Каждому своё - Валентин Пикуль 5 стр.


Они пожали руки. За их спинами вырастало "красное привидение" – недавние грозы над Францией, закаты кровавых штурмов, чудовищные поля битв. Гильотина убрала с пути самых талантливых полководцев, другие сами отошли в иной мир.

Бонапарт сразу отстегнул от пояса кривую саблю:

– С нею я прошел от пирамид фараонов до Палестины, и она ни разу не подвела меня. Моро, прими эту саблю мамелюкского бея, и пусть она станет залогом нашей приязни…

Для Моро не оставалось сомнений, терзавших Журдана, не было и тени зависти, мучившей Ожеро, – для него Бонапарт оставался единоутробным братом, рожденным из того же лона Революции, которое однажды породило и его, Моро! Но Бернадот, увидев дареную саблю, обвинил друга в предательстве:

– И ты предал Манеж за железную дешевку?

– Это дамасская сталь! Бонапарт же способен исполнить все то, чего не способен сделать я, не способен и ты…

Бернадотом вскоре занялся сам Фуше.

– Слушай, приятель, я ведь тоже из якобинцев. Глупый человек, куда ты лезешь? Сейчас все наше, пойми. А будет у нас еще больше. Или ты решил быть умнее других? Не лучше ли остаться живым и богатым аристократом, нежели больным и нищим якобинцем?.. Я никого не пугаю. Но двери вашего Манежа заколочу гвоздями. А твоя шея не крепче других…

Бернадот был парализован – угрозами и, наверное, страхом. Зато идеальным казалось состояние генерала Моро, безоговорочно примкнувшего к лагерю бонапартистов. А солдаты? Они-то уж точно радовались:

– За Бонапартом – спасать республику от тиранов!

И буйствовала и гремела огненная "Марсельеза".

* * *

Париж не был еще прекрасен. Елисейские поля уже существовали, но это был запущенный пустырь, кое-где заросший группами деревьев. Там, где позже воцарилась артистическая богема Монмартра, в ту пору была бедная деревня, жители которой трудились в каменоломнях. Отвратительная грязища покрывала закоулки древних улиц. Миллионы крыс населяли подвалы складов и подземелья кладбищ; иногда к водопою двигалась шуршащая и повизгивающая в тесноте фаланга; неистребимая, она злобно посверкивала красными воспаленными глазками. На центральных улицах Парижа колеса экипажей ломались среди ухабов. Богатых женщин переносили в портшезах (так было удобнее). Редкие фонари, висящие на веревках, едва рассеивали мрак переулков. Старинные здания, уцелевшие со времен Генриха IV, были очень красивы, но кучи мусора у подъездов и дурные лестницы могли испортить любое впечатление… Примерно таким был старый Париж, вступающий в день 18 брюмера, что означало 9 ноября.

Бонапарт, если в этот день у него и были колебания, упрятал их в глубине непроницаемой корсиканской души, наполненной честолюбием, презрением к людям и суевериями. Артиллерия еще с ночи была расставлена в дворцовых садах, заставы перекрыты, а курьерская почта задержана. Рано утром улицу Шантрен заполнила толпа генералов. Бонапарт вышел к ним в статском платье (но при сабле):

– Какой я оставил Францию и какой я ее застал? Своими победами в Италии я добыл миллионы, а что увидел, вернувшись? Только нищету… Этот порядок не может продолжаться. Пора избавить нацию от болтунов адвокатов! – Бонапарт обратился лично к Моро: – Я буду в Тюильри, ты замкнешь Люксембургский дворец в осаде со всей его нечистью, и пусть в него входят, но никто уже из него не выйдет…

Кавалькада всадников в красочных мундирах промчалась в сторону Тюильри, а Моро явился в Люксембургский дворец.

– Закрыть все выходы, – велел гренадерам.

Баррас не сразу выразил свое недоумение:

– Почему никто не едет ко мне? Я не вижу депутаций народа. Меня никто в этот великий день не приветствует.

– А почему он великий, Баррас?

– Сегодня я стану президентом Франции.

– Это вспышка фантазии Талейрана?

– Но и сам Бонапарт меня в этом лично заверил…

Наконец до Барраса дошло, что Талейран, повивальная бабка 18 брюмера, ласково завернул его, Барраса, не в пеленки будущей славы, а закутал сразу в покойницкий саван.

– Если так, – решил Баррас, – я… приму ванну!

Во дворец пробилась через охрану Тереза Тальен.

– Я должна видеть негодяя… Моро, где он?

– Отмывает с себя кровь своих жертв…

Он сопроводил "богородицу Термидора" до купальни, где Баррас при виде красавицы так сильно всплеснул руками, что окатил ее с головы до ног ароматной водою:

– Полезай ко мне, моя прекрасная наяда!

