает его на испанскую службу. Но тут возник слух: Англия, нуждавшаяся в полководцах, желает переманить Моро на свою сторону. Александр встревожился. Он не любил Голенищева-Кутузова и потому не упомянул о нем, перечисляя генералов, которым мог бы доверить русскую армию:
– Багратион, Каменский, Беннигсен, Барклай, Буксгевден, ну и Михельсон с Корсаковым. – Александр решил, что привлечение Моро на русскую службу было бы желательно, и сказал князю Чарторыжскому: – Сообразитесь поскорее с мнением нашего посла в Мадриде, барона Григория Строганова, как нам лучше завлечь генерала Моро под наши знамена.
– Государь, – изумился Чарторыжский, – призывом Моро вы ставите себя в весьма неловкое положение. Разве неизвестно вам о республиканских настроениях Моро?
– Вот! – показал царь на графа Строганова, своего приятеля. – Перед вами стоит человек, бравший Бастилию, но, призвав его к себе, я не создал опасности для престола…
Они забыли, что маршрут Петербург – Мадрид даже для самых выносливых курьеров всегда был самым длительным.
* * *
Слово "республика" еще оставалось на почтовых штемпелях, клеймящих письма, его не успели вытравить с чеканов Монетного двора, штампующих звонкую монету. Конечно, возник вопрос о "цивильном листе". Наполеон должен был сказать, сколько он желает получать в год – как император:
– Столько же, сколько получал последний король.
Людовик XVI получал 25 миллионов. Но для Наполеона выписали "цивильный лист" на 30 миллионов. Луидоры были заменены наполеондорами (в шесть с половиной граммов золота), их чеканили уже с изображением императора. Когда актриса Жорж, восстав с его постели, просила осчастливить ее портретом, Наполеон расплатился с женщиной за любовь одним наполеондором, сказав: "Вот, возьми! Говорят, что я здесь вышел похож…" Самозванцы всегда слишком торопливы в закреплении за собой власти, на которую они не имеют законных прав. Свою коронацию Наполеон желал "освятить" личным присутствием папы Пия VII. Историки рылись в архивах, дабы отыскать в прошлом подобные примеры. Сам Наполеон историков не терпел, полагая, что цезарей способны судить только цезари (для французов, считал он, достаточно помнить, что вся история Франции началась с 18 брюмера). Но пришлось погрузиться в потемки древней Европы, дабы извлечь оттуда короля Пипина Короткого, который был для французов столь же реален, как царь Горох для нас, русских. Пипин стал для Наполеона сущей находкой, ибо в 754 году он воспринял корону из рук папы Стефана III.
– Пий должен быть, – наказал Наполеон. – Если не приедет, я вытряхну его из Рима, как поросенка из мешка…
Папа приехал. Париж готовился к неслыханному фарсу истории. Луи Давид по клеткам размечал на гигантском холсте проекцию будущей картины-апофеоза под названием "Коронация". Элиза Баччиокки обещала выцарапать ему глаза, Каролину Мюрат трясло от ярости, Полина Боргезе сулила Давиду ночь любви – сестры императора жаждали быть помещенными на первом плане картины. Для Наполеона искусство делалось ненужным, если не возвеличивало его. Он уже возлюбил тарелки с видами триумфальных арок, ему не противно было доедать суп, под которым скрывалось изображение выигранных им битв – с трупами убитых. Коронационное платье Жозефины император создавал по собственным эскизам, чтобы отразить на нем героическое бытие его славной эпохи:
– Кружевам быть в виде античной колоннады, а спереди – римские квадриги со вздыбленными лошадьми.
Даже покорная Жозефина на этот раз возмутилась:
– Спереди? Так куда же заедет парадная колесница? Не хочу на платье и гренадеров, вышитых у подола…
Давид тоже получал деловые указания:
– А чего это папа расселся у тебя в кресле? Не затем я звал его в Париж, чтобы он отдохнул. Если папе нечего делать, пусть он жестом благословляет меня с женою…