Тереза Тальен отпустила ему хорошую оплеуху:

– Подлец! Я думала, ты умираешь героем, а из вонючей воды торчат твои ослиные уши… Где же всемогущий Баррас, еще вчера пировавший, как Лукулл в термах Трапезонда? Твое имя уже оплевано Парижем, генерал Бонапарт в Тюильри вещает всем о твоем убожестве, а ты… ты…

Барраса трудно было вывести из прострации.

– Вечером мы увидимся в Опере, – решил он.

– Вы никогда не увидитесь, – вмешался Моро.

– Вот и первая новость, дорогая: вечером в Опере нас уже не будет, вечером в Оперу поедут другие…

Моро задержал убегавшую Тальен.

– Назад! Приказ – никого не выпускать.

– Надеюсь, меня-то ничьи приказы не касаются…

Но гренадеры Национальной гвардии перегородили двери штыками, и Тальен кинулась в ноги генералу:

– Моро! Отпусти меня… сжалься. Хочешь любви моей? Я уже твоя. Назови любой дом в Париже – он уже твой дом… Отпусти! У меня же дети. Наконец, я снова… беременна.

– И снова от Барраса?

– На этот раз от банкира Уврара… Сжалься, Моро!

К воротам подкатила карета, запряженная шестеркой белых прекрасных лошадей. Мюрат отворил дверцы, из них выставилась наружу маленькая нога в лайковом сапоге. Это была нога Бонапарта, который легко спрыгнул на землю.

– У меня все отлично. А как твои дела?

– Никто и не пискнул.

– Пищать станут потом. Я никогда не забуду твоей услуги, Моро… благодарю! А где Баррас?

– Чисто вымытый, он покорился судьбе.

– Его бесстыжие глаза больше не увидят ни этого дворца, ни Терезы Тальен, ни Парижа. Он меня всегда считал простачком-провинциалом с Корсики. Но смеется только тот, кто стреляет последним. Пора этот навоз вывозить на свалку…

Баррасу объявили о пожизненной ссылке.

– Жаль! – сказал Баррас, оглядев стены своих интимных покоев. – Ведь я совсем недавно покрыл их такими обоями, каких не было даже у королей… Очень жаль!

Жалоба вписалась в протокол его политического ничтожества. Ни король Людовик XVI, бегущий из Версаля, ни сам Наполеон, которому суждено потерять великую империю, никто из них не стал бы сожалеть об искусном декоре стен.

Но только теперь Париж стал волноваться.

– А почему вдруг Бонапарт, а не Моро? Слава у них одинакова, но Моро – природный француз из Бретани, а Наполеон Буонапарте – корсиканец, жена у него – креолка с Мартиники. Откуда мы знаем, какие бабочки порхают у них в головах?

Перед воротами Люксембургского дворца, безучастная ко всему на свете, бедная женщина продавала самодельные вафли, возле ее подола зябко дрожала старенькая болонка.

– Я знаю, что меня уже не стоит жалеть. Но хотя бы ради собачки купите мои вафли… пожалейте мою собачку!

5. Скрестим оружие

Об этих днях Моро позже вспоминал: "На меня смотрели с особенным вниманием и доверием… Мне предлагали раньше, и это всем известно, стать во главе движения, чтобы произвести переворот, какой был сделан 18 брюмера… Мое честолюбие, если бы его оказалось достаточно, было бы оправдано общей пользой нации и чувством любви к отечеству… но я – отказал!" Наверное, Моро отказал напрасно, и не в этом ли отказе заключалась очень сложная трагедия его жизни?

* * *

О событиях в Сен-Клу он узнал позже, увлеченный делами сердечными. В плеяде славных, вернувшихся с Бонапартом из Египта, был и молодой еще генерал Луи Даву, с которым Моро встретился случайно.

– Слушай, Моро, – сказал Даву, – я не хочу вмешиваться в твои дела, но знай, что по тебе… плачут.

– Плачут? Кто? Где? Когда?

– Девица Гюлло. Вчера в пансионе. Я навещал там свою прелестную Любу Леклерк. Неужели ты снова кипятишь остывший бульон с увядающей актрисой Дюгазон? Не смеши нас, Моро… Александрина Гюлло знает, что ты в Париже. Учти, – предупредил Даву, очень сметливый, – у ее матери плантации сахарного тростника на Маскаренских островах, и я не пойму, что еще тебя, невежу, смущает?

– Чужие глаза. Чужое внимание. Чужие сплетни.

– Не дури, Моро! Сахар приносит большие доходы. Из-за морской блокады англичан цены на сахар подскочат еще выше. Чтобы не было сплетен, я не пользуюсь калиткой. Для чего же для нас, храбрецов, существуют заборы и окна?

Мысль о том, что он поступил несправедливо с наивным существом, влюбленным в него, была для Моро невыносима. Он посоветовался с адъютантом о наряде:

– Рапатель, я должен быть неотразим…

Он и без того умел нравиться. Держался прямо, с большим достоинством. Глаза большие, серые. Красивый изгиб рта. Жесты скупые, но выразительные. Моро натянул тесные замшевые панталоны. Доминик Рапатель собрал волосы в пучок на затылке генерала, перевязал их красивой ленточкой. Мундир украшало золотое шитье, с голенищ свисали длинные, вычурные кисти с бахромою. Генерал сел в карету.

– Квартал Сен-Жермен, – велел кучеру, – улица Единства, закрытый пансион мадам Кампан… прямо к калитке!

Писательница Жанна Кампан (из придворных дам казненной королевы), по сути дела, готовила в своем пансионе жен, давая им уроки кокетства, чтобы вернее пленять мужчин с завидным положением в обществе. Это ей удалось! Ни одна из учениц Кампан не стирала потом бельишко, не моталась по базарам с корзиной, выискивая луковицу подешевле и покрупнее. Весь выводок мадам Кампан впоследствии дружно расхватали маршалы и придворные Наполеона, делая своих жен герцогинями и маркизами… Кампан одобрила выбор Моро:

– Девица Гюлло достойна вашего обожания. За благонравие она отмечена бумажною розой для ношения возле сердца. Я разрешаю Александрине выйти в сад для прогулки с вами. Но будьте благоразумны, генерал, с невинностью…

Наконец-то он увидел ее – застенчивую смуглую креолку – и снова поразился, как она молода, как она хороша. От девушки исходил нежный запах пачулей, напоминавший о родине, затерянной в Индийском океане…

– Вы жестокий… – упрекнула она его.

Наивная умиленность юного создания восторгала Моро, и генерал сочувственно ахал, когда Александрина, округлив глаза, сообщала ему:

– Сегодня за обедом мне стало дурно… Вы не поверите, генерал: в моем шпинате сидел паук, сидел и убежал…

За ними, отстав шагов на десять, чинно шествовала гувернантка и, поджав губы, на ходу довязывала длинный чулок. Моро шепнул девушке, что еще не потерял надежд на семейное счастье и одно лишь ее "да" может решить судьбу. Но при этом (осторожный, как все бретонцы) он предупредил, что торопить Александрину тоже не желает:

– В любой первой же атаке я могу оставить голову, а свою жену вдовою. Мысль о том, что вы с моим именем станете устраивать новое счастье, эта мысль невыносима для меня.

Александрина протяжно вздохнула:

– Мадам Кампан учит нас, что в любви самое приятное не любовь, а лишь признание в любви… Правда, генерал?

– Возможно. Но где же ваше "да"?

Положительный ответ прозвучал иносказательно:

– Я родилась на островах, о которых, как о рае земном, писал Бернарден в своих волшебных романах. И мальчика следует назвать Полем, а девочку – Виргинией…

Надзирательница, не сокращая приличной дистанции, проявила беспокойство.

– Мадемуазель Гюлло, не пора ли вам вернуться в свою келью и прочесть молитву? Вечер сегодня холодный.

– Пхе! – фыркнула с досадой девица.

Моро вздрогнул. Это резкое "пхе" сразу напомнило ему недавнюю встречу с роялисткой мадам Блондель…

* * *

Сен-Клу – загородная резиденция королей, в верхнем зале Марса собирался Совет Старейшин, в нижнем зале Оранжереи – Совет Пятисот с президентом Люсьеном Бонапартом. Все два этажа до предела насыщены возмущением: насилие над Директорией угрожало насилием и над депутатами.

– Нас окружают войсками и артиллерией, ссылаясь на заговор, о котором никто и ничего не знает.

– Директоры сами ушли в отставку, – убеждал Люсьен, – а Сийесу ничто не угрожает. Но подлая рука врагов народа уже протянута к горлу Франции, чтобы удушить священные права свободы… Спокойствие, граждане, спокойствие!

Перед Советом Старейшин с растерянным лицом, похожий на лунатика, предстал Наполеон Бонапарт, и его от самых дверей затолкали, выкрикивая в лицо ему проклятья, – он видел перекошенные от ярости рты депутатов, его рвали сзади за воротник мундира, чьи-то очень сильные пальцы пытались схватить за горло… Всюду слышалось:

– Для чего ты приносил Франции победы? Отвечай! Чтобы затем стать тираном Франции? Отвечай!

Бонапарт стал жалок в своем бормотании:

– Я только солдат. Пришел спасти… нет, я не Цезарь, нет, я не Кромвель… солдат… спасти Францию!

Его крутило в тесноте, в давке.

– Где ты видишь опасность? – спрашивали его.

Бормотания делались бессвязнее и глупее:

– Я рожден под сенью богини счастья… меня вел бог удачи. Я говорю вам о божестве… я вижу свою звезду!

Кто-то (преданный ему) шептал в ухо:

– Сумасшедший! Что ты несешь? Здесь не мамелюки Каира, а представители Франции… опомнись, глупец!

Бонапартисты, увидев, что их кумир заврался и уже не понимает, что мелет, выдернули его из этого зала. А в нижнем этаже Люсьен Бонапарт звонил в колокол, требуя тишины. Журдан надрывался в крике, что не потерпит деспотов:

– Лучше смерть! Бонапарта – вне закона…

Коридоры дворца наполнил грохот барабанов, в зал Совета Пятисот явился Бонапарт, а с ним – четыре гренадера.

– Вот он! Объявить его вне закона…

Шум, неразбериха, гвалт, вопли, звоны колокола. Уже взметнулись кулаки, где-то блеснул кинжал.

– Зарезать тирана! Мы – свободные граждане…

Это был день 19 брюмера. Толпа скандировала:

– Вне за-ко-на… в Кайенну его, в Кай-енну!

На первом этаже было страшнее, чем на втором. Бонапарт вмиг потерял загар, обретенный в Египте, и упал в обморок. Гренадеры вынесли его на руках. Люсьен Бонапарт трясущимися руками слагал с себя инсигнии – знаки президентского достоинства. Рядом с ним бушевал Журдан:

– Нет, не удерешь, скотина! Прежде утвердим декрет о внезаконности твоего братца, которого и сошлем завтра в Кайенну – на потеху кобрам, вампирам и москитам…

На улице Наполеон Бонапарт упал с лошади (обморок повторился). Люсьен проник в кабинет, где бледный Сийес прощался с жизнью. Сийес и сказал ему:

– Если не очистить зал, мы… мы погибли!

Выбежав на площадь, Люсьен обратился к войскам:

– Во дворце засели убийцы… агенты английской плутократии! Еще мгновение колебаний, и они убьют Бонапарта, моего родного брата и вашего доброго отца!

Войско не колыхнулось, и тогда Люсьен, выхватив кинжал, занес его над своим полуживым от ужаса братом.

– Клянусь! – возгласил он. – Я сам зарежу его, если он осмелится когда-либо нарушить права граждан!

По рядам солдат пробежал трепет, минута была решающей, и Мюрат понял, что промедление губительно.

– Я всех пошвыряю в окна! – обещал он.

Наполеона еще шатало. Глаза блуждали.

– Да, да, – велел он Мюрату, – не бойся колоть штыками. Сегодня для Франции я должен стать божеством…

Люсьен спрятал кинжал и – шепотом:

– Дуралей, что ты опять бредишь о божестве?

За плечами Мюрата моталась пятнистая шкура барса. Двери палаты разлетелись настежь, выбитые ударом ноги:

– Эй вы, дерьмо! Вы …… отсюда, пока не поздно!

Виртуозная грубость выражения ошеломила депутатов. Увидев, как надвигаются ряды штыков, они бросились в окна.

– Помогите им прыгать, – указал Мюрат солдатам. – Хотя и невысоко, но я хочу слышать хруст их костей…

Через минуту зал опустел. Никто не задавал вопроса: "А если бы не хвастун Мюрат? Что было бы?.." Наполеон Бонапарт с трудом, еще бледный, взобрался на статную лошадь:

– Выдайте солдатам деньги и водку…

Он ехал молча. За ним шагали восемь тысяч гренадеров в мохнатых шапках и распевали "Марсельезу".

– Все в порядке! – кричали они прохожим. – Мы спасли своего капрала, а он спасет республику.

Обо всем, что произошло в Сен-Клу, генерал Моро узнал позже и уже в ином освещении, более героическом. Не довелось Моро присутствовать и при следующей омерзительной сцене, когда пьяный Ожеро явился на улицу Шантрен, где Бонапарт, уже свежий и бодрый, выдрал его за ухо:

– А, храбрец Ожеро! Теперь ты будешь паинькой, и передай крикуну Журдану, что Бонапарт всех прощает. Пора уже знать в Манеже, что я выше всех партий… Партия, к которой я принадлежу, состоит из одного человека – это я!

Вместо Директории было учреждено Консульство из трех консулов: Дюко, Сийеса и Бонапарта. Если власть завоевана, ее надо делить. Бонапарт сказал Сийесу:

– Я думаю, среди трех консулов кто-то из нас должен быть ПЕРВЫМ, дабы от имени нации воспринять всю полноту власти. Учитывая особые заслуги Сийеса перед революцией, именно ему и доверим назвать имя первого консула…

Назад Дальше